Ты – как отзвук забытого гимна
В моей чёрной и дикой судьбе.
О, Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе.
 
 
Вешний трепет, и лепет, и шелест,
Непробудные, дикие сны,
И твоя одичалая прелесть —
Как гитара, как бубен весны!
 
 
И проходишь ты в думах и грёзах,
Как царица блаженных времён,
С головой, утопающей в розах,
Погружённая в сказочный сон.
 
 
Спишь, змеею склубясь прихотливой,
Спишь в дурмане и видишь во сне
Даль морскую и берег счастливый,
И мечту, недоступную мне.
 
 
Видишь день беззакатный и жгучий
И любимый, родимый свой край,
Синий, синий, певучий, певучий,
Неподвижно-блаженный, как рай.
 
 
В том раю тишина бездыханна,
Только в куще сплетённых ветвей
Дивный голос твой, низкий и странный,
Славит бурю цыганских страстей.
 
   Через несколько дней после «саморассекречивания» поэта они познакомились. Дельмас оказалась куда непосредственнее, чем Наталья Николаевна, и понапрасну Блока не мучила. Это притом, что сам он пытался направить возникающее между ними чувство в привычное русло любовной драмы и делал многозначительные намёки: «…искусство там, где ущерб, потеря, страдание, холод… Таков седой опыт художников всех времён, я – ничтожное звено длинной цепи этих отверженных…»
   Однако Любовь Александровна не спешила его отвергать. Во-первых, Блок ей нравился. Во-вторых, никакого ущерба, а тем более страданий и холода её жизнерадостный кипучий темперамент отнюдь не предполагал. К тому же, роман с известным поэтом был явно к лицу этой роскошно-красивой женщине, делая её ещё заметнее и привлекательнее.
   Ими попросту любовались: «Прочитав стихи на эстраде, он перешёл в публику и занял место рядом с Л.А. Андреевой-Дельмас. Она была ослепительна, в лиловом открытом вечернем платье. Как сияли её мраморные плечи! Какой мягкой рыже-красной бронзой отливали и рдели её волосы! Как задумчиво смотрел он в её близкое-близкое лицо! Как доверчиво покоился её белый локоть на чёрном рукаве его сюртука!»
   Вереница восклицательных знаков – невольное восхищение современницы красотой описываемой пары. Самого Блока едва ли волновало, как они выглядят. Он искал сердечных терзаний, а взаимность со стороны Дельмас, увы, не обещала разрастания страсти. И вскоре новая лирическая тема показалась поэту исчерпанной. Летом 1915 года в Шахматово, куда актриса приехала к Александру Александровичу погостить, они решили, что нужно расстаться.
   Увы, «сочинитель, человек, называющий всё по имени, отнимающий аромат у живого цветка» собрал свой поэтический урожай и должен, если продолжить аналогию с пчелой, лететь дальше. Влюбляясь вполне непосредственно, даже в этом случае Блок не мог ни наблюдать своё чувство со стороны, как художник. Мучался своей любовью и одновременно осознавал творческую необходимость этих страданий. Раздвоение неизбежное для всякого, кто и тварь, и творец в одном лице.
   От своих амурных приключений Александр Александрович получал и чувственное – для себя, и душевный материал – для поэзии. На женщин, являвшихся предметом его увлечения, эта двойственность производила несколько болезненное и тяжёлое впечатление. Позднее Дельмас попытается возобновить любовные отношения с Блоком. Но и рыдания не помогут. Поэт уже остынет к этой женщине, с трудом распознавая в ней, увы, только «искру прежней юности, молодеющей от белой ночи и страсти».
   Что же касается Любови Дмитриевны, его жены, она уже и дома почти не бывает. Весною-летом 1915-го у неё опять гастроли с труппой Мейерхольда; а в конце августа, пройдя курсы сестёр милосердия, уезжает на фронт. Трудится в Львовском госпитале, проявив себя энергичным, исполнительным и даже авторитетным работником. А в мае следующего года, едва вернувшись в Петербург, отправляется с труппой Зонова в Куоккале. Опять гастроли.
