"Интересна половая загадка Гоголя... -- пишет Розанов во втором "коробе" "Опавших листьев" (1915). -- Он, бесспорно, "не знал женщины". Что же было? Поразительная яркость кисти везде, где он говорит о покойниках... Везде покойник у него живет удвоенной жизнью, покойник -- нигде не "мертв", тогда как живые люди удивительно мертвы... Ведь ни одного мужского покойника он не описал, точно мужчины не умирают"48. Но они, конечно, умирают, а только Гоголь нисколько ими не интересовался. Он вывел целый пансион покойниц, и не старух, а все "молоденьких и хорошеньких"49.
   Возможно, что розановская гипотеза о предрасположенности Гоголя к некрофилии ужаснет читателя, покажется ему возмутительной, но мне думается, что она прежде всего наивна. Сам Розанов не раз писал о смерти. И каждое его слово о смерти -- вопль: "Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь", или "Я кончен. Зачем же я жил?!!!", или (любимое Мандельштамом): "Какой это ужас, что человек (вечный филолог) нашел слово для этого -"смерть". Разве это возможно как-нибудь назвать? Разве оно имеет имя? Имя -уже определение, уже "что-то знаем". Но ведь мы же об этом ничего незнаем. И, произнося в разговорах "смерть", мы как бы танцуем в бланманже для ужина или спрашиваем: "сколько часов в миске супа"50. Но разговор о некрофилии Гоголя, в сущности, значит то, что Розанов не захотел заметить схожего, трагического отношения Гоголя к смерти, не понял того, что яркость гоголевской кисти "везде, где он говорит о покойниках", имеет своей причиной не физиологический порок, а жгучий интерес писателя к самой неразрешимой проблеме смерти и страх перед ней (он выразился, в частности, в "Завещании"). Перед этим страхом, перед загадкой смерти, перед вопросом о смысле существования и литературы на грани, небытия розановский домысел неудовлетворителен. Тема "Гоголь и женщины" -- достаточно нестандартная тема (здесь осталось много . загадок), но другая тема: "Гоголь и смерть" -- ею явно не объясняется. Некрофилия пугает своим психофизиологическим вывертом, но остается в ряду сексуальной патологии. Смерть выпадает из всякого ряда, и в этом смысле она приобретает значение абсолютной патологии. Гоголь входил в заповедный мир смерти не как извращенец, слепой к смерти, по сути дела, подменяющий смерть похотью, а как платоновский "безумец", ищущий возможность через смерть объяснить, понять и принять жизнь.
   2. ГОГОЛЬ И РЕВОЛЮЦИЯ
   Никто не мог быть более решительным критиком розановского отношения или, я бы даже сказал, поведения по отношению к Гоголю, нежели сам Розанов, который совсем с иной точки зрения взглянул на творчество Гоголя после революционных событий 1917 года.
   После революции мысль Розанова расслоилась. С одной стороны, он объявил русскую литературу виновницей революции и тем самым оказался в роли пророка, пророчество которого осуществилось. Не он ли все время предупреждал, предостерегал? "Собственно, никакого сомнения,-- писал Розанов в своей последней книге "Апокалипсис нашего времени" (1918), -- что Россию убила литература. Из слагающих "разложителей" России ни одного нет нелитературного происхождения"51. Он развивает свою идею в статье "Таинственные соотношения": "После того, как были прокляты помещики у Гоголя и Гончарова ("Обломов"), администрация у Щедрина ("Господа Ташкентцы"), история ("История одного города"), купцы у Островского, духовенство у Лескова ("Мелочи архиерейской жизни") и, наконец, вот самая семья у Тургенева ("Отцы и дети" Тургенева перешли в какую-то чахотку русской семьи", -- пишет Розанов в той же статье. -- В. Е.), русскому человеку не осталось ничего любить, кроме прибауток, песенок и сказочек. Отсюда и произошла революция. "Что же мне делать, что же мне наконец делать". "Все -вдребезги"!!" 52.
