Страница:
- И вы натерли краску из сердец?
- Да, разумеется. Как же иначе? Только на это единственно и годны корлевские сердца. Нет, я должен оговориться: в качестве нюхательного табаку они тоже превосходны. Не угодно ли вам: Генрих XI и Франц I?
Герцог отказался: - Очень благодарен, господин Дролинг.
Старик захлопнул табакерку. - Как вам угодно. Но вы напрасно упускаете такой случай. Вы никогда не будете иметь возможности нюхать королевские сердца.
- Часть сердец, которая не была превращена вами в нюхательный табак, пошла на картины?
- Без сомнения, господин Орлеанский. Я думал, что вы уже давно догадались об этом. В каждой из моих картин вы найдете одно из сердец семьи Валуа-Бурбон-Орлеанов. Чье сердце вы теперь желаете видеть?
- Людовика XV, - сказал герцог наудачу.
На мольберте быстро появилась новая картина. Она была выдержана сплошь в темном фоне. Даже телесные тона отличались матово коричневым колоритом.
- По-видимому, вы немало потратили мумии на это, господин Дролинг! заметил герцог. - Разве сердце было так велико?
Старик рассмеялся:
- Нет, оно было совсем маленькое, совершенно детское сердце, несмотря на то, что ему стукнуло шестьдесят четыре года. Но я взял здесь еще и другие сердца: регента, герцога Орлеанского, Помпадур и Дюбарри. Перед вами раскрывается здесь целая эпоха.
Картина представляла собой огромное количество мужчин и женщин, которые в величайшей суматохе и давке теснили друг друга, сталкивались, ползали один по другому.
Некоторые были совершенно голые, большинство же в костюмах своего времени, в кружевных камзолах, жабо, в длинных париках с коками. Но у каждого из них вместо головы на плечах был череп, обтянутый пергаментной кожей. В их движениях было что-то звериное, собачье, но в виртуозно нарисованных фигурах и костюмах, а также в руках и плечах - человеческое. Общее же выражение, как отдельных частностей, так и всей среды, было отвратительно-животное. Эта странная смесь жизни и смерти, зверя и человека представляла такое гармоническое созвучие, что картина производила на зрителя потрясающее впечатление. Дролинг, от которого не ускользало ни малейшее движение гостя, показал ему на графин:
- Прошу вас, угощайтесь, господин Орлеанский! Ваша немая критика в высшей степени удовлетворяет меня.
- Я нахожу эту картину ужасной! - промолвил герцог.
Старик крякнул от удовольствия.
- Не правда ли? Скажите лучше - тошнотворной, отвратительной! Одним словом, истинно королевской.
Потом он вдруг сделался серьезным:
- Поверьте мне, господин Орлеанский, мне стоило неслыханных мучений писать эти картины. Ни одна из казней дантовского Ада не может с этим сравниться - с копанием в глубине королевских сердец. Прошу вас, принесите сюда другую картину!
Герцог отправился за ширмы и увидел там целый ряд картин, натянутых на подрамники и обращенных лицевой стороной к стене. Он взял ближайшую и поставил ее на мольберт.
- А, вы подцепили сердце Капла IX! Ни одно из них так не жаждало крови, как его сердце.
Герцог увидел широкую реку, медленно струившуюся между плоских берегов навстречу двигавшемуся вечеру. По мутным волнам плыл бесконечный плот, плот мертвецов. На самом переднем плане стоял, высоко подняв голову, паромщик тощая, закутанная в пурпурную королевскую мантию фигура, с бледным, покрытым нарывами лицом. Безумный взгляд его был тупо устремлен вперед. Он вонзал в речное дно мощный багор и гнал свой ужасный груз вниз по течению.
Следующая картина показалась герцогу еще более ужасной. Она изображала в естественную величину мужской труп, пришедший в совершенное разложение. Из глазных впадин выползали черви; насекомое, похожее не черного, усеянного желто-красными крапинами жука, пожирало нос и рот. На разорванном животе сидели два изумительно написанных коршуна. Один из них погрузил глубоко в живот голову и шею, другой пожирал вытащенные наружу внутренности. В ногах виднелось несколько крыс, которые жадно глодали сгнившие пальцы.
Герцог отвернулся, бледный, как мертвец. Он почувствовал, что его сию минуту стошнит. Но старик потянул его за рукав:
- Нет, нет, вглядитесь в картину хорошенько. Она самая лучшая из всех моих картин, вполне достойная вашего великого предка, Людовика XIV. Вы его не узнаете? Это был он, который сказал наглое слово: "Государство - это я". Ну вот вы и видите, какое это было государство в действительности: сгнившее, сожранное, разложившееся№
Герцог опустился в кресло, повернувшись к картине спиной. Он налил полную рюмку и выпил.