   Пожалуй, наиболее яркой метафорой житейского краха Блока явилась написанная им осенью 1915-го поэма «Соловьиный сад». Прельстившись чудесами потустороннего, запредельного, человек лишается всего, что ему принадлежало в реальности: семьи, осла, кирки, а также тяжёлого, но привычно-необходимого труда…
   Внешне поэма явилась как бы отзвуком его заграничных впечатлений. На юге Франции в местечке Гётари поэт действительно видел сказочно-красивую виллу, окружённую великолепным садом. Направляясь к морю на купанье, поэт ежедневно проходил мимо её высокой ограды и любовался пробивающимися через чугунное плетение розами. А на скалистом берегу частенько замечал рабочего с киркою и ослом.
   Однако сущность поэмы оказывается глубже и значительнее этих курортных впечатлений. И чтобы понять острый символический смысл этого произведения, важно не пренебречь даже такою не слишком очевидной лексико-звуковой ассоциацией: «Соловьиный сад – Соловьёвский ад». Ибо нам известно, сколь изощренно-тонки и нетривиальны были механизмы поэтического переосмысления Блоком жизненных реалий. Ведь именно в аду Соловьёвской мистики поэт потерял и свой дом, и жену, и свое истинное призвание – писать просто и ясно, людям и для людей. «Сладкий яд» стихов, от которого Александр Александрович предостерегал одного из своих поклонников, проник в его поэзию именно от Соловьёва.
   Интонационной, смысловой и даже пейзажной основой Блоковской поэмы послужила, очевидно, гениальная лирическая миниатюра Тютчева: «Пошли, Господь, свою отраду…» Впрочем, и сам Федор Иванович «мимо саду» не прошёл. Горацианское преклонение перед красотой, увы, оказалось его «Соловьиным садом», в котором он прогостил едва ли ни до старости, обрекая себя на многие и многие потери.
   Истоки не слишком оригинального сюжета, положенного в основу поэмы, можно отодвинуть ещё глубже по времени – к «Тангейзеру» Генриха Гейне и ещё глубже – вплоть до общего нашего прародителя Адама, утратившего в Райском саду свою бессмертную душу. Величайшая в мировой литературе тема: искушение человека запредельным – истиной и красотой, познанием и любовью, которое чревато смертью и все-таки притягательно. Опасную, греховную сущность земного блаженства, казалось бы, понимали и понимают все, но, тем не менее, ловушка срабатывает почти безотказно.
   В 1915-м Блока опять начинает беспокоить его материальное положение. Около 40 тысяч рублей, оставленных ему по завещанью покойным Александром Львовичем, в основном уже потрачены: и дом Шахматовский у своих тёток выкупил в единоличное владение, и отремонтировал его. А сколько ушло на жизнь!
   Наступающее безденежье опять угрожает творческой свободе натужной плодовитостью и вынужденным ремесленничеством. Недаром поэту припоминается: «В тот момент, когда я начинал «исписываться» (относительно – в 1909 году), у меня появилось отцовское наследство; теперь оно иссякает, и положение моё может опять сделаться критическим, если я не найду себе заработка. «Честным» трудом литературным прожить среднему и требовательному писателю, как я, почти невозможно».
   Строгое, но в чем-то очень реалистичное самоощущение не избалованного успехом поэта. Увы, подлинное величие не дружит с популярностью. Книги Блока, в том числе и выпущенная в эту пору «Стихи о России», не раскупались столь быстро, как, скажем, Бальмонта или Мережковского. Он даже не входил в первый десяток наиболее читаемых из своих современников-поэтов. Слава его по-настоящему прогремела уже после Октября. Только на революционном подъёме общество смогло проникнуться возвышенным строем Блоковской поэзии. Ну, а пока до обывателей вряд ли доходило, чего собственно хочет поэт:
 
О, я хочу безумно жить:
Всё сущее – увековечить,
Безличное – вочеловечить,
Несбывшееся – воплотить!
 
 
Пусть душит жизни сон тяжёлый,
Пусть задыхаюсь в этом сне, —
Быть может, юноша весёлый
В грядущем скажет обо мне:
 
 
Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество!
 
