Страница:
ловко схватил меня за ноги и вытащил вон из спальни. Я хотел было...-
щелкнул замок.
Я лупил кулаками в дверь. В ответ на крики жены я лупил кулаками. Имя
забыл. Как я мог забыть имя? Провалы... Я сбегал на кухню за хлебным ножом,
я втыкал его в дверь - и слышал истошные вопли, они нарастали - вопили оба -
и жена и Вова, вопили истошно, словно я вгонял нож не в дверь, а в их мясо -
так вместе они вопили, и вдруг разом все смолкло, все замерло - стояла
глубокая безлюдная ночь - я отшвырнул ножи направился в ванную умыться
холодной водой.
Утром на кухню вышла жена. Длинный оранжевый махровый халат с
капюшоном. Я взглянул в ее бледное растерянное лицо.
- Это чудовищно, - сказала она, опускаясь на табуретку, и потянулась за
сигареткой. У бедняжки тряслись руки.
Я кивнул и, не выдержав, рассмеялся.
Вова стал гораздо более чистоплотным и почти не срал на пол. Он
перестал ходить голым, не находя в том нужды, и по утрам, посвистывая, брил
скуластые щеки Жена купила ему розовую рубаху и подарила свой бежевый фуляр.
На прогулку с женой Вова выходил в фетровой шляпе. Жизнь входила в
нормальную колею. Я спал на тахте, заложив уши ватой. Утром я просыпался от
запаха кофе. Жена готовила завтрак. Халат с капюшоном. Втроем пили кофе
Однажды Вова преподнес мне букетик фиалок. Весна наступала. Блестели на
солнце мостовые. Тени были черные, а не синие, как в январе. Букетик
рыночных фиалок.
- Это мило с твоей стороны, - сказал я, польщенный вниманием.
- Эх! - обрадованно выкрикнул Вова.
На весну я ему приобрел демисезонное венгерское пальто - пусть
щеголяет! А у книжного барышника накупил Пруста. Благодарная жена
углублялась порою в чтение.
Потом Вова подарил мне тюльпаны.
- Правда, он трогательный? - спросила жена.
Потом какие-то странные цветы, похожие на птичьи головы.
Потом снова тюльпаны, тюльпаны. Лиловые, красные, желтые.
- Почему он тебе дарит цветы?
- Ревнуешь? - улыбнулся я.
Вова помог мне повесить новую люстру. Он был расторопным помощником.
- Скажи, Вова, - спросил я его, - ты все-таки был или не был
профессором?
- Не обижай его, - сказала жена. - Не травмируй Вову.
Вова подошел к жене и съездил ей по уху. Я был доволен. Так стало
складываться наше мужское сообщничество. Но по ночам они принадлежали друг
другу, и я затыкал уши ватой.
- Опять тюльпаны! - удивлялась жена.
- Он - милый, - сказал я.
- Смотри, как бы он тебя ненароком не трахнул, - обиженно шутила жена.
- Смотри, как бы он тебя не перестал трахать, - в ответ шутил я.
За окнами был май. Вова говорил со мной на языке цветов.
- Я беременна, - сказала жена. Она стояла в оранжевом махровом халате с
капюшоном, и я подумал: есть такие цветочки, как их там, бархотки?.. И опять
сигаретка дрожала в пальцах.
Вова спал, разметавшись на ложе в счастливой истоме.
- Это странно, что я забеременела, - говорила жена доверительно. - Дело
в том, что у Вовы свои наклонности. Я их уважала и, не скрою, полностью им
соответствовала, но беременность была ведь исключена!..
- Жизнь с идиотом полна неожиданностей,-добродушно заметил я.
- Он не идиот! - вспылила жена. - Идиот - это ты, ты! ты! Идиот, со
своей иронией, со своими друзьями, со своей черствостью и высокомерием... Он
чище! невиннее! духовнее тебя! С ним я чувствую себя женщиной, с ним я буду
чувствовать себя матерью. Я хочу от него ребенка! Я люблю его. Я сохраню
маленького. И не смей принимать от него цветы! Не смей!
Она разрыдалась.
- Бред, - сказал я. - Бессвязный, истеричный бред. Бред беспомощной,
растерявшейся дуры. Ты послушай себя!.. Ну, роди! Ну, рожай, что я, против?!
