Евгений Сухов
Бомба для империи

Пролог, или куда ведут благие намерения

   – Восьмое воскресение по Пасхе сошел Святой Дух на апостолов, учеников Иисусовых. И сделался необычайный шум, и ветер, и явились им языки огненные, разделяющие их, и почили по одному из каждого из них. И стали они говорить на языках разных, дабы сообщить весть Иисусову миру всему, и исполнились они Духа Святого. И началась от Сошествия Духа Святого Церковь Христова, и открылась апостолам, а от них и людям прочим ясность учения Христова: Бог-Отец творит мир, Бог-Сын спасает людей от порабощения дьявольского, Бог-Дух освящает мир чрез Церковь христианскую…
   Так говорила бабенька.
   Севушка слушал ее вполуха, потому как вокруг творились вещи более интересные: дома утопали в зелени и цветах, люди дарили друг другу подарки, дамы держали в руках березовые веточки и улыбались ему. И он улыбался им в ответ. А одна барышня, похожая на его старшую сестру, которая давно улетела жить на небеса, подарила ему милого ангелочка из белой глины.
   – Смотри, как он на тебя похож, – улыбнулась барышня, вкладывая ангелочка ему в ладонь. – Или ты на него. Будь счастлив, малыш, – добавила она и поцеловала его в щеку.
   Самое главное началось после окончания праздничной службы в храме, когда они отправились на Девичье поле – любимое место празднования москвичами Троицына дня. Особенно когда на Девичье поле совсем недавно было перенесено Подновинское гулянье. Празднование Троицына дня «под Девичьим», как говорили москвичи, было уже столетней традицией. На Девичьем поле был даже открыт первый в России казенный народный театр, где представления по воскресным и праздничным дням давались бесплатно.
   Это было и вправду настоящее травяное поле. Оно тянулось от Плющихи и Зубовской улицы до Новодевичьего монастыря. Но на Троицын день это было не поле, а целый праздничный «гуляльный» город, состоявший из десятка балаганов, катальных гор, каруселей, артистических площадок, райков и торговых палаток.
   Так уж было заведено: перво-наперво надлежало прокатиться с катальной горки. Испросив разрешения у бабеньки, Севушка дважды съехал с горы – конечно, под неусыпным ее наблюдением. Хотел было подняться на гору в третий раз, да бабенька не позволила.
   – Нам надо спешить на представление, – сказала она и повела Севушку к шапито, шатровая крыша которого виднелась саженях в пятидесяти.
   Пока шли до балагана, полюбовались на дрессированных собачек, прыгающих в кольца и гуськом семенящих меж ног клоуна с красным накладным носом.
   Потом им по дороге попалась раскрашенная карусель. Севушка молча посмотрел на бабеньку, и взгляд его был много выразительнее слов. Глаза молили: позволь покататься! Бабенька позволила, и Сева проехался на карусели целых два круга. Иногда мальчик закрывал глаза, и тогда казалось, что он летит и этот полет не кончится никогда…
   Где-то совсем близко вдарил бравурным маршем духовой оркестр. И вслед за этим, перекрывая мелодию оркестра, закричал на все Девичье поле зазывала-раешник:
   – А ну, па-адха-ади, честно-ой наро-од, на парижские картинки па-агля-ади!
   Часть гуляющей публики пошла на крик зазывалы, увлекая за собой и бабеньку с Севой, – такая на поле была теснота. Подошли к райку – деревянному ящику на колесах с увеличительным стеклом спереди.
   – Подходи, подходи, – кричал раешник, молодой парень, весело поблескивая бойкими карими глазами. – Град парижский погляди! Кто в Париже не был – будет. А кто был – не позабудет.
   Когда публики собралось достаточно, парень стал вращать ручку деревянного ящика. Лента, вложенная в него, стала раскручиваться, и появились картинки, увеличенные линзой: площадь Вогезов, дворец Короля и Королевы, река Сена с пароходиком на ней, какая-то дама в шляпке со страусиным пером и боа, держащая в руке букет цветов. И рядом с ней – господин в цилиндре и монокле, не сводящий с нее глаз.