   Но одновременно с этим совершенно другая тенденция вырвалась из-под розановского пера. Он -- свидетель революции -- обнаружил, что народ, выступивший в революции активной силой и показавший истинное свое лицо, вовсе не соответствует тому сказочному, смиренному, богобоязненному народу, который идеализировался Розановым в его четырех пунктах (см. выше). Славянофильское представление о народе оказалось мифом 53. Народ оказался не тот. Не той оказалась и государственность. С мукой переживая распад "былой Руси", Розанов тем не менее вынужден констатировать: "Русь слиняла в два дня... Самое большее -- в три. Даже "Новое время" нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей"54.
   Для Розанова наступила пора "переоценки ценностей". После революции он убедился во внутренней гнилости самодержавной России, которой управляли "плоские бараны", и пришел к выводу, что Россия была в конечном счете именно такой, какой ее изображала русская литература: обреченной империей.
   Розанов так и не снял противоречия, существующего в его предсмертных мыслях, в которых Гоголь по-прежнему занимает важное место. Ведь Гоголь остается одним из "разложителей" России, однако при этом он прав: "Прав этот бес Гоголь" 55. Смена вех тем не менее поразительна: Розанов отказывается от славянофильства и выбирает между И. Киреевским и Чаадаевым -- Чаадаева. "Явно, Чаадаев прав с его отрицанием России", -- утверждает Розанов, и одновременно происходит его примирение со Щедриным: "Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но ты предстал мне теперь в своей полной истине. Щедрин, беру тебя и благословляю"56. Но особенный интерес представляет его переоценка Гоголя. Подчеркивая, что в этой переоценке главную роль сыграла революция ("Вообще -- только революция, и -- впервые революция оправдала Гоголя"), Розанов теперь выделяет Гоголя из русской литературы как писателя, первым сказавшего правду о России: "...все это были перепевы Запада, перепевы Греции и Рима, но особенно Греции, и у Пушкина, и у Жуковского, и вообще "у всех их". Баратынский, Дельвиг, "все они". Даже Тютчев. Гоголь же показал "Матушку Натуру" (подчеркнуто мной. -- В. Е.). Вот она какова -- Русь; Гоголь в затем -- Некрасов" 57. Сознательно принижая Пушкина и видя в творчестве Гоголя не анаморфозу России, а "Матушку Натуру". Розанов выбирает Гоголя в качестве своего союзника. Дело не ограничивается взглядом на Россию. Розанов выставляет Гоголя как близкого себе критика христианства. "Он был вовсе не русским обличителем, а европейским, -- пишет Розанов; -- и даже, что он был до известной степени -обличителем христианским, т. е. самого христианства. И тогда его роль вытекает совершенно иная, нежели как я думал о нем всю мою жизнь: роль Петрарки и творца языческого ренессанса" 58.
   В доказательство того, что Гоголь был "европейским обличителем", Розанов ссылается на гоголевский отрывок "Рим", где критика западноевропейской цивилизации XIX века, "лишившей мир Рафаэлей, Тициане в, Микель-Анджелов, низведшей к ремеслу искусстве", предвосхищает "антиевропейские" идеи Достоевского и К. Леонтьева. Гоголь отказывает Европе не только в глубоких мыслях ("везде намеки на мысли, и нет самих мыслей"), но даже в умении одеваться ("узенькие лоскуточки одеяний европейских"). Он язвит но поводу "уродливых, узких бородок, которые француз переделывает и стрижет себе по пяти раз в месяц". Но эта критика отнюдь не свидетельствует об антихристианских настроениях автора "Рима". Розанов настаивает на своей мысли, сопоставляя портрет прекрасной Аннунциаты, которую считает "албанкой", а потому нехристианкой, с портретами русских христиан: Чичикова, Коробочки и др. Гоголю приписывается буквально следующий вывод: "Вот что принес на Землю Христос, каких Чичиковых, я Собакевичей, и Коробочек. Какое тупоумие и скудодушевность. Когда прежде была Аннунциата"59.
   Но гоголевская Аннунциата на самом деле была не "албанка", а альбанка, то есть жительница римской окрестности. Что же касается героев "Мертвых душ", то связь их существования с исторической неудачей христианства (связь, которую Розанов навязывал сознанию или по крайней мере подсознанию Гоголя) не менее сомнительна, нежели связь Аннунциаты с Албанией. Разочарование Розанова в христианстве, достигшее своего апогея в революционные годы, толкнуло его на явный произвол в толковании Гоголя. Потеряв веру в прошлое величие России, не чувствуя России новой, Розанов полагался только на молитву: "После Гоголя и Щедрина -- Розанов с его м о л и т в о ю" 60. Но к кому обращалась эта молитва? Это так и осталось "загадкой" Розанова.
   Изменение отношения Розанова к Гоголю после революции не изменило, как мы видим, сути дела: Розанов до конца своих дней оставался пораженный какой-то странной эстетической слепотой по отношению к творчеству автора "Мертвых душ". Почему, однако, Гоголь остался для него закрытой фигурой, "клубком, от которого, -- как писал Розанов, -- никто не держал в руках входящей нити"? 61
   3. ГОГОЛЬ И СЛОВО
   Роль Гоголя в судьбе России находилась, по мысли Розанова, в непосредственной зависимости от мощи гоголевского слова. Именно эта причина объясняет интерес Розанова к эстетике Гоголя. "Поразительно, -- утверждал он в предисловии ко второму изданию "Легенды о Великом инквизиторе" (1901), -что невозможно забыть ничего из сказанного Гоголем, даже мелочей, даже не нужного. Такой мощью слова никто другой не обладал"б2. Благодаря своей мощи слово Гоголя может оказаться убедительнее самой действительности: "Перестаешь верить действительности, читая Гоголя. Свет искусства, льющийся из него, заливает все. Теряешь осязание. зрение и веришь только ему"63. Невольно подчиняясь гоголевскому слову, Розанов говорит о "дьявольском могуществе" Гоголя, но он не удовлетворяется одной констатацией, стремится определить, чем вызвана такая мощь. С этой целью Розанов прибегает к сравнению гоголевского слова с пушкинским и находит, что "впечатление от Пушкина не так устойчиво. Его слово, его оценка как волна входит в душу и как волна же, освежив и всколыхав ее, -- отходит назад, обратно: черта, проведенная ею в душе нашей, закрывается и зарастает; напротив, черта, проводимая Гоголем, остается неподвижною... Как преднамеренно ошибся Собакевич, составляя список мертвых душ, или как Коробочка не понимала Чичикова -- это все мы помним в подробностях, прочитав только одни раз и очень давно; но что именно случилось с Германном во время карточной игры, -- для того, чтобы вспомнить это, нужно еще раз открыть "Пиковую даму" 64.
   Гоголевское слово в самом деле обладает исключительной устойчивостью. Оно почти что не подвержено процессу разложения, тому естественному процессу, который вызван несовершенством читательской памяти. По прошествии времени читатель в той или иной степени забывает прочитанную книгу: размывается сюжет, распадаются внутрифабульные связи, персонажи утрачивают имена и т. д. Этот мало исследованный процесс разложения в конечном счете приводит к тому, что в памяти остается лишь общее настроение книги, ее индивидуальный "аромат". С Гоголем происходит нечто обратное. Чем больше времени проходит после чтения поэмы, тем более выпуклым становится ее сюжет (за счет утраты, как мне лично думается, тех мест поэмы, которые в какой-то степени можно считать посторонними по отношению к общей ее структуре, например: история превращения Плюшкина в Плюшкина или история детства Чичикова), тем больше заостряются черты ее главных героев (тоже, очевидно, за счет некоторых утрат). Если так можно выразиться, время доводит Гоголя до полного совершенства.
   Розанов искал объяснение "неизгладимости" читательского впечатления от "Мертвых душ" в общем течении авторской речи, которое, по его словам, "безжизненно". Анализируя первую страницу поэмы, он писал: "Эго восковой язык, в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед и не хочет сказать больше, чем сказано во всех других. И где бы мы ни открыли книгу... мы увидим всюду эту же мертвую ткань языка, в которую обернуты все выведенные фигуры, как в свой общий саван"65.
   Такой "мертвый язык", по Розанову, не создает "картины", воспроизводящей разнообразие действительности, но образует "мозаику слов", "восковую массу слов", которая уводит читателя в особый мир, отторгнутый от реальности и едва ли имеющий с ней какую-либо общую меру. В этом мире "совершенно нет живых лиц: это крошечные восковые фигурки, но все они делают так искусно свои гримасы, что мы долго, подозревали, уж не шевелятся ли они" 66.
   Тайна гоголевского слова вынуждает Розанова прибегнуть к занятию, которое было несвойственно ни ему самому, ни, в целом, направлению русской литературно-философской критики конца XIX -- начала XX века. Единственный раз на протяжении своей деятельности Розанов производит текстологическое исследование -- он пишет статью "Как произошел тип Акакия Акакиевича" (1894), в которой, опираясь на работы Н. С. Тихомирова, прослеживает все последовательные наброски повести, сопоставляет их с окончательным текстом, анализирует трансформацию реального анекдота, положенного в основание "Шинели".
   В результате Розанов приходит к выводу, что "сущность художественной рисовки у Гоголя заключалась в подборке к одной избранной, как бы тематической черте создаваемого образа других все подобных же, ее только продолжающих и усиливающих черт, со строгим наблюдением, чтобы среди них не замешалась хоть одна, дисгармонирующая им или просто с ними не связанная черта (в лице и фигуре Акакия Акакиевича нет ничего не безобразного, в характере -- ничего не забитого). Совокупность этих подобранных черт, как хорошо собранный вогнутым зеркалом пук однородно направленных лучей, и бьет ярко, незабываемо в память читателя"67.
   Таким образом возникает тип, а "тип в литературе -- это уже недостаток, это обобщение; то есть некоторая переделка действительности"68. По мнению Розанова, лица не слагаются в типы, несливаемостью своего лица ни с каким другим и отличается человек от всего другого в природе, и именно эту несливаемость как главную драгоценность в человеке искусство не должно разрушать. Эстетика Розанова признает лишь ту поэзию, которая "просветляет действительность и согревает ее, но не переиначивает, не искажает, не отклоняет от того направления, которое уже заложено в живой природе самого человека"69. Пушкин дает норму для правильного отношения к действительности, и его поэзия, продолжает Розанов, "не мешает жизни... в ней отсутствует болезненное воображение, которое часто творит второй мир поверх действительного и к этому миру силится приспособить первый"70.
   На мой взгляд, в своем анализе Розанов, во-первых, обедняет поэтику Гоголя, а во-вторых, упускает из виду всю ту могучую и плодотворную традицию мировой литературы, которая творила "второй мир поверх первого" не вследствие "болезненного воображения" писателя, но повинуясь основным законам литературного творчества. Фантастический элемент, изначально присущий литературе, доставшийся ей в наследство от фольклора, наиболее ярко выразившийся в произведениях Апулея, Рабле, Сервантеса, Свифта, Гофмана и других, обогащает литературу бесценной возможностью особым образом осмыслить реальность, расширить и углубить представление о ней. Гротеск есть средство опосредованного познания действительности, обнажения ее внутренней структуры, обнаружения запутанной системы ее онтологических корней. Литература гротескного реализма, в которой Гоголь сыграл выдающуюся роль, не ставит перед собою цель изобразить тот или иной тип человеческого характера. Тип -- это среднеарифметическая фигура, выведенная из наблюдения над человеческой реальностью. Но разве герои "Мертвых душ" являются подобными фигурами? Скорее таковыми можно считать персонажей Гончарова и Тургенева. Гротескная литература изображает не тип, а скорее архетип характера (или сознания), который, воплощенный в человеческий образ, является дерзким допущением художника и по своей сущности наделен исключительными чертами. Когда Розанов задает вопрос, человек ли Плюшкин, и отвечает на него отрицательно, мотивируя это тем, что герои "Мертвых душ" "произошли каким-то особым способом, ничего общего не имеющим с естественным рождением"71, это отрицание звучит в его устах как приговор, но мы имеем полное право согласиться с его отрицанием и со словами об "особом способе" рождения с легким сердцем, не видя в таком "способе" ничего криминального. Да, Плюшкин -- не человек, он не способен к душевной метаморфозе, он -- тождество, и если бы художник поставил его в такие условия, при которых Плюшкин изменил бы своей сущности, то вместо торжества добродетели случилась бы гибель поэмы. Жизнь Плюшкина в поэме обеспечена всей ее художественной структурой точно так же, как структура романа Сервантеса делает жизнеспособным Дон Кихота. Но поместите Плюшкина в роман Тургенева или Толстого -- я тогда он действительно превратится в "мертвую душу". Впрочем, трансплантация тургеневского героя в поэму Гоголя имела бы тот же летальный исход. Жизнь художественного героя всегда подчинена поэтике произведения; он "рифмуется" с нею; его свобода является преодолением материала, и в этом она сопоставима со свободой стихотворного слова -результатом незримого усилия гения.