- Разрешите, господин Дролинг! Ваше искусство действует даже и на крепкие нервы.
Художник подошел к нему и протянул ему рюмку:
- Будьте добры, налейте и мне! Благодарю вас! Чокнемся, господин Орлеанский, за то, что я наконец избавился от проклятия!
Рюмки зазвенели одна о другую.
- Да, я теперь свободен! - продолжал старик, и в его дрожащем голосе зазвенело ликование. - все эти ужасные сердца исписаны, а то немногое, что от них осталось, покоится в моих табакерках. Труд моей жизни кончен. Отныне я никогда больше не возьму в руки кисти. Когда вы распорядитесь сегодня пополудни взять мои картины, то захватите с собою также и все мои рисовальные принадлежности. Вы обяжете меня, если сделаете это! - Затем страстным голосом он воскликнул: - И никогда, никогда больше я не буду иметь надобности видеть весь этот ужас! Я свободен! Совершенно свободен!
Он пододвинул стул вплотную к креслу герцога и схватил обеими руками его правую руку.
- Вы - Орлеанский, вы сын короля Франции. Вы знаете теперь, как ненавижу я вашу семью. Но в это мгновение я так бесконечно рад, что почти забываю, какие ужасные мучения в течение целых десятилетий я испытывал из-за вашей семьи. С тех пор, как стоит земля, никогда ни один человек не вел такой жизни. Слушайте, я хочу вам сказать, как все это произошло. Хоть один человек должен это знать. Почему же этому человеку не быть наследником трона нашей несчастной страны?
Я уже говорил вам, что купить королевские сердца и таки образом дешево приобрести мумии побудил меня ваш дед, Филипп Эгалите. Он был мой добрый друг и часто посещал меня, и ему я обязан тем, что моя картина была приобретена государством для Лувра. Этот внутренний вид кухни был первой картиной, для которой я употребил сердце. Из презрения к королю я написал тогда мумией - маленькой частью сердца Людовика XIII - горшок с отбросами. Дешевая и безвкусная шутка! Впрочем, в то время мои чувства к вашему дому были не такие, как теперь. Хотя я ненавидел короля и австриячку, но не более, чем все парижане. А Филипп был даже мой добрый друг. Его ненависть к собственной семье была даже больше. Чем моя, и никто иной, как именно он, внушил мне мысль употребить королевские сердца не только для материального, но и для идейного содержания моих картин. И это именно он подал мне мысль нарисовать "сад" Людовика XI, чтобы достойным образом изобразить сердце этого короля.
Скажу вам, господин Орлеанский, что я был тогда восхищен идеей вашего деда. Я имел в распоряжении тридцать три сердца, и из них восемнадцать королевских сердец. Я мог написать восемнадцать картин из французской истории так, как они отражались в сердцах этих королей, и я мог написать эти картины их собственными сердцами! Можете ли вы представить себе что-нибудь более соблазнительное для художника?
Я тотчас же приступил к работе, начав с сердца Людовика XI, и вместе с тем стал изучать историю моей страны, с которой до того я был знаком очень мало. Ваш дед доставлял мне книги, которые он мог раздобыть, а также множество секретных актов, дневников, мемуаров, из Сорбонны, из королевского замка, из ратуши. В течение долгих лет я погружался в сочащуюся кровью историю вашего дома и проследил весь жизненный путь каждого из ваших предков до последнего их дыхания. И все более сознавал я, какую ужасную работу возложил на себя. Ведь каждяа картина должна была предсталять собою квинтэссенцию всех сердечных переживаний каждого короля, а между тем все, что я ни создавал, всегда оставалось бесконечно далеко от ужасной действительности. Моя работа была так чудовищно велика, требовала такой колоссальной суммы самых ужасных мыслей и образов, какие только может вместить человеческий мозг, что я приходил в совершенное отчаяние и падал под этой гнилой, отвратительной тяжестью моей задачи. Перступления Валуа-Бурбон-Орлеанов были так чудовищно велики, что мне казалось совершенно невозможным одолеть их кистью художника. Обессиленный этой борьбой, бросался я поздно ночью на кровать, а рано утром снова начина бороться. И чем больше погружался я в эту кровавую лужу нечестивого безумия, тем немыслимее казалось мне овладеть им.
И стала расти во мне смертельная ненависть к Королевскому Дому, а вместе с тем ненависть к тому, который вверг меня в эту душевную муку. Я мог бы тогда задушить вашего деда. В течение долгого времени он был далеко от меня, и я был рад, что не вижу его. Но в один прекрасный день он вторгся, возбужденный, в мою мастерскую. Он перешел к жирондистам, сам был объявлен изменником, и его преследовали люди Дантона. Ваш отец был умнее: он остался верен якобинцам, пока не убежал с Дюмурье№ И вот Филипп стал просить меня, чтобы я защитил его, - спрятал где-нибудь. О, во всем Париже он не мог бы найти другого человека, который с большим удовольствием предал бы его палачу! Я немедленно послал своего человека в Комитет, запер дверь и продержал Филиппа в плену, пока его не увели стражники. Десять дней спустя его казнили. В награду за свой патриотический поступок я выпросил себе его сердце.
Герцог прервал его:
- Но ведь вы же не могли писать свежим сердцем?
- Разумеется, не мог. Но ведь у меня было достаточно времени. Ужасающе много времени! Я должен был сначала использовать все остальные сердца. Я набальзамировал сердце вашего деда, и затем оно сохло целых тридцать шесть лет. Из него получилась превосходная краска. Это была моя последняя картина. Постойте, я покажу вам ее.
Он прыгнул к ширме и вытащил еще один подрамник.
- Вот, господин Орлеанский! То, что вы здесь видите, часто, очень часто билось тут, на том самом кресле, на котором вы сейчас сидите: это было сердце вашего деда, герцога Орлеанского, Филиппа Эгалите!
Герцог невольно схватился за грудь. У нег было такое ощущение, будто он должен крепко держать свое сердце, чтобы ужасный старик не мог вырвать его и из его груди. Еле решился он взглянуть на картину.
Картина изображала на заднем своем плане железную ограду с многочисленными остриями, которая занимала всю ширину полотна. А впереди, на всем пространстве картины, виднелись сотни вбитых в землю кольев, и на каждом колу так же, как и на каждом острие ограды, была посажена человеческая голова. Колья были раставлены в форме сердца - так, что ограда двумя своими полукругами представляла как бы верхнюю границу сердца. Внутреннее пространство сердца также было утыкано кольями. И казалось, что из это темно-красного сердца вырастают цветы смерти. Высоко над кольями виднелось как бы витающее в желтоватом тумане огромное лицо, корчившее демонически смеющуюся гримасу. И это лицо (если посмотреть повнимательнее, это была тоже отрубленная голова) имело опять-таки форму сердца: характерную грушевидную форму, свойственную всем представителям Орлеанского дома. Герцог не знал своего деда, но сходство этого грушевидного лица с лицом его отца и даже с его собственным сразу бросилось ему в глаза. Все более и более охватывал его сжимавший сердце страх, но он не мог отвести взгляда от ужасного зрелища гильотинированной головы. Словно изалека доносился до его ушей голос старика:
- Да вы поглядите только внимательнее, господин Орлеанский. Ведь это все портреты! Все портреты! О, мне стоило большого труда добыть портреты всех этих господ! Вы желаете знать, чьи это головы, над которыми так сердечно радуется там, наверху, превратившийся в сердце ваш дед? Это головы тех, кого он отправил на гильотину. Здесь герцог Монпансье, там маркиз де Клермон. Вот это - Неккер, это Тюрго, там Болье-Рюбэн. А вот здесь ваш двоюродный брат, Людовик Капет, которого вы называли королем Людовиком XVI. Погодите, я вам дам список.
Он пошарил в кармане и вытащил старую пожелтевшую книжечку:
- Возьмите ее, господин Орлеанский. Это - завещание Филиппа Эгалите своему внуку, наследнику французского престола. Это его записная книжка; он аккуратно вносил в нее имена всех людей, которых посылал на эшафот. Это был, изволите видеть, его спорт. Только ради этого ваш дед и был якобинцем. Вот, возьмите эту королевскую исповедь. Мне дал ее его тюремщик. Я отсчитал ему за это сто су.
Герцог взял книжку и перелистал ее. Но он не мог прочитать ни одного слова: буквы кружились перед его глазами. Тяжело опустился он в кресло. Старик подошел мелкими шажками и встал перед ним.
- Уже один вид этой картины заставил вас содрогнуться. Тот, чьим сердцем она написана, был другой человек: его сердце заиграло бы и засмеялось, если бы он увидел ее, - так же, как сам он смеется, вон там! Поистине, я воздвиг ему прекрасный памятник. Итак, теперь вы, может быть, понимаете, господин Орлеанский, какое дело совершил я?
Вы понимаете: я впитал душу каждого и ваших предков. Здесь, в этом старом теле, которое сейчас стоит перед вами, поселились они все: Людовики и Генрихи, Францы и Филиппы. Я был одержим ими, как бесами, я должен был пережить все их преступления. Такова была моя работа!
И вы теперь понимаете, что я вовсе не какой-нибудь простой сумасшедший, который бессознательно подчиняется той или иной безумной грезе. Нет, я должен был с величайшим напряжением воли искуственно создавать в себе безумные видения. Я должен был употреблять целые недели и месяцы, чтобы блуждать в безднах ваших королевских фантазий и ввергаться в дышание ядом пропасти ваших мыслей. Нет почти ни одного средства, господин Орлеанский, которое я не испробовал бы для этой цели. Я постился, умерщвлял плоть, бичевал себя, чтобы вызвать в себе тот вдохновенно-кровавый экстаз, который так бесконечно далек от нашего теперешнего сознания. Я целые дни жил в тумане винных паров, но даже в самом диком бреду ко мне приходили только добродушные фантазии безобидного Мартина Дролинга. Тогда у меня явилась мысль сделать опыт с нюхательным табаком. Я отделил маленькие частички от сердец и смешал их с табаком. Вы сами нюхальщик, господин Орлеанский, вы знаете, какое действие производит на слизистую оболочку носа щекотание хорошего, тонкого табака: оно как бы очищает мозг. Мозг как будто освобождается от тяжести и внезапно делается легче, подвижнее.
Но я испытал с этим своеобразно приятным ощущением нечто совсем иное. Я почувствовал, что души королей, чьи сердца я усваивал вместе с табаком, овладели моим мозгом. Они крепко уселись там, прогнали душу Мартина Дролинга в самый дальний угол и распоряжались в моем мозгу как хозяева и короли. И у моего маленького "я" осталось силы и власти лишь на то, чтобы изображать на полотне их королевские причуды - краскою, добытой из их королевских сердец. Да, господин Орлеанский, вы видите во мне всех ваших предков! Они все перевоплотились в моем мозгу - все, от вашего деда и до Филиппа V, первого Валуа, который окровавленными пальцами возложил на свою голову корону Капетингов. И они возрождают во мне - и со мной - свои души еще раз в моих картинах. Я - художник! Я как бы проообраз женщины, которой все они обладали и с которой произвели на свет своих и в то же время моих детей - вот эти картины№ Да, да№ художник -это женщина. Как женщина, привлекает он к себе идеи и образы, отдается им и служит им и рождает в ужасных муках свои произведения.
Голос старика звучал сдавленно, почти неслышно. Но он еще раз возвысил его с новой остротой и резкостью, со всею силою презрительной горечи:
- Я - живая наложница мертвых королей Франции! И теперь я представляю вам, последнему отпрыску Королевского Дома, счет за ночи любви№ Возьмите также и их плоды№ Это уж вина ваших отцов, что вышли они так некрасивы№
Он передал герцогу большой белый лист с описью картин и их стоимостью. Герцог сложил его и положил в карман.
- Я пошлю вам сегодня деньги и пришлю людей за картинами. Вы скажете им все, что нужно будет сделать. Благодарю вас, господин Дролинг№ Могу я на прощание пожать вашу руку?
- Нет! - ответил Мартин Дролинг. - Вы из Орлеанского Дома.
Герцог поклонился молча.
***
13 июля 1842 года герцог Фердинанд Орлеанский скончался вследствие несчастного падения из кареты. В его завещании обратил на себя внимание странный пункт, в котором герцог просил после смерти передать свое сердце художнику Мартину Дролингу, 34, Rue des Martins. Король Людовик-Филипп предусмотрительно наложил свое королевское veto на это посмертное распоряжение своего сына, но нужды в том никакой не оказалось: старый художник уже скончался за несколько месяцев до того.
Его картины, по-видимому, бесследно исчезли. В завещании герцога о них не было упомянуто ни слова, а единственное место, где о них кое-что было записано, - страница из дневника адъютанта де Туальон-Жеффрара, - оказалось вырезанным.
Нужно пройти в Лувр для того, чтобы увидеть то, что осталось от сердец королей Франции. Эти останки следует искать в картине Дролинга "Interieur de cuisine", по каталогу номер 4339.
- Да, разумеется. Как же иначе? Только на это единственно и годны корлевские сердца. Нет, я должен оговориться: в качестве нюхательного табаку они тоже превосходны. Не угодно ли вам: Генрих XI и Франц I?
Герцог отказался: - Очень благодарен, господин Дролинг.
Старик захлопнул табакерку. - Как вам угодно. Но вы напрасно упускаете такой случай. Вы никогда не будете иметь возможности нюхать королевские сердца.
- Часть сердец, которая не была превращена вами в нюхательный табак, пошла на картины?
- Без сомнения, господин Орлеанский. Я думал, что вы уже давно догадались об этом. В каждой из моих картин вы найдете одно из сердец семьи Валуа-Бурбон-Орлеанов. Чье сердце вы теперь желаете видеть?
- Людовика XV, - сказал герцог наудачу.
На мольберте быстро появилась новая картина. Она была выдержана сплошь в темном фоне. Даже телесные тона отличались матово коричневым колоритом.
- По-видимому, вы немало потратили мумии на это, господин Дролинг! заметил герцог. - Разве сердце было так велико?
Старик рассмеялся:
- Нет, оно было совсем маленькое, совершенно детское сердце, несмотря на то, что ему стукнуло шестьдесят четыре года. Но я взял здесь еще и другие сердца: регента, герцога Орлеанского, Помпадур и Дюбарри. Перед вами раскрывается здесь целая эпоха.
Картина представляла собой огромное количество мужчин и женщин, которые в величайшей суматохе и давке теснили друг друга, сталкивались, ползали один по другому.
Некоторые были совершенно голые, большинство же в костюмах своего времени, в кружевных камзолах, жабо, в длинных париках с коками. Но у каждого из них вместо головы на плечах был череп, обтянутый пергаментной кожей. В их движениях было что-то звериное, собачье, но в виртуозно нарисованных фигурах и костюмах, а также в руках и плечах - человеческое. Общее же выражение, как отдельных частностей, так и всей среды, было отвратительно-животное. Эта странная смесь жизни и смерти, зверя и человека представляла такое гармоническое созвучие, что картина производила на зрителя потрясающее впечатление. Дролинг, от которого не ускользало ни малейшее движение гостя, показал ему на графин:
- Прошу вас, угощайтесь, господин Орлеанский! Ваша немая критика в высшей степени удовлетворяет меня.
- Я нахожу эту картину ужасной! - промолвил герцог.
Старик крякнул от удовольствия.
- Не правда ли? Скажите лучше - тошнотворной, отвратительной! Одним словом, истинно королевской.
Потом он вдруг сделался серьезным:
- Поверьте мне, господин Орлеанский, мне стоило неслыханных мучений писать эти картины. Ни одна из казней дантовского Ада не может с этим сравниться - с копанием в глубине королевских сердец. Прошу вас, принесите сюда другую картину!
Герцог отправился за ширмы и увидел там целый ряд картин, натянутых на подрамники и обращенных лицевой стороной к стене. Он взял ближайшую и поставил ее на мольберт.
- А, вы подцепили сердце Капла IX! Ни одно из них так не жаждало крови, как его сердце.
Герцог увидел широкую реку, медленно струившуюся между плоских берегов навстречу двигавшемуся вечеру. По мутным волнам плыл бесконечный плот, плот мертвецов. На самом переднем плане стоял, высоко подняв голову, паромщик тощая, закутанная в пурпурную королевскую мантию фигура, с бледным, покрытым нарывами лицом. Безумный взгляд его был тупо устремлен вперед. Он вонзал в речное дно мощный багор и гнал свой ужасный груз вниз по течению.
Следующая картина показалась герцогу еще более ужасной. Она изображала в естественную величину мужской труп, пришедший в совершенное разложение. Из глазных впадин выползали черви; насекомое, похожее не черного, усеянного желто-красными крапинами жука, пожирало нос и рот. На разорванном животе сидели два изумительно написанных коршуна. Один из них погрузил глубоко в живот голову и шею, другой пожирал вытащенные наружу внутренности. В ногах виднелось несколько крыс, которые жадно глодали сгнившие пальцы.
Герцог отвернулся, бледный, как мертвец. Он почувствовал, что его сию минуту стошнит. Но старик потянул его за рукав:
- Нет, нет, вглядитесь в картину хорошенько. Она самая лучшая из всех моих картин, вполне достойная вашего великого предка, Людовика XIV. Вы его не узнаете? Это был он, который сказал наглое слово: "Государство - это я". Ну вот вы и видите, какое это было государство в действительности: сгнившее, сожранное, разложившееся№
Герцог опустился в кресло, повернувшись к картине спиной. Он налил полную рюмку и выпил.
- Разрешите, господин Дролинг! Ваше искусство действует даже и на крепкие нервы.
Художник подошел к нему и протянул ему рюмку:
- Будьте добры, налейте и мне! Благодарю вас! Чокнемся, господин Орлеанский, за то, что я наконец избавился от проклятия!
Рюмки зазвенели одна о другую.
- Да, я теперь свободен! - продолжал старик, и в его дрожащем голосе зазвенело ликование. - все эти ужасные сердца исписаны, а то немногое, что от них осталось, покоится в моих табакерках. Труд моей жизни кончен. Отныне я никогда больше не возьму в руки кисти. Когда вы распорядитесь сегодня пополудни взять мои картины, то захватите с собою также и все мои рисовальные принадлежности. Вы обяжете меня, если сделаете это! - Затем страстным голосом он воскликнул: - И никогда, никогда больше я не буду иметь надобности видеть весь этот ужас! Я свободен! Совершенно свободен!
Он пододвинул стул вплотную к креслу герцога и схватил обеими руками его правую руку.
- Вы - Орлеанский, вы сын короля Франции. Вы знаете теперь, как ненавижу я вашу семью. Но в это мгновение я так бесконечно рад, что почти забываю, какие ужасные мучения в течение целых десятилетий я испытывал из-за вашей семьи. С тех пор, как стоит земля, никогда ни один человек не вел такой жизни. Слушайте, я хочу вам сказать, как все это произошло. Хоть один человек должен это знать. Почему же этому человеку не быть наследником трона нашей несчастной страны?
Я уже говорил вам, что купить королевские сердца и таки образом дешево приобрести мумии побудил меня ваш дед, Филипп Эгалите. Он был мой добрый друг и часто посещал меня, и ему я обязан тем, что моя картина была приобретена государством для Лувра. Этот внутренний вид кухни был первой картиной, для которой я употребил сердце. Из презрения к королю я написал тогда мумией - маленькой частью сердца Людовика XIII - горшок с отбросами. Дешевая и безвкусная шутка! Впрочем, в то время мои чувства к вашему дому были не такие, как теперь. Хотя я ненавидел короля и австриячку, но не более, чем все парижане. А Филипп был даже мой добрый друг. Его ненависть к собственной семье была даже больше. Чем моя, и никто иной, как именно он, внушил мне мысль употребить королевские сердца не только для материального, но и для идейного содержания моих картин. И это именно он подал мне мысль нарисовать "сад" Людовика XI, чтобы достойным образом изобразить сердце этого короля.
Скажу вам, господин Орлеанский, что я был тогда восхищен идеей вашего деда. Я имел в распоряжении тридцать три сердца, и из них восемнадцать королевских сердец. Я мог написать восемнадцать картин из французской истории так, как они отражались в сердцах этих королей, и я мог написать эти картины их собственными сердцами! Можете ли вы представить себе что-нибудь более соблазнительное для художника?
Я тотчас же приступил к работе, начав с сердца Людовика XI, и вместе с тем стал изучать историю моей страны, с которой до того я был знаком очень мало. Ваш дед доставлял мне книги, которые он мог раздобыть, а также множество секретных актов, дневников, мемуаров, из Сорбонны, из королевского замка, из ратуши. В течение долгих лет я погружался в сочащуюся кровью историю вашего дома и проследил весь жизненный путь каждого из ваших предков до последнего их дыхания. И все более сознавал я, какую ужасную работу возложил на себя. Ведь каждяа картина должна была предсталять собою квинтэссенцию всех сердечных переживаний каждого короля, а между тем все, что я ни создавал, всегда оставалось бесконечно далеко от ужасной действительности. Моя работа была так чудовищно велика, требовала такой колоссальной суммы самых ужасных мыслей и образов, какие только может вместить человеческий мозг, что я приходил в совершенное отчаяние и падал под этой гнилой, отвратительной тяжестью моей задачи. Перступления Валуа-Бурбон-Орлеанов были так чудовищно велики, что мне казалось совершенно невозможным одолеть их кистью художника. Обессиленный этой борьбой, бросался я поздно ночью на кровать, а рано утром снова начина бороться. И чем больше погружался я в эту кровавую лужу нечестивого безумия, тем немыслимее казалось мне овладеть им.
И стала расти во мне смертельная ненависть к Королевскому Дому, а вместе с тем ненависть к тому, который вверг меня в эту душевную муку. Я мог бы тогда задушить вашего деда. В течение долгого времени он был далеко от меня, и я был рад, что не вижу его. Но в один прекрасный день он вторгся, возбужденный, в мою мастерскую. Он перешел к жирондистам, сам был объявлен изменником, и его преследовали люди Дантона. Ваш отец был умнее: он остался верен якобинцам, пока не убежал с Дюмурье№ И вот Филипп стал просить меня, чтобы я защитил его, - спрятал где-нибудь. О, во всем Париже он не мог бы найти другого человека, который с большим удовольствием предал бы его палачу! Я немедленно послал своего человека в Комитет, запер дверь и продержал Филиппа в плену, пока его не увели стражники. Десять дней спустя его казнили. В награду за свой патриотический поступок я выпросил себе его сердце.
Герцог прервал его:
- Но ведь вы же не могли писать свежим сердцем?
- Разумеется, не мог. Но ведь у меня было достаточно времени. Ужасающе много времени! Я должен был сначала использовать все остальные сердца. Я набальзамировал сердце вашего деда, и затем оно сохло целых тридцать шесть лет. Из него получилась превосходная краска. Это была моя последняя картина. Постойте, я покажу вам ее.
Он прыгнул к ширме и вытащил еще один подрамник.
- Вот, господин Орлеанский! То, что вы здесь видите, часто, очень часто билось тут, на том самом кресле, на котором вы сейчас сидите: это было сердце вашего деда, герцога Орлеанского, Филиппа Эгалите!
Герцог невольно схватился за грудь. У нег было такое ощущение, будто он должен крепко держать свое сердце, чтобы ужасный старик не мог вырвать его и из его груди. Еле решился он взглянуть на картину.
Картина изображала на заднем своем плане железную ограду с многочисленными остриями, которая занимала всю ширину полотна. А впереди, на всем пространстве картины, виднелись сотни вбитых в землю кольев, и на каждом колу так же, как и на каждом острие ограды, была посажена человеческая голова. Колья были раставлены в форме сердца - так, что ограда двумя своими полукругами представляла как бы верхнюю границу сердца. Внутреннее пространство сердца также было утыкано кольями. И казалось, что из это темно-красного сердца вырастают цветы смерти. Высоко над кольями виднелось как бы витающее в желтоватом тумане огромное лицо, корчившее демонически смеющуюся гримасу. И это лицо (если посмотреть повнимательнее, это была тоже отрубленная голова) имело опять-таки форму сердца: характерную грушевидную форму, свойственную всем представителям Орлеанского дома. Герцог не знал своего деда, но сходство этого грушевидного лица с лицом его отца и даже с его собственным сразу бросилось ему в глаза. Все более и более охватывал его сжимавший сердце страх, но он не мог отвести взгляда от ужасного зрелища гильотинированной головы. Словно изалека доносился до его ушей голос старика:
- Да вы поглядите только внимательнее, господин Орлеанский. Ведь это все портреты! Все портреты! О, мне стоило большого труда добыть портреты всех этих господ! Вы желаете знать, чьи это головы, над которыми так сердечно радуется там, наверху, превратившийся в сердце ваш дед? Это головы тех, кого он отправил на гильотину. Здесь герцог Монпансье, там маркиз де Клермон. Вот это - Неккер, это Тюрго, там Болье-Рюбэн. А вот здесь ваш двоюродный брат, Людовик Капет, которого вы называли королем Людовиком XVI. Погодите, я вам дам список.
Он пошарил в кармане и вытащил старую пожелтевшую книжечку:
- Возьмите ее, господин Орлеанский. Это - завещание Филиппа Эгалите своему внуку, наследнику французского престола. Это его записная книжка; он аккуратно вносил в нее имена всех людей, которых посылал на эшафот. Это был, изволите видеть, его спорт. Только ради этого ваш дед и был якобинцем. Вот, возьмите эту королевскую исповедь. Мне дал ее его тюремщик. Я отсчитал ему за это сто су.
Герцог взял книжку и перелистал ее. Но он не мог прочитать ни одного слова: буквы кружились перед его глазами. Тяжело опустился он в кресло. Старик подошел мелкими шажками и встал перед ним.
- Уже один вид этой картины заставил вас содрогнуться. Тот, чьим сердцем она написана, был другой человек: его сердце заиграло бы и засмеялось, если бы он увидел ее, - так же, как сам он смеется, вон там! Поистине, я воздвиг ему прекрасный памятник. Итак, теперь вы, может быть, понимаете, господин Орлеанский, какое дело совершил я?
Вы понимаете: я впитал душу каждого и ваших предков. Здесь, в этом старом теле, которое сейчас стоит перед вами, поселились они все: Людовики и Генрихи, Францы и Филиппы. Я был одержим ими, как бесами, я должен был пережить все их преступления. Такова была моя работа!
И вы теперь понимаете, что я вовсе не какой-нибудь простой сумасшедший, который бессознательно подчиняется той или иной безумной грезе. Нет, я должен был с величайшим напряжением воли искуственно создавать в себе безумные видения. Я должен был употреблять целые недели и месяцы, чтобы блуждать в безднах ваших королевских фантазий и ввергаться в дышание ядом пропасти ваших мыслей. Нет почти ни одного средства, господин Орлеанский, которое я не испробовал бы для этой цели. Я постился, умерщвлял плоть, бичевал себя, чтобы вызвать в себе тот вдохновенно-кровавый экстаз, который так бесконечно далек от нашего теперешнего сознания. Я целые дни жил в тумане винных паров, но даже в самом диком бреду ко мне приходили только добродушные фантазии безобидного Мартина Дролинга. Тогда у меня явилась мысль сделать опыт с нюхательным табаком. Я отделил маленькие частички от сердец и смешал их с табаком. Вы сами нюхальщик, господин Орлеанский, вы знаете, какое действие производит на слизистую оболочку носа щекотание хорошего, тонкого табака: оно как бы очищает мозг. Мозг как будто освобождается от тяжести и внезапно делается легче, подвижнее.
Но я испытал с этим своеобразно приятным ощущением нечто совсем иное. Я почувствовал, что души королей, чьи сердца я усваивал вместе с табаком, овладели моим мозгом. Они крепко уселись там, прогнали душу Мартина Дролинга в самый дальний угол и распоряжались в моем мозгу как хозяева и короли. И у моего маленького "я" осталось силы и власти лишь на то, чтобы изображать на полотне их королевские причуды - краскою, добытой из их королевских сердец. Да, господин Орлеанский, вы видите во мне всех ваших предков! Они все перевоплотились в моем мозгу - все, от вашего деда и до Филиппа V, первого Валуа, который окровавленными пальцами возложил на свою голову корону Капетингов. И они возрождают во мне - и со мной - свои души еще раз в моих картинах. Я - художник! Я как бы проообраз женщины, которой все они обладали и с которой произвели на свет своих и в то же время моих детей - вот эти картины№ Да, да№ художник -это женщина. Как женщина, привлекает он к себе идеи и образы, отдается им и служит им и рождает в ужасных муках свои произведения.
Голос старика звучал сдавленно, почти неслышно. Но он еще раз возвысил его с новой остротой и резкостью, со всею силою презрительной горечи:
- Я - живая наложница мертвых королей Франции! И теперь я представляю вам, последнему отпрыску Королевского Дома, счет за ночи любви№ Возьмите также и их плоды№ Это уж вина ваших отцов, что вышли они так некрасивы№
Он передал герцогу большой белый лист с описью картин и их стоимостью. Герцог сложил его и положил в карман.
- Я пошлю вам сегодня деньги и пришлю людей за картинами. Вы скажете им все, что нужно будет сделать. Благодарю вас, господин Дролинг№ Могу я на прощание пожать вашу руку?
- Нет! - ответил Мартин Дролинг. - Вы из Орлеанского Дома.
Герцог поклонился молча.
***
13 июля 1842 года герцог Фердинанд Орлеанский скончался вследствие несчастного падения из кареты. В его завещании обратил на себя внимание странный пункт, в котором герцог просил после смерти передать свое сердце художнику Мартину Дролингу, 34, Rue des Martins. Король Людовик-Филипп предусмотрительно наложил свое королевское veto на это посмертное распоряжение своего сына, но нужды в том никакой не оказалось: старый художник уже скончался за несколько месяцев до того.
Его картины, по-видимому, бесследно исчезли. В завещании герцога о них не было упомянуто ни слова, а единственное место, где о них кое-что было записано, - страница из дневника адъютанта де Туальон-Жеффрара, - оказалось вырезанным.
Нужно пройти в Лувр для того, чтобы увидеть то, что осталось от сердец королей Франции. Эти останки следует искать в картине Дролинга "Interieur de cuisine", по каталогу номер 4339.