   – Парижские моды, – прокомментировал раешник, – не для работы на огороде!
   Новая картинка изображала двух парижских дам в огромных шляпах с пышными перьями, закрывающими лица. Чуть вдалеке стоял пузатый господин с окладистой бородой и, заложив руки за спину и покуривая сигару, наблюдал за дамами. Он был похож на известного московского купца первой гильдии Старцева, владельца медо-воскотопленного завода. Заметили это многие, в том числе и парень-раешник. И не преминул для сей картинки вставить реплику:
 
Вот веселый град Париж,
как приедешь – угоришь!
А с Рассеи господа
ездят водку пить туда.
Едут с денежек мешком,
а назад идут пешком…
 
   Бабенька засмеялась вместе с публикой. Сева удивленно посмотрел на нее: что она нашла такого веселого в этих картинках? И подергал ее за руку: мол, пойдем.
   И они пошли дальше, прикупив у разносчика-офени пряников и орешков. Разносчик, крепкий мужчина годов сорока, оглядев бабеньку, не удержался и произнес:
   – За хрусткие орешки каленые зацелуют мужики ядреные.
   Под ядреным мужиком, наверное, офеня имел в виду себя. Бабенька зарделась, как красна девица, но обиды на лице Сева не заприметил. Скорее, наоборот…
   Балаган-паноптикум обошли стороной. Вернее, обошла бабенька, а Сева просто был при ней. И правда, ни к чему глазеть на разных уродов: карликов кривоногих с головами-арбузами да сисястых баб с усами и бородой. А вот на фокусника посмотрели – ловко он из шляпы своей пустой через пару мгновений кролика за уши вынул.
   Наконец-то! Вот они, двери шапито, раскрыты настежь. Над ними балкон не балкон, а так, раус. На раусе стоял дедок в косоворотке и стоптанных лаптях. Хи-итрый такой, и на язычок острый. Говорит, к примеру, хозяин балагана:
   – Сейчас у нас будет плясание, ломание и лошади ученые, кои счет знают.
   А дедок подмигнет публике и по-своему скажет:
   – Сейчас у нас будут Таланья, Маланья и ложки ученые, кои мед знают.
   Внутри все как в настоящем цирке или театре (хотя Сева ни разу в театре не был): ложи, места и загон, где полагалось стоять, но не сидеть. Когда с рауса зазвучал звонок, бабенька и Севушка уже разместились в ложе.
   Давали Арлекинаду – пьесу итальянского театра масок, переиначенную на русский лад. Смысл в ней был таков: бедняк Арлекин, или Ваня, очень хотел Коломбину-Маню (в смысле – жениться), и так сильно хотел, что отец Мани, богатый купец Кассандр, или же, по-нашенскому, Ипполит Филиппович Расторгуев, ничего с этим поделать не мог. Зато Пьеро, то бишь Петр Самсонович Лычкин, служивший у Ипполита Филипповича приказчиком, строил всяческие козни, чтобы поссорить Ваню и Маню. Потому что сам очень хотел Маню (в жены). Он обманным путем заманил Ваню в ящик и затем распилил его, после чего верхняя часть туловища Арлекина отделилась от нижней. Однако любовь Мани к Ване была столь велика, что Ваня не помер. Более того, он вышел из ящика совсем и не разрезанным пополам, а обновленным человеком. Даже нательная рубаха на нем оказалась новая, только надеванная, равно как полосатые штаны и картуз. А вот Пьеро-Лычкину не повезло. Он с горя или страшного похмелья украл у своего благодетеля деньги из кассы, был арестован полицией и отправился на каторгу. Словом, настоящая любовь делает чудеса, и строить влюбленным козни себе дороже, – такова была мораль представления.
   Выйдя из балагана, подивились на медвежью потеху, когда на предложение дрессировщика показать, как молодая девица собирается на свидание, медведь садился на тумбу, тер одной лапой морду, показывая, что он белится и накладывает на лицо румяна, а другою лапою вертел перед собой, будто так и эдак смотрелся в зеркальце.
   Когда они выходили с Девичьего поля, навстречу им повстречался нищий.
   – Пода-айте, Христа-а ради-и, на хлебушек, – жалостливо пропел он тонким голоском, пыхнув на них таким перегаром, что Сева невольно закашлялся, а бабеньку едва не стошнило.
   Сева машинально сунул руку в карманчик и нащупал четвертак. Ему было жалко его, ведь он копил почти три недели, чтобы потом разменять у бабеньки всю мелочь на одну эту монету. Он не истратил его на орешки и сладости, не прокатился лишний раз на карусели, а ведь так хотелось! Еще раз посмотрел на жалкого нищего и со вздохом вытащил монету.
   – Нате…
   – Благодарствуйте, мил человек, – мигом схватил монетку нищий и спрятал ее в один из бездонных карманов своей рванины. И тотчас отвалил в сторону.
   – Постеснялся бы у младенца деньги брать, – бросила ему в спину бабенька и, обернувшись к Севе, нахмурила брови: – Тебе кто разрешил деньгами распоряжаться?
   – Я сам, – ответил Севушка и недоуменно посмотрел на нее: – Они же мои!
   – А ты их заработал? Чтобы вот так раздавать направо и налево пьяницам всяким да нероботям? – продолжала сердиться бабенька. – Лучше бы ты этот четвертак в монастырскую кружку бросил…
   – Что я такого плохого сделал? – продолжал недоумевать Сева. – Я же сделал доброе дело: подал нищему на пропитание.
   – На пропитание? – переспросила бабенька и ответила сама себе с большим сарказмом: – Ка-ак же! Да он уже, поди, в кабаке сидит и водку хлещет. Да и дело твое – доброе ли – еще большой вопрос. А ну как он выпьет и буянить начнет? Лиха какого-нибудь натворит, не ровен час? В участок попадет, потом его в работный дом отправят. А там он чахоткой или еще чем-либо занедужит и отправится раньше срока к праотцам. А все оттого, что ему четвертак нежданно-негаданно перепал. От тебя, стало быть… Вот твое «доброе дело» как аукнуться может.
   – Но я же хотел как лучше! – чуть не плача, воскликнул Сева. – Он же на хлебушек просил…
   – Я понимаю, что ты хотел как лучше, и что намерения у тебя были благие, – погладила его по голове бабенька. – А ты знаешь, куда ведут эти твои благие намерения?
   – Куда? – раскрыл глаза Сева.
   – Прямиком в ад.
   Она тогда казалось ему старухой. Мудрой сорокапятилетней старухой. Даже тридцатилетние мужчины и женщины казались ему очень пожилыми людьми, которых из-за их старости надлежало слушаться. Так что про благие намерения, ведущие в ад, Севушка запомнил хорошо. Очень даже хорошо.

Глава 1
ЧЕЛОВЕК В ДОРОЖНОМ КОСТЮМЕ, или БЕЗ СУЧКА И ЗАДОРИНКИ

   Лето 1888 года
   Ленчик стоял ни жив ни мертв. На него почти в упор смотрел единственным черным зрачком шестизарядный вороненый «ремингтон». На полу лежал, хрипя и испуская последнее дыхание, Самсон Африканыч Неофитов, подстреленный Севой минуту назад. Левая сторона его груди сочилась кровью, обильно пропитавшей сюртук.
   У дальней стены комнаты, вжавшись в угол и закрыв лицо и голову руками, сидел на корточках и дрожал всем телом Павел Лукич Свешников.
   – Не убивайте меня, прошу вас, – скулил он, бросая на Долгорукова взгляды, полные ужаса. – Я бывший актер Городского драматического театра Свешников. Не слыхали? Ну ка-ак же! В свое время я был в театре лучшим! Я играл…
   – Заткнись!
   – …со стариком Писаревым и с самой Полиной Антипьевной Стрепетовой. Одним из условий ее контракта с нашим театром было то, чтобы мужа ее, Тихона Ивановича Кабанова в «Грозе» Островского, играл только я. И всегда был полный аншлаг. Целых три раза я был бенефициантом! Меня ценил сам господин антрепренер Медведев, который говорил, что я… Не убивайте меня, – уже умоляюще просмотрел Свешников на Севу. – Я ничего никому не скажу, клянусь вам…
   – Заткнись, – не отрывая взгляда от Ленчика, хмуро повторил бывшему актеру Всеволод Аркадьевич. – Ты будешь следующий.
   – Что вы делаете?! – вскричал человек в полосатом дорожном костюме. Он был весь покрыт крупными каплями пота и тряс полными щечками. – Остановитесь!
   – Что я делаю? – недобро усмехнулся Всеволод Аркадьевич Долгоруков. – Собираюсь пришить этого подонка, – он указал подбородком на бледного трясущегося Ленчика. – А потом пришью во-он того старикашку-актеришку, который был трижды бенефициантом. Нам с вами свидетели-бенефицианты не нужны.
   – Но… Но… Но это будет уже тройное убийство! – едва сладил с дрожащими губами человек в полосатом дорожном костюме, мельком глянув на застывшего уже навечно с приоткрытым ртом Африканыча, из уголка губ которого змейкой стекала на подбородок алая струйка крови. – Это же бессрочная каторга!
   – А что вы предлагаете сделать с человеком, пытавшимся нас кинуть и забрать все деньги, мои и ваши?! – Долгоруков посмотрел на кожаный саквояж, стоящий раскрытым на полу у его ног. Саквояж был полон денег, и толстые пачки банковских билетов, в беспорядке сложенные в нем, маняще выглядывали из саквояжа своими разноцветными пухлыми боками. – Может, вы, сударь, еще предложите мне троекратно расцеловать его и отправить на отдых в Ниццу или для поправки пошатнувшегося здоровья в Баден-Баден? Вы именно это хотите мне предложить, милостивый государь? – спросил он с нажимом.
   – Нет, но…
   Сева негодующе посмотрел на человека в полосатом дорожном костюме и не дал ему договорить:
   – А вы что, не знали, на что идете? Там, где большие деньги, всегда могут случиться большие неприятности.
   – Да я только хотел по-быстрому сыграть на бирже, – булькнул тот горлом.
   – Сыграли, – резюмировал Сева. – Выиграли. Я вам в этом помог. А эти вот, – Долгоруков мельком глянул на Африканыча и снова вперил острый взгляд в Ленчика, – хотели присвоить наши деньги себе. И расплата за это – смерть! С предателями у меня разговор короткий.
   Он взвел курок «ремингтона». Барабан повернулся, негромко щелкнув. Сейчас прозвучит выстрел…
   – О боже, – уже взмолился человек в дорожном костюме. – Не делайте этого, Вольдемар! Умоляю вас ради всего святого!
   – Я это сделаю, – твердо заявил Долгоруков. Он прищурился и злобно посмотрел на Ленчика: – Молись, гад.
   Ленчик беззвучно зашевелил губами. Глаза его были полны слез и заклинали о пощаде. Непросто, господа, расставаться с жизнью неподготовленным. Однако подходит момент, когда… когда… Еще немного, и Всеволод Аркадьевич Долгоруков влепит револьверную пулю прямо Ленчику в лоб.
   Под окном послышался стук копыт, и через пару мгновений в дверь громко застучали.
   – Кто это? – бледнея, спросил человек в полосатом дорожном костюме. Его толстые щечки опять мелко затряслись.
   Сева пожал плечами.
   – Откройте, полиция! – послышалось из-за двери. – Именем закона, откройте!
   Человек в полосатом дорожном костюме заметался:
   – Мне нельзя здесь оставаться. Если фараоны увидят меня здесь, рядом с трупом и деньгами, – мне крышка!
   – Так вы не будете брать деньги? – спросил Сева.
   – Какие деньги, господи боже мой! Мне надо побыстрее спасаться! И что будет, если полиция поймает меня с саквояжем денег?! Я ведь под надзором полиции, и малейшее подозрение грозит мне арестованием и судебным следствием…
   Человек в дорожном костюме беспомощно посмотрел на Всеволода Аркадьевича. Холодный пот буквально заливал ему лицо, скатывался по круглому подбородку.
   – Здесь есть черный ход, – сказал Сева Долгоруков. – Давайте туда, быстро! – указал он в направлении темного коридора. – Там в конце – дверь.
   – А вы?
   – Что – я?
   – Как же вы?
   – А-а… Живым я им в руки не дамся, – твердо произнес Всеволод Аркадьевич, и лицо его приобрело гранитную твердость. – Это точно! Буду отстреливаться. – Он покачал зажатым в руке «ремингтоном». – До последнего вздоха и последнего стука сердца.
   Человек в полосатом дорожном костюме кинул прощальный взгляд на саквояж с деньгами, а потом стрелой метнулся по коридору. Через мгновение послышался звук открываемой двери…
   Всеволод Аркадьевич опустил ствол «ремингтона» и дважды выстрелил в пол. Человек с щечками, залитыми потом, услышав выстрелы, побежал. Он бежал, а точнее, летел, не оборачиваясь, и ежели бы сейчас он принимал участие в легкоатлетических соревнованиях по бегу, то непременно пришел бы к финишу одним из первых, заняв призовое место. Ноги сами несли его к пароходной пристани. Отбежав на почтительное расстояние, он услышал из заброшенного дома, где минуту назад простился с деньгами для «Центра», еще два выстрела.
   Ему несказанно повезло. На пристани, издавая последний протяжный гудок, приглашающий пассажиров как можно скорее заканчивать ритуал прощания с родными и близкими и грузиться, стоял под всеми парами двухпалубный пароход «Витязь», конечным пунктом следования которого значился Нижний Новгород. Без вещей, без собранных для «Центра» денег, человек в полосатом дорожном костюме купил билет во второй класс и ступил по сходням на пароход, холодея от одной мысли, каким образом он будет объясняться в Цюрихе с Густавом. Но собственная свобода была дороже денег «Центра» и неудовольствия Густава…
   Когда пароход отчалил от пристани, человек немного успокоился и стал придумывать себе оправдание. В Нижнем Новгороде, когда он ожидал поезд до Москвы, основные пункты оправдательной речи перед Густавом были придуманы. И когда он уже садился в Москве на поезд до Петербурга, речь эта была готова полностью.
   Позже, когда Густав выслушает его, то надолго задумается, а затем примет решение, которого более всего боялся человек со щечками.
   Серьезный человек был этот Густав…
* * *
   После того как Сева вторично выстрелил в пол, он прошел к черному выходу. Дверь оставалась открытой. Выглянув, осмотрелся, но человека в полосатом дорожном костюме видно не было.
   Что ж, на этом и строился его расчет. Попавший, надо сказать, в самое яблочко.
   Собственно, таковое было не впервые. Всеволод оттого и занимал первенствующее положение среди его товарищей и друзей, что быстрее других мог найти выход из любой, самой сложной ситуации. Ну, а если уж он брался за какую-нибудь аферу, то продумывал все до самых мельчайших деталей, которые хоть сколько-нибудь могли повлиять на ее конечный исход. И всегда оказывался победителем. Посему первенства с ним в его команде никто не оспаривал, хотя, к примеру, Африканыч был не менее сообразителен и тоже мог придумать такой план, который бы, несомненно, привел их к выигрышу. К тому же с Африканычем они были друзья, а дружба, в отличие от любви, не предполагает первенства…
   Словом, когда человек в полосатом дорожном костюме исчез из виду, Всеволод Аркадьевич усмехнулся и вернулся в заброшенный дом. Затем неторопливо открыл «парадную» дверь, и в дом вошли «граф» Давыдовский и «старик» Огонь-Догановский. Павел Иванович был в полицейском мундире квартального надзирателя, с шейной бронзовой медалью на Анненской ленте, которые выдавались полицейским чинам «За усердие», а Алексей Васильевич Огонь-Догановский изображал пожилого прокурорского следователя.
   – Ну, что? – спросил «прокурорский следователь».
   – А все, старик, – ответил Сева. – Клиент, как оно и предполагалось, ретировался, а денежки, – Всеволод Аркадьевич слегка пнул носком штиблеты кожаный саквояж на полу, – остались.
   – Слава тебе, господи, – выдохнул Огонь-Догановский, присаживаясь на некоторое подобие табурета. – Выгорело, значит?
   – Выгорело, – с облегчением ответил Долгоруков. – И мы стали богаче на сто восемьдесят тысяч с лишком.
   Он посмотрел на Ленчика и улыбнулся. Тот улыбнулся в ответ. Из дальнего угла, отняв от лица руки, щерился в беззубой улыбке отставной актер Городского драматического театра Свешников, который и правда играл некогда вместе с самими Писаревым и Стрепетовой.
   – Вставай, Африканыч, чего разлегся, – Всеволод слегка подпихнул носком штиблеты Неофитова. – Хорош jouer la comédie[1].
   Африканыч лежал и не подавал признаков жизни.
   – Эй, покойничек, поднимайся! – подошел к бездыханно лежащему Неофитову Давыдовский. – Мотаем отсюда, пока нас действительно не сцапала полиция.
   «Тело» Африканыча шумно вздохнуло. Затем присело и вытянуло вперед руки. Глаз Неофитов не открывал. Встав с пола, он, с по-прежнему закрытыми глазами и вытянутыми вперед руками, словно собираясь кого поймать, сделал несколько неуверенных шагов по направлению к Севе, как панночка-ведьма, которая встала из гроба в церкви во время свершения молитвы философом Хомой Брутом из рассказа славного сочинителя Гоголя.
   – Подымите мне веки, не вижу, – не раскрывая рта, чревовещательно произнес Африканыч подземным голосом. Ну прям как то самое косолапое чудище Вий из гоголевского сказа перед тем, как указать железным пальцем на философа Хому.
   – Щас я тебе подыму, – усмехнулся в ответ Долгоруков, убирая от себя протянутые руки Африканыча с шевелящимися пальцами. – Вот лишу тебя твоей доли – тогда узнаешь.
   Неофитов быстро раскрыл глаза:
   – А вот на это у тебя, Всеволод Аркадьевич, нет никакого права, – заявил он не без сарказма, стирая с губы и подбородка красную струйку, изображавшую кровь, и выплевывая изо рта остатки капсулы с алой краской. – Сначала, видите ли, стреляете в меня, – он потрогал грудь, мокрую от «крови», – а потом собираетесь лишить законной доли? Не выйдет, многоуважаемый друг! Я в нашей махинации был центральной и убиенной насмерть фигурой. А первостепенных фигурантов долей не лишают!
   – Ладно, фигура, – улыбнулся Долгоруков. – Ленчик, прибери здесь все – и домой!
   Так окончилась афера, о плане которой Сева рассказал своей команде еще на третий день после окончания инцидента с картиной Тициана «Портрет Карла V». Афера прошла – лучше не бывает, можно в учебники вносить. Естественно, по криминалистике. Долгоруков со своей командой грамотно и тонко раскрутили неумного, но жадного до денег курьера, везшего в Санкт-Петербург деньги откуда-то с Урала и остановившегося на время в Казани. Зря, надо сказать, он здесь остановился. А деньги при нем, следует заметить, были хорошие. Даже весьма.
   Махинаторы во главе с Севой сыграли на его жадности, познакомившись и заведя с ним дружбу. Дружба же предполагает доверительность и откровенность. Вот они и предложили человеку в полосатом дорожном костюме якобы по дружбе быстро и без особых усилий прокрутить деньги на бирже. Предложение было заманчивым, на первый взгляд беспроигрышным и сулило хорошую выгоду.
   – Процентов пятнадцать-восемнадцать навару я тебе через неделю гарантирую, – заверил курьера Сева Долгоруков, представившийся Вольдемаром.
   И не обманул: ровно через семь дней добавил к имеющимся ста восьмидесяти трем тысячам рублей, что были у курьера, двадцать пять тысяч своих кровных рубликов, выдав их за полученные проценты. Но когда курьер с Севой пошли забирать деньги, им их отдавать не захотели Африканыч с Ленчиком, представлявшие из себя прожженных биржевых кидал с махровым уголовным прошлым. Пришлось отбирать у них деньги силой, а самих кидал «наказывать» по всей строгости уркаганских понятий.
   Потом якобы приключилось убийство, вышла нешуточная стрельба, объявилась «полиция», от которой надлежало «делать ноги». Все по закону жанра. Как это всегда бывает, когда план продуман до самых мельчайших деталей и предусмотрено все, даже то, чего ни при каких обстоятельствах не может произойти. И закончилась афера весьма благополучно. Ведь денежки – вот они, в саквояжике у ног. А курьер уже, верно, далеко за пределами губернии. Ведь он уверен, что Долгоруков в заброшенном доме перестрелял всех свидетелей и в конечном итоге был убит полициантами, которым оказал отчаянное сопротивление. Сто восемьдесят тысяч же прибрала к рукам полиция в качестве главной улики. И не видать этих денег уже более никому…
   Так думал про курьера Сева Долгоруков. Курьер про Севу думал примерно так же. Но был один человек, который думал иначе.

Глава 2
ИЗ СТУДЕНТОВ – В ПОСВЯЩЕННЫЕ, или ПРИГОВОР ПРИВЕСТИ В ИСПОЛНЕНИЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО

   Человек в полосатом дорожном костюме дрожал, как осиновый лист. Таковое сравнение хоть и заезжено и применяемо господами сочинителями довольно часто, однако в данном случае вполне уместно. Ибо курьер тайной организации, не довезший денег до места назначения, является уже не курьером и доверенным лицом, а олухом, болваном, предателем и даже самой что ни на есть распоследней сволочью. А как карают предателей и сволочей? Конечно же, смертью! Вот человек в полосатом дорожном костюме и дрожал. Именно как осиновый лист на осеннем ветру.
   – Виноват, виноват, – беспрестанно твердил курьер, боясь поднять глаза на Густава, который, несмотря на тридцать с небольшим лет, занимал в «Центре» далеко не последнее положение, в определенных кругах слыл уже человеком-легендой, славился исполнением данного слова и твердостью характера и совершенно не ведал жалости. Так о нем говорили…
   – Нет, ты не понимаешь, насколько ты виноват, – не повышая голоса, холодно произнес Густав. – Ты сорвал акцию, которую «Центр» готовил полгода! Тебе что, не хватает денег?
   – Хватает, – нервически сглотнул человек в полосатом дорожном костюме. – Бес попутал.
   – Бес?! – В Густаве стала закипать ярость. – Это ты говоришь мне – бес попутал?
   – Он самый, – курьер не знал, что еще говорить.
   – Брось мне эти русские штучки: «бес попутал». Жадность тебя попутала. И твоя непролазная тупость…
   Густав уселся в кресло и вперился взглядом в курьера. Ему он не предложил сесть. Это означало не только верх неприязни и неуважения, но и высшую степень гнева. И курьер об этом прекрасно знал…
   – Это они… Они меня ввели в искушение… – пролепетал он, еще надеясь изменить отношение Густава к себе. Хотя бы от гнева просто к раздражению и неудовольствию.