   Исключительность поэта осознавали немногие. Поэтому вполне понятно опасение за жизнь Блока, высказанное Николаем Гумилевым в начале русско-германской войны: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьёв».
   Тем не менее, послали. 7 июля 1916 года поэт был призван и зачислен табельщиком в 13-ю инженерно-строительную дружину Всероссийского Союза Земств и Городов. 28 июля Александр Александрович выехал в её расположение (станция Лунинец Полесских железных дорог, в районе Пинских болот). Дружина занималась строительством блиндажей и рытьём окопов на оборонительных позициях. В качестве рабочих в основном использовались босые и оборванные сарты и финны.
   До этого иметь дело с простолюдинами Блоку приходилось разве что при перестройке господского дома в Шахматово. Однако, будучи исполнительным и добросовестным человеком, к обязанностям своим и теперь относился с неизменным усердием и очень скоро из десятников дослужился до управителя.
   Жил с относительным комфортом: то в помещении штаба дружины, то в усадьбе местного помещика – в Пороховске. Тем не менее, прирождённый барин, с радостью наблюдал своё «опрощение» и «приближение к народу». И не без удивления обнаружил в себе способность к некоторым лишениям, о которой не подозревал: «Я могу заснуть, когда рядом разговаривают громко 5 человек, долго быть без чая, скакать утром в карьер, писать пропуски рабочим, едва встав с кровати…»
   За вычетом месячного отпуска, пришедшегося на октябрь 1916-го, на фронте поэт пробыл до марта следующего года. От увиденного за эти месяцы даже у «опростившегося» Александра Александровича осталось не слишком приятное впечатление: «Война – глупость, дрянь…» При повальном дезертирстве, спровоцированном Февральской революцией, должно быть, и его дружина к этому времени разбежалась…
   17 марта поэт возвратился в Петербург. Соскучившийся по мирной жизни и давно не писавший Блок наслаждается обретённой свободой и тихо с пристойной умеренностью радуется себе самому, не управителю полутысячи жалких голодранцев, а поэту, от которого уже отвык. «Весь день я читал свои книги (хорошие книги) и гулял», – появляется в его записной книжке. А вот запись, сделанная им на следующий день: «Внимательное чтение моих книг и поэмы вчера и сегодня убеждает меня в том, что я стоящий сочинитель». До маниакальности честный человек, Блок старается и по отношению к себе соблюсти корректность, несмотря на присущую ему скромность.
   6-го мая Временное правительство предложило Александру Александровичу стать редактором стенографического отчета Чрезвычайной следственной комиссии по противозаконной деятельности царских министров и сановников. Блок дал согласие. Присутствовал на допросах. И не мог ни придти в ужас от духовного и нравственного убожества этих людей, всеми правдами и неправдами старающихся перевалить друг на друга свои вины. А ведь ещё совсем недавно они вершили судьбами России! Было, отчего лишний раз не то, чтобы посочувствовать своему Отечеству, но изумиться его великомученическому терпению:
   РОССИЯ
 
Опять, как в годы золотые,
Три стёртых треплются шлеи,
И вязнут спицы росписные
В расхлябанные колеи…
 
 
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слёзы первые любви!
 
 
Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу…
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!
 
 
Пускай заманит и обманет, —
Не пропадёшь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты…
 
 
Ну что ж? Одной заботой боле —
Одной слезой река шумней,
А ты всё та же – лес, да поле,
Да плат узорный до бровей…
 
 
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснёт в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика!..
 
   Из представителей дворянского сословия и творческой интеллигенции Блок принял Великий Октябрь одним из первых. «Идёт совершенно новый мир, совершенно новая жизнь», такими словами определил Александр Александрович наступающую эпоху. Видя в исторических переменах нечто большее, чем совокупность человеческих желаний и воль, а поэтому возвышающееся над чьими-либо интересами и помыслами, он считал обязанностью каждого поэта «перед событьями с непокрытой головой ходить».
   В то время, как нарком просвещения Луначарский, оскорблённый вандализмом восставших масс, даже порывался в интеллигентской истерике оставить свой пост в революционном правительстве, Блок сумел понять и порождённую Октябрём волну жесточайшего террора, грабежей, поджогов и прочего насилия, ибо мог ли иначе выразиться вырвавшийся из-под тысячелетнего спуда гнев обездоленных, впервые помечтавших о свободе и жизни, достойной человека?
   Когда по Петербургу пронеслись слухи о превращённых в пепелище дворцах и храмах, о разграблении так называемых исторических ценностей, поэт со свойственной ему мудростью заметил: «Неужели может пропасть хоть крупица истинно ценного? Дворец, разрушенный – не дворец, царь, свалившийся с трона – не царь. Истинное – в сердце, в голове…»
   В ноябре Блок получил известие о разграблении Шахматовского дома. Слухи об этом попали и в прессу. На многочисленные соболезнования Александр Александрович отвечал жёстко: «Так надо. Поэт ничего не должен иметь». А на одном из сочувственных писем сделал пометку: «Эта пошлость получена 23 ноября». Блок принял Революцию со всеми её ужасами и кровью, принял и как свою трагическую участь, как собственную гибель.
 
О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
 
 
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха – позорного нет!
 
 
Принимаю бессонные споры,
Утро в завесах тёмных окна,
Чтоб мои воспалённые взоры
Раздражала, пьянила весна!
 
 
Принимаю пустынные веси!
И колодцы земных городов!
Осветлённый простор поднебесий
И томления рабьих трудов!
 
 
И встречаю тебя у порога —
С буйным ветром в змеиных кудрях,
С неразгаданным именем Бога
На холодных и сжатых губах…
 
 
Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита…
Никогда не откроешь ты плечи…
Но над нами – хмельная мечта!
 
 
И смотрю, и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель – я знаю —
Всё равно: принимаю тебя!
 
   Удаче поэт бросает, как бы мимоходом: «Привет!», а неудачу «принимает», берёт себе. Исключительно точное предощущение мучительного хода своей дальнейшей жизни.
 
   Особенность мировоззрения Александра Блока заключалась в том, что всё существующее он считал лишь оболочкой, под которой скрывается истинное – огненная стихия музыки. В умении расслышать эту музыку поэт видел необходимое условие всякого творчества. Вот почему живая действующая История была для него, прежде всего музыкой, вот откуда исходил его призыв к интеллигенции: «Слушайте Революцию».
   Поэт и сам в эту пору был весь – слух, весь – зрение. 3 января в записной книжке Блока исподволь, понемногу пробиваются первые намётки его будущего шедевра: «На улицах плакаты – все на улицу 5 января (под расстрел?). – К вечеру ураган (неизменный спутник переворотов)».
   В этот же день у Блока на квартире Есенин прочитал свою «Инонию». А, значит, нужно было и это, чтобы мастер, услышав беспомощное и косноязычное произведение ученика, взревновал и пожелал написать нечто своё, тоже современное, тоже с Евангельскими ассоциациями.
   Драгоценное свидетельство о первых подступах к написанию лучшей поэмы Блока имеется и на одной из январских страничек дневника писателя А.М. Ремизова: «Долго разговаривал с Блоком по телефону, он слышит «музыку» во всей этой метели, пробует писать, и написал что-то». Именно тогда в стремительных, колючих метелях, которыми начинался 1918 год, для поэта впервые зазвучала могучими оркестровыми аккордами музыка Революции. И уже 8 января – первое волнующее движение замысла, запечатлённое лаконичной записью в дневнике: «Весь день – «Двенадцать» (…) Внутри дрожит».
 
   Уже давно Александр Александрович помышлял возродить в XX веке поэму с бытом и фабулой, созданную Гомером, возрождённую Байроном и развитую русскими классиками предшествующего столетия. Начатое ещё в 1909 году «Возмездье» было первой сознательной попыткой осуществления этой мечты, сознательной, а потому натужной и неудачной. А вот «Двенадцать» написалось летучим пером, ворвавшись не только в поэзию, но и в жизнь вместе с услышанной поэтом симфонией революционных метелей.
   Идут эти «12» в полной неразберихе и сумятице: ночь, метель, недремлющий и неугомонный враг. А посему готовы стрелять на всякий шорох и по всякой тени, во всё и вся: «Пальнём-ка пулей в Святую Русь, в кондовую, в избяную, в толстозадую…».
   Обстрелян матросским, большевицким патрулём и Христос, который то ли померещился им, то ли и впрямь идёт впереди этих горе атеистов, идёт с красным жертвенным знаменем всеобщей любви и братства.
   В этом насквозь реалистическом и злободневном произведении, конечно же, не нашлось места историческим экскурсам. И родословная автора, столь значимая в поэме «Возмездье», тут перед лицом великой всеобщей расплаты, как и всё личное, маловажное, оказалась за пределами стихотворной строки. В этом – существенная корректива, внесённая самой жизнью, самой историей.
   29-го января 1918 года, на высочайшем творческом взлёте, завершив свои «12» Иисусом Христом, то ли уходящим от Революции, то ли предводительствующим ею, Блок пометил в своём дневнике: «Сегодня я – Гений!» Это же ощущение собственной поэтической мощи не покидало его и на следующий день. И ещё один шедевр, теперь уже равно обращённый в прошлое России и в её будущее.
 
   СКИФЫ
   Панмонголизм! Хоть имя дико,
   Но мне ласкает слух оно.
Владимир Соловьёв
 
Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы,
С раскосыми и жадными очами!
 
 
Для вас – века, для нас – единый час.
Мы, как послушные холопы,
Держали щит меж двух враждебных рас
Монголов и Европы!
 
 
Века, века ваш старый горн ковал
И заглушал грома лавины,
И дикой сказкой был для вас провал
И Лиссабона, и Мессины!
 
 
Вы сотни лет глядели на Восток
Копя и плавя наши перлы,
И вы, глумясь, считали только срок,
Когда наставить пушек жерла!
 
 
Вот – срок настал. Крылами бьёт беда,
И каждый день обиды множит,
И день придёт – не будет и следа
От ваших Пестумов, быть может!
 
 
О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!
 
 
Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь чёрной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью!..
 
 
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжёт, и губит!
 
 
Мы любим всё – и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно всё – и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
 
 
Мы помним всё – парижских улиц ад,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далёкий аромат,
И Кёльна дымные громады…
 
 
Мы любим плоть – и вкус её, и цвет,
И душный, смертный плоти запах…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжёлых, нежных наших лапах?
 
 
Привыкли мы, хватая под уздцы
Играющих коней ретивых,
Ломать коням тяжёлые крестцы,
И усмирять рабынь строптивых…
 
 
Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные объятья!
Пока не поздно – старый меч в ножны,
Товарищи! Мы станем – братья!
 
 
А если нет – нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
Века, века – вас будет проклинать
Больное позднее потомство!
 
 
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей Расступимся!
Мы обернёмся к вам
Своею азиатской рожей!
 
 
Идите все, идите на Урал!
Мы очищаем место бою
Стальных машин, где дышит интеграл,
С монгольской дикою ордою!
 
 
Но сами мы – отныне вам не щит,
Отныне в бой не вступим сами,
Мы поглядим, как смертный бой кипит,
Своими узкими глазами.
 
 
Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!..
 
 
В последний раз – опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
 
   Это стихотворение могло быть написано двумя неделями раньше. Эмоциональный всплеск, послуживший его отправной точкой, произошёл, судя по дневнику, ещё 11-го января. Но тогда Блок работал над поэмой. Пришлось где-то в глубине сердца спрятать и удерживать явившееся ощущение, дожидаясь последней точки в «12». А пока ограничиться дневником. Вот эта запись, прозаический эмбрион, в котором уже явственно проступают черты будущего поэтического шедевра, спровоцированного негодованием Блока по поводу Брестских переговоров:
   «Тычь, тычь в карту, рвань немецкая, подлый буржуй. Артачься, Англия и Франция. Мы свою историческую миссию выполним.
   Если вы хоть «демократическим миром» не смоете позор вашего военного патриотизма, если нашу революцию погубите, значит, вы уже не арийцы больше. Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом, мы скинемся азиатами, и на вас прольётся Восток.
   Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины. Опозоривший себя, так изолгавшийся, – уже не ариец.
   Мы – варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ – будет единственно достойным человека…»
   «Двенадцать» и «Скифы», творческий апофеоз Блока, пришлись на 20-летнюю годовщину его поэтической деятельности. Не в натуре Александра Александровича было отмечать юбилеи, да и время не подходящее. Разве что с женою перекинулся двумя-тремя словами и в записной книжке дату эту примечательную – 10-е января пометил: «Двадцать лет пишу стихи». А днями позднее, при завершении поэмы – «юбилейного» подарка от Господа, записал свою оценку этого произведения: «Оно больше меня. И больше себя. Это – настоящее».
   «Больше себя» поэма оказалась уже в силу своей, тогда ещё только предчувствуемой правды. Не о Революции она, не об Октябрьском перевороте – куда проще и куда страшней: о большевицком кровавом терроре, порождённом ими: «Трах-тах-тах! Трах-тах-тах…» Поэма завершается этой беспорядочной, испуганной, мнительной, ведущейся почти наугад пальбой. И как уместно, как символично многоточье, поставленное Блоком после этих: «Трах-тах-тах…» Оно как бы продолжает убойную эту стрельбу в грядущие года и десятилетья и так похоже на пулевые пробоины…
   Если бы смогли современники хорошенько вдуматься в истинный смысл Блоковского создания, я уверен: большевики не пожалели бы пули и для самого автора этого изобличительного документа эпохи. Ну, а контрреволюция бы ему рукоплескала.
   В действительности же всё получилось наоборот, как раз по причине всё того же непроглядного мрака, о котором написал поэт: «Не видать совсем друг друга за четыре за шага». По человеческому обыкновению, важнее оказалось не то, что ты делаешь, а с кем ты. А Блок был с большевиками. Более того, на предложенный ему анкетный вопрос: «Может ли интеллигенция работать с большевиками?» – ответил: «Может и обязана».
   Однако большая часть из числа интеллигентов, знакомых с Блоком, думала иначе. Когда в феврале 1918-го «Двенадцать» были опубликованы, от поэта отвернулись многие и многие. Злословили. Не подавали руки. Ну, а сам Александр Александрович, явившийся поэтическим мессией Революции и Гражданской войны после «Двенадцати» и «Скифов» замолчал. Слово было сказано, дело сделано. Как бы исчерпав этим своё предназначение, Блок во всю оставшуюся жизнь ничего великого более не написал, а к стихотворной форме почти и не прикасался.
   Маяковский, должно быть, ревнуя Александра Александровича к своей любимой теме, иронизировал, мол, Революция не для Блока, и он, попытавшись о ней написать, надорвал голос. Между тем, Маяковский тут весьма и весьма неправ и хочет отсудить у Блока неотъемлемое. Ибо сам Владимир Владимирович изначально находился внутри революционной стихии и посему не мог быть её провозвестником. У него своя, иная слава. Ну, а страшный, мучительный призыв: «Слушайте Революцию!» – принадлежит Блоку и только ему.
 
   Исполнение Александром Александровичем своих стихов было полностью лишено каких-либо внешних эффектов. Сказывалось отсутствие в поэте и тени самохвальства, мол, вот оно, как есть, ничем не приукрашенное. Однако за его сдержанной холодностью чувствовалась и скрытая энергия, и страсть, и тончайшая благородная музыкальность.
   Вот почему его чтение завораживало, гипнотизировало зал, повергая в такую тишину, среди которой и шёпот отдаётся громом небесным. Актёрам, пытавшимся подражать его манере, подобное не удавалось.
   А вот свои «Двенадцать» читать не умел. Стоящие особняком в его творчестве, они требовали и подачи совсем иной – страстной, разухабистой, простонародной. Именно так читала «Двенадцать» жена поэта, отныне завершавшая исполнением поэмы большинство выступлений Блока. Он восхищался и считал, что Любовь Дмитриевна делает это безошибочно. Да и могло ли быть иначе, если для Александра Александровича в этом исполнении слились сразу четыре возлюбленные им и предавшие его стихии: женщина, поэзия, театр и революция.
   3-го июля «Двенадцать» вышли книгой, но пока ещё в одном переплёте со «Скифами». Отдельным изданием они были выпущены лишь в конце 1918-го, причём, с великолепными иллюстрациями Анненкова. Первый тираж их составлял только 300 экземпляров, но затем по заказу Наркомпроса последовало издание с тиражом в 10000, по тому времени баснословным и свидетельствовавшим о возросшей популярности поэта.
   Только теперь, после «Двенадцати» и «Скифов» к Блоку пришла настоящая широкая слава. По свидетельству современника: «Было в ней, разумеется, и нечто наносное, вульгарное. Намазанные девчонки в кошачьих горжетках под горностай приставали к прохожим: «Я – незнакомка. Хотите, покажу очарованную даль?»» В иллюзионах крутили душераздирающую мелодраму «Не подходите к ней с расспросами». Шансонье Вертинский с большим чувством и чуть слащавой приятностью в голосе мяукал песенки на Блоковские стихи. А когда Александр Александрович ввиду беспорядков, творящихся в городе, дежурил у ворот своего дома, какой-то насмешливый прохожий громко процитировал строки из его «Незнакомки»:
 