   Вырванные из "питательной среды" произведений, герои Гоголя превращаются в окостеневшие понятия: маниловщина, хлестаковщина я пр. Но между Маниловым и маниловщиной -- существенный разрыв. Манилов -исключение, предел, архетип; маниловщина -- ординарное, среднеарифметическое, типическое понятие. Споря с Гоголем, Розанов, по сути дела, ратует за "разбавление" Гоголя (так разбавляют сироп газированной водой). Но гоголевские герои -- которые действительно собраны автором вогнутой линзой в одни луч, отчего, ярко вспыхнув, они мгновенно сгорают, обращаются в прах, и их продолжение (также, как и их предыстория) немыслимо -- в краткий момент вспышки освещают такие потаенные стороны человеческой природы, какие при ровном, распыленном свете увидеть почти невозможно.
   Отрицание Гоголя связано у Розанова в немалой степени также с его отношением к смеху. Розанов отождествляет смех с сатирическим смехом. Видя в смехе лишь обличение, зубоскальство, издевательство, проклятие, Розанов полагает, что "смеяться -- вообще недостойная вещь, что смех есть низшая категория человеческой души... и что "сатира" от ада и преисподней, и пока мы не пошли в него и живем на земле... сатира вообще недостойна нашего существования и нашего ума"72.
   Смех, по Розанову, -- составная часть нигилизма, но "смех не может ничего убить. Смех может только придавить"78. Имея подобное представление о смехе, Розанов не мог не увидеть Гоголя как фигуру "преисподней".
   Если возможно себе вообразить два противоположных полюса отношения к смеху, то это полюса Розанова и М. Бахтина.
   В статье "Рабле и Гоголь" М. Бахтин вскрыл природу гоголевского смеха и справедливо сказал о том, что "положительный", "светлый", "высокий" смех Гоголя, выросший на почве народной смеховой культуры, не был понят (во многом он не понят и до сих пор). Этот смех, несовместимый со с мехом сатирика, и определяет главное в творчестве Гоголя"74. Очевидно, Бахтин излишне раблезирует Гоголя, оставляя вне анализа трагические ноты его творчества, которые "приглушают" гоголевский смех, а порою и "убивают" его, но самая постановка вопроса о смехе Гоголя несомненно приближает нас к разгадке "клубка" гоголевского творчества.
   Итак, в борьбе с Гоголем Розанов в конечном счете честно признал свое поражение. Парадоксально, но факт: революция открыла Розанову глаза на правду Гоголя.
   В поражении Розанова нет ничего особенно удивительного. В сущности, с Гоголем не мог справиться и... сам Гоголь. Важен, однако, не только итог, но и сам смысл борьбы. Литературно-критическая интуиция не подвела Розанова: именно в Гоголе он нашел сосредоточие наиболее острых проблем, мучавших русскую литературную мысль в течение десятилетий. В споре с Гоголем Розанов предстал как порождение и уникальное выражение духовной и умственной смуты, охватившей часть российской интеллигенции в предреволюционные годы. Гоголь же со своей стороны предстал как художник, загадка которого неисчерпаема, то есть, стало быть, как истинный творец.
   1 Подробнее об антигоголевских высказываниях в русской критике см, в книге Ю. Манна "В поисках живой души", М., 1984.
   2 Более общие данные о жизни и творчестве Розанова см. в интересной, хотя и достаточно схематичной, статье А. Латыниной в "Вопросах литературы", 1975, N 2.
   3 Виктор Шкловский, Розанов, Пг., 1921.
   4 См.: Василий Розанов, Избранное, Munchen, 1970, с. 442.
   5 В. В. Розанов, Литературные очерки, СПб., 1902, с. 94.
   6 Василий Розанов, Избранное, с. 238.
   7 Там же, с. 50.
   8 Там же, с. 238.
   9 Там же, с. 380.
   10 В. В. Розанов, Литературные очерки, с. 95.
   11 Там же, с. 150.
   12 Там же, с. 151.
   13 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, СПб., 1902, с. 10.
   14 Там же.
   15 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 132
   16 Там же, с. 10.
   17 Там же, с. 11.
   18 Там же, с. 134.
   19 А. В. Дружинин, Собр. соч., т. VII, СПб., с. 59 -- 60.
   20 В. В. Розанов, Литературные очерки, с. 88.
   21 В. В. Розанов, Литературные очерки, с. 253 -- 254.
   22 Там же, с. 250.
   23 В. В. Розанов, Литературные очерки, с. 217.
   24 Василий Розанов, Избранное, с. 387.
   25 Василий Розанов, Избранное, с. 447.
   26 Там же, с. 139.
   27 Василий Розанов, Избранное, с. 33.
   28 Там же. с. 57.
   29Там же, с. 175.
   30 Там же, с. 159.
   31 В. В. Розанов, Среди художников, СПб., 1914, с. 13.
   32 Василий Розанов, Избранное, с. 160.
   33 Там же, с. 23.
   34 Розанов считал, что "не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства -- было преступлением, граничащим со злодеянием". Но и Чернышевский сам "виноват": "Каким образом, чувствуя в груди такой запас энергии, было, в целях прорваться к делу, не расцеловать ручки всем генералам... -- лишь бы дали помочь народу..." (Василий Розанов, Избранное, с. 14).
   35 См. статью И. Соловьевой и В. Шитовой "А. С. Суворин: портрет на фоне газеты". -- "Вопросы литературы", 1977, N 2.
   36 Василий Розанов, Избранное, с. 119.
   37 В. В. Розанов, Среди художников, с. 262.
   38 Василий Розанов, Избранное, с. 119.
   39 Там же, с. 119 -- 120.
   40 В. В. Розанов, Среди художников, с. 261 -- 262.
   41 Там же, с. 278.
   42 В. В. Розанов, Среди художников, с. 280.
   43 Там же, с. 281.
   44 См.: Н. В. Гоголь, Авторская исповедь.
   45 Василий Розанов, Избранное, с. 170.
   46 Там же, с. 293.
   47 Василий Розанов, Избранное, с. 170.
   48 Это фактически неверно. Вспомним такие яркие "мужские" смерти, как смерть прокурора в "Мертвых душах" или -- Акакия Акакиевича. Развивая какую-либо дорогую для него мысль, Розанов порою забывает или игнорирует общеизвестные факты.
   49 Василий Розанов, Избранное, с. 292 -- 293.
   50 Там же, с. 105.
   51 Василий Розанов, Избранное, с. 492.
   52 "Книжный угол", 1918, N 4, с. 9.
   53 В этом признавался не один только Розанов, но и ряд других философов, которые в той или иной степени "славянофильствовали" до революции; в частности, С. Булгаков и Н. Бердяев.
   54 Василий Розанов, Избранное, с. 446.
   55 Там же, с. 445.
   56 Там же, с. 563.
   57 "Книжный угол", 1918, N 3, с. 9.
   58 "Книжный угол", 1918, N 3, с. 9 -- 10.
   59 Там же, с. 10.
   60 Василий Розанов, Избранное, с. 563.
   61 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 11.
   62 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 11.
   63 Василий Розанов, Избранное, с, 238.
   64 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 130.
   65 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 131.
   66 Там же. с. 132.
   67 Там же, с. 140.
   68 В. В. Розанов, Легенда о Великом инквизиторе, с. 128.
   69 Там же, с. 129.
   70 Там же.
   71 Там же, с. 132.
   72 Василий Розанов, Избранное, с. 334.
   73 Там же, с. 30.
   74 М. Бахтин, Вопросы литературы и эстетики, М., 1975, с. 491.