- закричал я. - Рожай ему ребенка, на здоровье рожай!..
Вечером я видел, как Вова нежно гладит ей пузо. Они ворковали и строили
планы. Потом они долго, всю ночь напролет, трахались.
- Эх! - разудало кричал Вова.
- Эх! - разудало вторила ему жена. Я был заинтригован. Каким
наклонностям Вовы соответствует моя жена? Как славно, однако, она научилась
выкрикивать "эх!", - подумал я в рассуждении о наклонностях, но я
был недогадлив и целомудрен, как всякий интеллигент, и я задремал, не
ответив на свой вопрос.
Потом жена сделала аборт и вернулась домой, потрясенная бесстыдством и
грязью женщин, вместе с ней подвергавшихся этой быстро входящей в
литературный обиход операции - "то есть ты не представляешь
себе!",- на что я ответил: "Мне это неинтересно", а Вова не
сразу понял, что она сделала аборт, и все гладил и гладил ее по пузу, по
пустому, выскобленному пузу, похожему на новобранца, и это было очень
смешно, я просто покатывался. А потом он понял, что случилось с его
младенчиком, почему тот не подает признаков жизни, наконец до дурака
доперло, что пузо пустое, и он, сильно озлобившись, поколотил ее ночью. Я
проснулся, несмотря на вату в ушах. Я лежал и слушал, как он ее бьет. Он бил
ее крепко, обстоятельно, кулаками; она только повизгивала, как преданная
сука, понимающая, что бьют за дело. Мне было жалко ее.
Наутро Вова принес мне охапку гвоздик. Я сидел в ванне с намыленной
головой и размышлял о смысле жизни. Я не хотел умирать. Он бросил гвоздики в
воду. Громоздкие перезрелые цветы, насаженные на перепончатые стебельки,
закружились вокруг меня. Я сконфузился и закрылся рукой. Вова погладил меня,
как отец, по намыленной голове и, наклонившись, поцеловал в плечо. Бородка
кололась. Было щекотно и - неожиданно. Меня охватило конфузливое
беспокойство, и я сказал:
- Ну, иди.
Он не шелохнулся. Гвоздики кружились, они давили мне на сердце. Смыв
шампунь, я стал вылавливать их из воды.
- Эх, - странно вымолвил Вова и вдруг, сквозь цветы, я увидел бордово-
венозные увесистые очертания. Они были отвратительны, эти очертания, они
были так отвратительны, грубы и материальны, что выглядели заманчиво, в них
была заманчивость дикой разбойничьей силы, в них было то, что мы тщетно ищем
в жертвенной женской ущербности - чувство достоинства. Их хотелось
приручить. Отвращение нуждалось в какой-то переплавке. Насколько
материальным, плотным было отвращение, настолько непрочной, зыбкой и
призрачной была красота, но она разрасталась - так на свалке мусора
занимается огонь, и его нежные язычки лижут гнилую вонючую ветошь, питаются
падалью, дрожат на ветру; оно красиво, это пламя, оно крепнет, оно сильнее
мерзости, оно не принадлежит ей, и пламя пожирает помойку, оранжевый факел в
вечернем небе, бежит детвора - то-то праздник. Пожар! Пожар! Тили-бом!
Тили-бом! Блаженная сказка детства, где красавицы - нечто иное, как глупые
тетки с титьками и с красными банными рожами - утерянный, забытый взгляд, -
но где мужчины вызывают зависть.
- Ну, иди.
А он все медлил и не шел, он ие спешил идти, он всё не шел,и не шел, и
медлил.
Мой Вова! Мое наказание!
О, жерло собственного крупа! О, эта БОЛЬ, затмение Европы...
Ну, а теперь, читатель х.ев, кем бы ты ни был: другом или гадом,
эстетом, снобом, чернью или краснью, какая б жизнь тебе ни предстояла, какая
б смерть тебя ни стерегла, запомни: твоим сужденьем я не дорожу; я счастьем
обожрался, как обжора, нажравшийся блинами с икрой, и суд твой - нищий суд,
а я - богатый парень, я - миллионщик с золотых приисков Лены, и моя шуба
очень горяча.
Мы жили с Вовой в согласии, нежности и неге, даря друг другу скромные
подарки: конфеты, разноцветные шары, цветы и апельсины, и лобзанья, - как
сын живет с отцом, когда они - поэты божьей милостью и волей, и в мире не
было людей счастливей нас.
Мы поселились во второй смежной комнате, предоставив жене простор
столовой, тахту и Пруста, братское внимание и братскую незамутненную любовь.
Разве мы не стояли перед ней на коленях, выпрашивая слезинку снисхождения к
нашему счастью? Разве мы не окружали ее сыновним уважением? Разве мы не были
готовы разбить себе лбы, только бы ей угодить?
Но она сказала: Нет!
Нет! Нет и нет!
Она сказала: вы пара подонков, вы дегенераты, вы - мразь и сволочь, вы
- растлители друг друга и закона.
Она нас обижала, но мы не сказали ей ни единого худого слова, мы просто
вышли гуськом; он - первый, я - второй, уединились в спальне и, лежа на
кровати, удручались.
- А ты, Вова, особенная сволочь, - крикнула она из-за двери.
- Эх, - удрученно развел руками Вова.
- Эх, - эхнул я.
Шли дни. Она все портила и рвала: порвала шторы, Пруста, мои старые
письма к ней - мы пожали плечами; она насрала на ковер, как инвалид, - мы
сделали вид, что не замечаем. Мы были выше этого, нам было не до вони. Но и
у богов кончается терпение. Тогда мы ее избили, не очень больно, раздели для
забавы и избили, хохоча над ее дурацкими титьками, которые резво
подпрыгивали, пока мы ее били, но, однако, она все-таки потеряла сознание -
и титьки стали совсем уж дурацкими, и мы даже всплакнули над их
бесповоротной глупостью.
Она стала морить нас голодом. Не допускала до пищи. Мы исхудали от
взаимной любви и от голода. Голод нас возбуждал. Мы были гиганты- кариатиды,
подпирающие взволнованный сфинктер. Мы были худые веселые мужчины с
развороченными задами. Но и у богов кончается терпение.
- Тебя особенно ненавижу, - говорила жена Вове, тараща глаза. Мы снова
избили ее. Сука! Подранок! Синюшняя морда!.. Никакого эффекта. Но было
сладко. Мы переглянулись. Мы обнялись, и было сладко. Мы тыкались друг другу
в животы.
- Или он - или я, - вдруг заявляет жена Вове.
- Это фашистская постановка вопроса, - угрюмо заметил я.
- Зачем он тебе нужен? - спросила жена Вову. - Ну, поигрался, будет!..
Все равно он тебе ничего не родит. Какой от него толк? А я тебе рожу сына.
- Ты уже один раз родила, - сказал я.
- У тебя будет сын, Вова, - убежденно сказала жена. - Ты будешь
гордиться им.
- Я - твой сын, Вова, - робко сказал я.
Жена рассмеялась презрительным смехом. На какую-то секунду я потерял
веру в себя, в нашу с Вовой любовь... Это была секунда непростительной
слабости. Вова увидел все это и загрустил. Жена развивала успех. От нее
пахло женщиной. Вова задумчиво теребил рыжую бородку: пять шагов вперед,
пять - назад. Или - или. Он думал недолго.
Он вбежал в комнату. Щелкнул секатор. Я сидел в кресле со стаканом
томатного сока. Я жадно пил. Она смело пошла на Вову. Ее тело мне вдруг
показалось желанным, и я обрадованно крикнул:
- Подожди! Я хочу ее!
Вова улыбнулся на мой крик. Он не был ревнивцем и ценил в людях
страсть. Но он сделал страшный знак: ПОТОМ. Меня объял ужас. Нет! Но жена
смело шла на секатор. Вова шел на жену, рыжий, умный, родной, словно танк.
- Я люблю тебя, - сказала жена Вове в совершеннейшем экстазе.-Люблю! Я
люблю тебя, Вова.
Вова схватил ее за волосы - у нее были светлые волосы до лопаток -
намотал их на руку, и завалил жену на загаженный ковер. Он надавил ей
коленом на грудь. Мы все были наги, как дети.
- Люблю...- хрипела жена, любуясь Вовой.
Вова быстро стал отстригать ей секатором голову.
- Эх! - наконец крикнул Вова и поднял за волосы трофей.
Я сидел, облитый кровью, томатом и малофьей. Сильнейшая половая
импрессия. Я знаю, кто я. Я - Ренуар.
И вот, любезный мой читатель, во второй раз я стал вдовцом. Стучат
колеса. Я иду по узким коридорам вагонов, вожусь с разболтанными ручками
вагонных пудовых дверей, подо мной серебристые ленты рельсов, в ноздрях -
запах железной дороги, я иду в вагон-ресторан съесть дорожный бифштекс и
запить его пивом. Скоро полуденный Харьков; я свободен, печален; я похоронил
жену, умершую от детской болезни.
Вова взял тело за ноги и попытался его разорвать. Он был сильным, мой
Вова, но разорвать ему не удалось. Тогда он насадил тело на себя. Он
замычал. Я закрыл глаза. Я очень-очень устал. А ПОТОМ я прошу:
- Убери ее.
Он устало - он тоже устал! - схватил ее за ступню и поволок на
лестничную клетку к мусоропроводу. Он волочет ее к мусоропроводу, как
большую импортную куклу. Я вижу его размашистую веснушчатую спину. Вова!.. Я
больше никогда его не видел.
Провалы! Провалы!.. Я прошел сквозь мутно-красный свет. Сторож принял
меня как родного. Я кусался и пел глумливым фальцетом:
Во поле береза стояла,
Во поле кудрявая стояла...
Я кусался, как гадюка. Я потерял много зубов. Да, я был тот высокий
парень с оттопыренными ушами и вполне человеческим лицом. Меня выбрал Крег
Бенсон, фальшивый иностранец. Вместо дипломатического иммунитета он
предложил мне плеть и порядок. Спасибо ему! Я начинаю вновь владеть пером. Я
пишу про тебя, Вова. Мой Вова! Мое наказание! Отдайте мне мое наказание! А
если он умер - нет, ты никогда не умрешь, Вова, - если он умер, скажите, где
его могила. Я принесу ему охапку весенних тюльпанов. Мы - памятник, Вова,
разрушенный враждебными вихрями. Я слышу лебединую песню моей революции.
щелкнул замок.
Я лупил кулаками в дверь. В ответ на крики жены я лупил кулаками. Имя
забыл. Как я мог забыть имя? Провалы... Я сбегал на кухню за хлебным ножом,
я втыкал его в дверь - и слышал истошные вопли, они нарастали - вопили оба -
и жена и Вова, вопили истошно, словно я вгонял нож не в дверь, а в их мясо -
так вместе они вопили, и вдруг разом все смолкло, все замерло - стояла
глубокая безлюдная ночь - я отшвырнул ножи направился в ванную умыться
холодной водой.
Утром на кухню вышла жена. Длинный оранжевый махровый халат с
капюшоном. Я взглянул в ее бледное растерянное лицо.
- Это чудовищно, - сказала она, опускаясь на табуретку, и потянулась за
сигареткой. У бедняжки тряслись руки.
Я кивнул и, не выдержав, рассмеялся.
Вова стал гораздо более чистоплотным и почти не срал на пол. Он
перестал ходить голым, не находя в том нужды, и по утрам, посвистывая, брил
скуластые щеки Жена купила ему розовую рубаху и подарила свой бежевый фуляр.
На прогулку с женой Вова выходил в фетровой шляпе. Жизнь входила в
нормальную колею. Я спал на тахте, заложив уши ватой. Утром я просыпался от
запаха кофе. Жена готовила завтрак. Халат с капюшоном. Втроем пили кофе
Однажды Вова преподнес мне букетик фиалок. Весна наступала. Блестели на
солнце мостовые. Тени были черные, а не синие, как в январе. Букетик
рыночных фиалок.
- Это мило с твоей стороны, - сказал я, польщенный вниманием.
- Эх! - обрадованно выкрикнул Вова.
На весну я ему приобрел демисезонное венгерское пальто - пусть
щеголяет! А у книжного барышника накупил Пруста. Благодарная жена
углублялась порою в чтение.
Потом Вова подарил мне тюльпаны.
- Правда, он трогательный? - спросила жена.
Потом какие-то странные цветы, похожие на птичьи головы.
Потом снова тюльпаны, тюльпаны. Лиловые, красные, желтые.
- Почему он тебе дарит цветы?
- Ревнуешь? - улыбнулся я.
Вова помог мне повесить новую люстру. Он был расторопным помощником.
- Скажи, Вова, - спросил я его, - ты все-таки был или не был
профессором?
- Не обижай его, - сказала жена. - Не травмируй Вову.
Вова подошел к жене и съездил ей по уху. Я был доволен. Так стало
складываться наше мужское сообщничество. Но по ночам они принадлежали друг
другу, и я затыкал уши ватой.
- Опять тюльпаны! - удивлялась жена.
- Он - милый, - сказал я.
- Смотри, как бы он тебя ненароком не трахнул, - обиженно шутила жена.
- Смотри, как бы он тебя не перестал трахать, - в ответ шутил я.
За окнами был май. Вова говорил со мной на языке цветов.
- Я беременна, - сказала жена. Она стояла в оранжевом махровом халате с
капюшоном, и я подумал: есть такие цветочки, как их там, бархотки?.. И опять
сигаретка дрожала в пальцах.
Вова спал, разметавшись на ложе в счастливой истоме.
- Это странно, что я забеременела, - говорила жена доверительно. - Дело
в том, что у Вовы свои наклонности. Я их уважала и, не скрою, полностью им
соответствовала, но беременность была ведь исключена!..
- Жизнь с идиотом полна неожиданностей,-добродушно заметил я.
- Он не идиот! - вспылила жена. - Идиот - это ты, ты! ты! Идиот, со
своей иронией, со своими друзьями, со своей черствостью и высокомерием... Он
чище! невиннее! духовнее тебя! С ним я чувствую себя женщиной, с ним я буду
чувствовать себя матерью. Я хочу от него ребенка! Я люблю его. Я сохраню
маленького. И не смей принимать от него цветы! Не смей!
Она разрыдалась.
- Бред, - сказал я. - Бессвязный, истеричный бред. Бред беспомощной,
растерявшейся дуры. Ты послушай себя!.. Ну, роди! Ну, рожай, что я, против?!
- закричал я. - Рожай ему ребенка, на здоровье рожай!..
Вечером я видел, как Вова нежно гладит ей пузо. Они ворковали и строили
планы. Потом они долго, всю ночь напролет, трахались.
- Эх! - разудало кричал Вова.
- Эх! - разудало вторила ему жена. Я был заинтригован. Каким
наклонностям Вовы соответствует моя жена? Как славно, однако, она научилась
выкрикивать "эх!", - подумал я в рассуждении о наклонностях, но я
был недогадлив и целомудрен, как всякий интеллигент, и я задремал, не
ответив на свой вопрос.
Потом жена сделала аборт и вернулась домой, потрясенная бесстыдством и
грязью женщин, вместе с ней подвергавшихся этой быстро входящей в
литературный обиход операции - "то есть ты не представляешь
себе!",- на что я ответил: "Мне это неинтересно", а Вова не
сразу понял, что она сделала аборт, и все гладил и гладил ее по пузу, по
пустому, выскобленному пузу, похожему на новобранца, и это было очень
смешно, я просто покатывался. А потом он понял, что случилось с его
младенчиком, почему тот не подает признаков жизни, наконец до дурака
доперло, что пузо пустое, и он, сильно озлобившись, поколотил ее ночью. Я
проснулся, несмотря на вату в ушах. Я лежал и слушал, как он ее бьет. Он бил
ее крепко, обстоятельно, кулаками; она только повизгивала, как преданная
сука, понимающая, что бьют за дело. Мне было жалко ее.
Наутро Вова принес мне охапку гвоздик. Я сидел в ванне с намыленной
головой и размышлял о смысле жизни. Я не хотел умирать. Он бросил гвоздики в
воду. Громоздкие перезрелые цветы, насаженные на перепончатые стебельки,
закружились вокруг меня. Я сконфузился и закрылся рукой. Вова погладил меня,
как отец, по намыленной голове и, наклонившись, поцеловал в плечо. Бородка
кололась. Было щекотно и - неожиданно. Меня охватило конфузливое
беспокойство, и я сказал:
- Ну, иди.
Он не шелохнулся. Гвоздики кружились, они давили мне на сердце. Смыв
шампунь, я стал вылавливать их из воды.
- Эх, - странно вымолвил Вова и вдруг, сквозь цветы, я увидел бордово-
венозные увесистые очертания. Они были отвратительны, эти очертания, они
были так отвратительны, грубы и материальны, что выглядели заманчиво, в них
была заманчивость дикой разбойничьей силы, в них было то, что мы тщетно ищем
в жертвенной женской ущербности - чувство достоинства. Их хотелось
приручить. Отвращение нуждалось в какой-то переплавке. Насколько
материальным, плотным было отвращение, настолько непрочной, зыбкой и
призрачной была красота, но она разрасталась - так на свалке мусора
занимается огонь, и его нежные язычки лижут гнилую вонючую ветошь, питаются
падалью, дрожат на ветру; оно красиво, это пламя, оно крепнет, оно сильнее
мерзости, оно не принадлежит ей, и пламя пожирает помойку, оранжевый факел в
вечернем небе, бежит детвора - то-то праздник. Пожар! Пожар! Тили-бом!
Тили-бом! Блаженная сказка детства, где красавицы - нечто иное, как глупые
тетки с титьками и с красными банными рожами - утерянный, забытый взгляд, -
но где мужчины вызывают зависть.
- Ну, иди.
А он все медлил и не шел, он ие спешил идти, он всё не шел,и не шел, и
медлил.
Мой Вова! Мое наказание!
О, жерло собственного крупа! О, эта БОЛЬ, затмение Европы...
Ну, а теперь, читатель х.ев, кем бы ты ни был: другом или гадом,
эстетом, снобом, чернью или краснью, какая б жизнь тебе ни предстояла, какая
б смерть тебя ни стерегла, запомни: твоим сужденьем я не дорожу; я счастьем
обожрался, как обжора, нажравшийся блинами с икрой, и суд твой - нищий суд,
а я - богатый парень, я - миллионщик с золотых приисков Лены, и моя шуба
очень горяча.
Мы жили с Вовой в согласии, нежности и неге, даря друг другу скромные
подарки: конфеты, разноцветные шары, цветы и апельсины, и лобзанья, - как
сын живет с отцом, когда они - поэты божьей милостью и волей, и в мире не
было людей счастливей нас.
Мы поселились во второй смежной комнате, предоставив жене простор
столовой, тахту и Пруста, братское внимание и братскую незамутненную любовь.
Разве мы не стояли перед ней на коленях, выпрашивая слезинку снисхождения к
нашему счастью? Разве мы не окружали ее сыновним уважением? Разве мы не были
готовы разбить себе лбы, только бы ей угодить?
Но она сказала: Нет!
Нет! Нет и нет!
Она сказала: вы пара подонков, вы дегенераты, вы - мразь и сволочь, вы
- растлители друг друга и закона.
Она нас обижала, но мы не сказали ей ни единого худого слова, мы просто
вышли гуськом; он - первый, я - второй, уединились в спальне и, лежа на
кровати, удручались.
- А ты, Вова, особенная сволочь, - крикнула она из-за двери.
- Эх, - удрученно развел руками Вова.
- Эх, - эхнул я.
Шли дни. Она все портила и рвала: порвала шторы, Пруста, мои старые
письма к ней - мы пожали плечами; она насрала на ковер, как инвалид, - мы
сделали вид, что не замечаем. Мы были выше этого, нам было не до вони. Но и
у богов кончается терпение. Тогда мы ее избили, не очень больно, раздели для
забавы и избили, хохоча над ее дурацкими титьками, которые резво
подпрыгивали, пока мы ее били, но, однако, она все-таки потеряла сознание -
и титьки стали совсем уж дурацкими, и мы даже всплакнули над их
бесповоротной глупостью.
Она стала морить нас голодом. Не допускала до пищи. Мы исхудали от
взаимной любви и от голода. Голод нас возбуждал. Мы были гиганты- кариатиды,
подпирающие взволнованный сфинктер. Мы были худые веселые мужчины с
развороченными задами. Но и у богов кончается терпение.
- Тебя особенно ненавижу, - говорила жена Вове, тараща глаза. Мы снова
избили ее. Сука! Подранок! Синюшняя морда!.. Никакого эффекта. Но было
сладко. Мы переглянулись. Мы обнялись, и было сладко. Мы тыкались друг другу
в животы.
- Или он - или я, - вдруг заявляет жена Вове.
- Это фашистская постановка вопроса, - угрюмо заметил я.
- Зачем он тебе нужен? - спросила жена Вову. - Ну, поигрался, будет!..
Все равно он тебе ничего не родит. Какой от него толк? А я тебе рожу сына.
- Ты уже один раз родила, - сказал я.
- У тебя будет сын, Вова, - убежденно сказала жена. - Ты будешь
гордиться им.
- Я - твой сын, Вова, - робко сказал я.
Жена рассмеялась презрительным смехом. На какую-то секунду я потерял
веру в себя, в нашу с Вовой любовь... Это была секунда непростительной
слабости. Вова увидел все это и загрустил. Жена развивала успех. От нее
пахло женщиной. Вова задумчиво теребил рыжую бородку: пять шагов вперед,
пять - назад. Или - или. Он думал недолго.
Он вбежал в комнату. Щелкнул секатор. Я сидел в кресле со стаканом
томатного сока. Я жадно пил. Она смело пошла на Вову. Ее тело мне вдруг
показалось желанным, и я обрадованно крикнул:
- Подожди! Я хочу ее!
Вова улыбнулся на мой крик. Он не был ревнивцем и ценил в людях
страсть. Но он сделал страшный знак: ПОТОМ. Меня объял ужас. Нет! Но жена
смело шла на секатор. Вова шел на жену, рыжий, умный, родной, словно танк.
- Я люблю тебя, - сказала жена Вове в совершеннейшем экстазе.-Люблю! Я
люблю тебя, Вова.
Вова схватил ее за волосы - у нее были светлые волосы до лопаток -
намотал их на руку, и завалил жену на загаженный ковер. Он надавил ей
коленом на грудь. Мы все были наги, как дети.
- Люблю...- хрипела жена, любуясь Вовой.
Вова быстро стал отстригать ей секатором голову.
- Эх! - наконец крикнул Вова и поднял за волосы трофей.
Я сидел, облитый кровью, томатом и малофьей. Сильнейшая половая
импрессия. Я знаю, кто я. Я - Ренуар.
И вот, любезный мой читатель, во второй раз я стал вдовцом. Стучат
колеса. Я иду по узким коридорам вагонов, вожусь с разболтанными ручками
вагонных пудовых дверей, подо мной серебристые ленты рельсов, в ноздрях -
запах железной дороги, я иду в вагон-ресторан съесть дорожный бифштекс и
запить его пивом. Скоро полуденный Харьков; я свободен, печален; я похоронил
жену, умершую от детской болезни.
Вова взял тело за ноги и попытался его разорвать. Он был сильным, мой
Вова, но разорвать ему не удалось. Тогда он насадил тело на себя. Он
замычал. Я закрыл глаза. Я очень-очень устал. А ПОТОМ я прошу:
- Убери ее.
Он устало - он тоже устал! - схватил ее за ступню и поволок на
лестничную клетку к мусоропроводу. Он волочет ее к мусоропроводу, как
большую импортную куклу. Я вижу его размашистую веснушчатую спину. Вова!.. Я
больше никогда его не видел.
Провалы! Провалы!.. Я прошел сквозь мутно-красный свет. Сторож принял
меня как родного. Я кусался и пел глумливым фальцетом:
Во поле береза стояла,
Во поле кудрявая стояла...
Я кусался, как гадюка. Я потерял много зубов. Да, я был тот высокий
парень с оттопыренными ушами и вполне человеческим лицом. Меня выбрал Крег
Бенсон, фальшивый иностранец. Вместо дипломатического иммунитета он
предложил мне плеть и порядок. Спасибо ему! Я начинаю вновь владеть пером. Я
пишу про тебя, Вова. Мой Вова! Мое наказание! Отдайте мне мое наказание! А
если он умер - нет, ты никогда не умрешь, Вова, - если он умер, скажите, где
его могила. Я принесу ему охапку весенних тюльпанов. Мы - памятник, Вова,
разрушенный враждебными вихрями. Я слышу лебединую песню моей революции.