И каждый вечер в час назначенный
(Иль это только снится мне?)…
 
   Осенью 1918-го Горький основал издательство «Всемирная литература». А зимою в учёную коллегию издательства был приглашён Блок. Поэту поручили возглавить немецкий отдел. Первым, на ком Александр Александрович сосредоточил своё внимание и силы, был Генрих Гейне. К переводчикам, находившимся в распоряжении Блока, Александр Александрович был требователен и строг. Сказалось величайшее уважение к замечательному немецкому поэту и стремление достойно представить его русским читателям.
   Впервые Горький и Блок встретились ещё в 1906 году на Башне Вячеслава Иванова. Близкого знакомства не последовало, но взаимное уважение присутствовало неизменно. Один из современников засвидетельствовал, к примеру, что в пору выхода Блоковских «Стихов о России», эта книга весьма долго не покидала рабочий стол Алексея Максимовича, и он не раз открывал её, чтобы процитировать ту или иную строфу.
   Вполне определённо выразилось отношение к поэту и в письме Горького к одному из начинающих стихотворцев: «Блоку – верьте, это настоящий, волей Божьей поэт и человек бесстрашной искренности». А другому своему адресату он же написал: «В общем же Блок изумительно красив, как поэт и как личность. Завидно красив». Официальные отзывы великого пролетарского писателя о поэте звучали куда сдержаннее.
   В издательстве «Всемирная литература» Александр Александрович общался с весьма многими писателями, привлечёнными Горьким к сотрудничеству. Но в творческих дискуссиях на Коллегии экспертов наиболее частым и даже непременным оппонентом Блока являлся Гумилёв. Их взгляды на литературное творчество постоянно расходились.
   После очередных словопрений кто-то поинтересовался у Николая Степановича, почему он не выходит за рамки чрезвычайной почтительности и не возразит Блоку более резко и определённо? Гумилёв ответил: «А что бы я мог сделать? Вообразите, что вы разговариваете с живым Лермонтовым. Что могли бы вы ему сказать, о чём с ним спорить?»
   Александр Александрович обращался к Гумилёву всегда подчёркнуто церемонно и, признавая за ним дарование, впрочем, какое-то «не русское» по своей природе, воспринимал его всё-таки несколько иронически. В воспоминаниях Евгении Фёдоровны Книпович, человека весьма близкого Блоку, дошли до нас некоторые его отзывы о Гумилёве: «Все люди в шляпе – он в цилиндре. Все едут во Францию, в Италию – он в Африку. И стихи такие, по-моему… в цилиндре».
   Свои споры с Гумилёвым Блок подытожил и развил в статье «Без божества, без вдохновенья», предназначавшейся для «Литературной газеты», но при жизни автора так и не увидевшей свет.
 
   Поскольку далеко не вся интеллигенция примкнула к большевикам, в молодом Советском государстве образовался огромный дефицит на творческих людей. А посему каждого «примкнувшего» власти старались использовать не на сто, а на тысячу процентов.
   Помимо работы во «Всемирной литературе» Блок становится членом Литературно-художественной комиссии по изданию классиков, сотрудничает в Репертуарной секции Петроградского Театрального отдела Наркомпроса, назначается председателем Управления Большого Драматического театра, выступает с лекциями и докладами, разрабатывает планы «Исторических картин» – театральных и кинематографических инсценировок на темы мировой культуры, избирается членом Совета Дома Искусств, участвует в составлении плана «Библиотеки русских классиков» в 100 томах для издательства З.И. Грежбина.
   Обязанностей, как видим, немало, и за каждою из них – большой, постоянный труд. Что, к примеру, означало председательство в Управлении БДТ? Блок не только формировал его репертуар, но и работал с актёрами, помогая им разобраться в принятой для постановки пьесе, как целиком, так и по каждой роли персонально. Его речи, произносимые перед началом спектакля, не только увеличивали наплыв зрителей, но и давали им верный настрой.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента