Собственно, история другой и не бывает.
   Как выразился персонаж того же Достоевского, «враньё всегда простить можно; враньё дело милое, потому что к правде ведёт. Нет, то досадно, что врут, да ещё собственному вранью поклоняются».
   Кстати, хорошее определение литературного приёма, именуемого фантастикой: враньё, ведущее к правде. Однако обаятельнейший персонаж Фёдора Михайловича несколько смягчил выражения: когда речь заходит о правоте, а тем более о целостности мира и рассудка, собственному вранью не просто поклоняются – ему верят, самозабвенно и безоглядно. До возникновения зрительных и звуковых образов.
* * *
   Боюсь, моя неотцентрованная аргументация зацепила рикошетом не только противников, но и некоторых любителей фантастики – из тех, что искренне полагают её выдумкой, созданной исключительно для их развлечения: «Позвольте, позвольте! Мы ж не в позапрошлом веке живём. Истинность или ложность свидетельств легко установить с помощью… да хотя бы камер слежения!»
   Увы, камеры слежения лгут сплошь и рядом. Говорю вам это как поклонник бокса (наименее лицемерного из человеческих занятий). Одна камера при повторе эпизода утверждает, что удар пришёлся вскользь, другая – что в самую точку, третья – что удара не было вообще. Поэтому судьи и полагаются по старинке на собственные опыт и интуицию.
   Как тут не вспомнить древнюю притчу о трёх слепцах, ощупывавших слона! Но ведь и зрячие ведут себя подобно слепым: один видит только ногу, другой – только хвост, третий – только хобот. И каждый готов ради правды взойти на эшафот.
   Скажете, преувеличиваю? Как это можно, имея глаза, не увидеть?
   А вот как.
   Шли два приятеля, два взрослых человека мимо кинотеатра, где крутят старые фильмы, – и заметили на афише нестерпимо знакомое название. Картину эту они смотрели в детстве не раз и не два. Захватывающая была картина. Особенно заставлял содрогаться эпизод, когда из тумана выползало орудие величиной с фабричную трубу, выстрелом из которого злодей собирался разом уничтожить человечество. Перемигнулись приятели – и решили зайти поглядеть, над чем же это они обмирали от сладкого ужаса лет двадцать назад. Честно сказать, ждали разочарования. Однако после сеанса вывалились оба на улицу в полном восторге, изнемогая от хохота. То, что они по ребячьей наивности принимали за боевик, на поверку обернулось пародией. Причём самыми уморительными оказались именно те кадры, когда выезжала из тумана жуткая пушка. По стволу её, как теперь выяснилось, шествовал дворник с метлой – и подметал. К выстрелу готовил. А то, знаете, стояла в бункере, запылилась. Иными словами, пушку приятели в детстве – видели, дворника – нет. Не вписывался он в мировую катастрофу.
   И обратите внимание, с какой восхитительной точностью укладывается приведённый случай в систему образов притчи: хобот – пушка, дворник – хвост, а слон – это кадр в целом.
   Давно известно, что человек воспринимает окружающий мир в большей степени мозгом, нежели органами чувств. Вот почему мы столь часто слышим не то, что нам сказал собеседник, а то, что ожидали от него услышать.
   Ещё одна тонкость. Возьмите любую анонимку. Если её автор не является потенциальным клиентом психушки, особого разгула фантазии в тексте вы не найдёте. Изложенные факты имели место быть, просто истолкованы они не в пользу жертвы. Механизм прост: каждый наш поступок непременно вызван не одной, а многими причинами. Иные из них достойны уважения, иные постыдны. Аноним всего-навсего перечисляет (с искренним, учтите, возмущением!) исключительно причины второго рода, и никакими камерами слежения вы его не опровергнете.
   Полагаю, что в свете сказанного клевету вполне можно приравнять к альтернативной реальности.
* * *
   Чем дальше в прошлое отодвигается событие, тем фантастичнее оно становится. И, чем большее количество людей, принимало в нём участие, тем грандиознее вымысел.
   Известно, что история бывает двух видов: мифологическая (её мы знаем по школьным учебникам) и, условно говоря, фактическая (с ней можно встретиться в трудах профессиональных исследователей). Обе то и дело решительно противоречат друг другу. Исходя из того, что большинство населения знакомо только с мифом, харьковский фантаст Андрей Валентинов (Шмалько) предложил следующий рецепт: напиши всё, как было, и получится альтернативная история. На худой конец – криптоистория.
   К сожалению, остроумный совет запоздал века этак на полтора. В конце шестидесятых годов девятнадцатого столетия увидела свет эпопея Льва Толстого «Война и мир», где автор, отрицая принцип изложения «с пошлой европейской, героичной точки зрения» и пытаясь восстановить истинный ход событий, по сути покусился на продукт коллективного творчества, чем до глубины души возмутил ветеранов. «Я сам был участником Бородинской битвы и близким очевидцем картин, так неверно изображённых графом Толстым, и переубедить меня в том, что я доказываю, никто не в силах, – бушевал А.С. Норов. – Оставшийся в живых свидетель Отечественной войны, я без оскорблённого патриотического чувства не мог дочитать этого романа, имеющего претензию быть историческим».
   И ветерана можно понять. Дело даже не в том, что автор с маниакальной скрупулёзностью рушит одну за другой милые русскому сердцу легенды, – он ещё и подводит под это философскую базу.
   «Когда человек находится в движении, – пишет граф, – он всегда придумывает себе цель этого движения».
   Если же движение (читай: поступок) почему-либо не нравится человеку, он задним числом перекраивает его в своей памяти:
   «Полковому командиру так хотелось сделать это, так он жалел, что не успел этого сделать, что ему казалось, что всё это точно было. Да, может быть, и в самом деле было? Разве можно было разобрать в этой путанице, что было и чего не было?»
   Не зря же один из персонажей романа «знал по собственному опыту, что, рассказывая военные происшествия, всегда врут».
   Допустим, так оно и есть, но придать войне смысл возможно только с помощью вранья. Иначе станет обидно за державу. Однако граф беспощаден. История, совершенно справедливо заключает он, не соответствует описываемым событиям, поскольку основывается на ложных донесениях (см. выше):
   «Ежели в описаниях историков, в особенности французских, мы находим, что у них войны и сражения исполняются по вперёд определённому плану, то единственный вывод, который мы можем сделать из этого, состоит в том, что описания эти не верны».
   Достаётся и нашим:
   «Русские военные историки должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова».
   И неизбежный вывод:
   «Выигранное сражение не только не есть причина завоевания, но даже и не постоянный признак завоевания».
   Логика графа безжалостна: если все донесения хотя бы наполовину лживы, то любой военачальник, будь он семи пядей во лбу, командует химерами и живёт в фантастическом мире.
   «Не только гения и каких-нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, – утверждает Толстой, – но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших, высших, человеческих качеств – любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения».
   А в первой редакции романа – ещё круче:
   «Чтобы быть полководцем, нужно быть ничтожеством».
   Всяк корпевший в школе над сочинением по «Войне и миру» знает, что главное ничтожество среди полководцев – это, конечно, Бонапарт. Ибо относится к себе всерьёз. В отличие от своего ветхого годами противника, ухитрившегося в разговоре с Растопчиным запамятовать о том, что уже сдал Москву французам. Очевидно таким и должен быть идеальный стратег, поскольку главное его достоинство, в понимании автора, не путаться под ногами исторического процесса:
   «Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство… Он презирал их своей старостью, своей опытностью жизни».
   Как выясняется, правильно делал, поскольку, по мнению графа, любая попытка умышленно повлиять на происходящее обречена изначально:
   «Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью».
   И, разумеется, в первую очередь бесплодностью поражаются адепты воинского искусства. Уж лучше невежество в чистом виде:
   «Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что-нибудь. Немец самоуверен хуже всех, и твёрже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина».
   Подвергаются сомнению самые азы науки побеждать:
   «Тактическое правило о том, что надо действовать массами при наступлении и разрозненно при отступлении, бессознательно подтверждает только ту истину, что сила войска зависит от его духа».
   Иными словами, получили по шее и разбежались – всего-то делов! А упомянутое тактическое правило – не более чем попытка «натянуть факты на правила истории».
   Предвижу обиду бесчисленных наших поклонников самурайщины, однако в первой редакции романа Болконский накануне Бородинской битвы говорит Пьеру буквально следующее:
   «Головин, адмирал, рассказывает, что в Японии всё искусство военное основано на том, что рисуют картины… ужасов и сами наряжаются в медведей на крепостных валах. Это глупо для нас… но мы делаем то же самое… Вся цель моя завтра не в том, чтобы колоть и бить, а только в том, чтобы помешать моим солдатам разбежаться от страха, который будет у них и у меня».
   Хочешь не хочешь, бывшему артиллерийскому офицеру приходится разрушить ещё один миф – о благородстве ратного дела:
   «Цель войны – убийство, орудия войны – шпионство, измена и поощрение её, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия – отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство».
   И если бы речь шла об одних французах! Склонность героического православного воинства к насилию и грабежу признаётся в романе даже русскими дипломатами.
   Жутковата и сама концепция произведения, совершенно естественно проистекающая из вышеприведённых посылок:
   «Для истории признание свободы людей как силы, могущей влиять на исторические события, есть то же, что для астрономии признание свободной силы движения небесных тел».
   Немудрено, что автор сплошь и рядом оказывается по ту сторону того, что мы, в силу косности, привыкли именовать добром и злом:
   «Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего она полезна и для чего вредна».
* * *
   Такая вот, милостивые государи, безжалостная криптоистория, то бишь реконструкция исторических событий. Можно принимать её, можно не принимать, но в последовательности графу Толстому отказать трудно. Не зря же накинулись на него с такой яростью все кому не лень, стоило роману появиться в печати! Стыдили, кивали на «Бородино» Лермонтова, один сатирик даже изложил не без сарказма содержание «Войны и мира» лермонтовскими семистишиями. Причём никто не вспомнил, что сам-то Михаил Юрьевич повествует от лица старого солдата, а уж как умеют ветераны проводить патриотически-воспитательную работу с молодёжью – дело известное. Одна гибель полковника чего стоит!
 
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! Не Москва ль за нами?
Умрёмте ж под Москвой…»
 
   Любопытно сравнить это со строками из более позднего стихотворения Лермонтова «Валерик», в основе которого лежат уже не рассказы успевших переговорить друг с другом очевидцев, а личные впечатления. Там тоже есть сцена гибели старшего офицера:
 
…взоры
Бродили страшно, он шептал…
«Спасите, братцы. – Тащат в горы.
Постойте – ранен генерал…»
 
   Как видим, никаких орлиных очей, никаких громких слов – предсмертный бред и ужас оказаться в плену у чеченцев.
   Да и само сражение подано чуть ли с отвращением:
 
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть
(И зной, и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.
 
   Не знаю, как насчёт гоголевской «Шинели», а у меня такое впечатление, что баталист Толстой вышел целиком из этого восьмистишия.
   Вернёмся, однако, к «Войне и миру». Посягательство на миф о кампании 1812-го года сыграло с графом дурную шутку. Поставьте себя на место наших шкрабов: с одной стороны, идеи романа непедагогичны и разрушительны (причём для любого государства, в том числе и советского); с другой стороны, автор – «матёрый человечище» и «зеркало русской революции».
   Как быть?
   Очень просто: взять Льва Толстого и тоже превратить в миф. Объявить крамольное произведение патриотическим, рамолика Кутузова – гением, истеричку Наташу Ростову – идеалом, и самим в это поверить.
   Дайте нам две любые строки любого автора – и мы включим его в школьную программу. Даже этого графа, что ради честного словца не жалел ни матери, ни отца и в таком признавался, от чего добрый россиянин может в падучей забиться:
   «Вспоминая теперь всё то зло, которое я делал, испытал и видел вследствие вражды народов, мне ясно, что причиной всего был грубый обман, называемый патриотизмом и любовью к отечеству».
   А теперь для сравнения выдержка из энциклопедии: «показал патриотич. порыв рус. народа, обусловивший победу России в Отечеств. войне 1812».
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента