Это многоместные каюты без удобств в самом низу, в трюме, где нескончаемо шумит бельгийская паровая машина. Гул, вонь, крохотные оконца-иллюминаторы, законопаченные наглухо, никаких удобств и койки в два этажа. На нижнюю палубу выходить еще можно, на верхнюю – нет возможности. Даже ежели вы прилично одеты, вас развернут обратно, потому как на верхней палубе гуляет публика, состоящая сплошь из пассажиров первого класса. И вам туда нельзя, хотя ныне в России все сословия как бы равны.
   Первый же класс, господа, – это просторные светлые каюты с ватерклозетом, душем, а то и ванной комнатой; роялем в общей гостиной и ломберными столами под зеленым сукном, ежели пассажирам вдруг захочется перекинуться в дурака, сыграть в баккара или сметать банчок.
   Это мягкие удобные диваны, на которых можно комфортно расположиться после обильного обеда и подремать в приятной истоме, выкурить сигару или почитать свежие газеты, которые доставляются сюда ежедневно специальным курьером.
   Есть в гостиной и эстрада, на которой по желанию господ пассажиров первого класса можно послушать молоденьких певичек и даже свести с ними более близкое и весьма пикантное знакомство. Еще можно вечерами ухахатываться над солоноватыми шутками Бима и Бома, над которыми вы бы даже не улыбнулись, слушая их в Петербурге или Москве, и попытаться разгадать фокусы, что на ваших глазах покажет какой-нибудь «магик и чародей Фернандино Берлускони», следующий, скажем, из Парижа в Бомбей проездом вместе со своей «очаровательнейшей ассистенткой Жаклин». И никому нет дела до того, что Фернандино Берлускони – никакая не мировая знаменитость и не итальянец, а просто цирковой фокусник уездного театрика по имени Федя Маслодуев, работающий по дивертисментам и старательно ломающий язык на итальянский манер. А ассистентка Жаклин на самом деле вовсе никакая не Жаклин, а его невенчанная супружница Клавира Померанцева из того же захудалого уездного театрика. Первый класс, милостивые государи, – это общая столовая, такая же огромная (конечно, по меркам парохода), как гостиная зала. Это отличная кухня, изысканные блюда. Это, по желанию, конечно, лучшие французские десертные вина вроде «Шато», «Шабли» или «Бургонь» до трехсот рубликов за бутылку. Да что там триста рублей! Недавно в Петербурге бутылка коллекционного «Шато д'Икем» урожая 1787 года была куплена известным коллекционером вин графом Тучковым, как о том писали газеты, за семь с половиной тысяч рублей! Шутка ли: такое вино пил еще Людовик XVI, а в Североамериканских Штатах еще только собирались выбирать своего первого президента. Такая бутылочка через семь лет заимеет вековой возраст и будет стоить уже как минимум десять тысяч рубликов. А еще лет через десять-двенадцать – все пятнадцать! Неплохое вложение капиталов… Да-с!
   Второй класс, судари вы мои, это нечто среднее между описанными первым и третьим классом, с некоторым тяготением к третьему. В нем колесят мелкие чиновники, коммивояжеры, мещане, имеющие кое-какую собственность, и театральные труппы, ангажированные каким-нибудь губернским провинциальным театром. Еще вторым классом путешествуют всяческого рода мошенники и воры средней руки, имеющие возможность для реализации своих законопреступных и богопротивных намерений попасть как на нижнюю палубу, так и на верхнюю.
   Каюта третьего класса, куда Вольдемару был куплен билет, была, как и все прочие, неимоверно тесна и неизбывно вонюча. Пахло прошлогодним луком, водочным перегаром и застарелыми портянками, которые какой-то деятель от сохи развесил на спинке своей кровати, а сам, гад, ретировался на палубу. Долгоруков, недолго думая, решил сделать то же самое (то бишь не развесить свои носки сушиться, а выйти на палубу), надеясь занять какую-нибудь скамейку, дабы на ней скоротать предлинный день. Как он будет проводить ночи в своей каюте, Вольдемар даже не представлял.
   А на нижней палубе вовсю кипела жизнь. Путь – кому до Нижнего Новгорода, кому до Казани, как и Долгорукову – еще только начинался, а пассажиры третьего класса уже столь основательно обжились на пароходе, будто провели на нем немалую часть своей жизни. Большинство из них уже что-нибудь жевало. Вольдемар не раз примечал, в том числе и за собой, что как только начинается какая-либо дальняя дорога, будь то в поезде или на пароходе, тотчас приходит зверский аппетит, требующий немедленного утоления.
   Люди, по большей части, пробавлялись калеными яйцами с хлебом. Кое-где разливали водочку в припасенные стаканы, закусывая ее свежими, хрустящими на зубах, огурцами; в нескольких углах, уже откушав нехитрой снеди и приняв на грудь, играли в подкидного дурака или в «горку» на мелкую медь.
   Пассажиры второго класса, как бы подчеркивая, что они нечто иное, нежели прочая публика на палубе, устроились за столиками с небольшими самоварами и попивали чай с вареньем и бубликами. Впрочем, картишки имели место и здесь. Как же без них! Можно было подсесть к ним и составить банчок вон с тем толстым господином в сюртуке, который весьма удачно понтировал, потому что лукавил. Это Долгоруков приметил сразу. Жульничал толстяк весьма умело, однако Вольдемар обыграл бы его в два счета: шулер пользовался приемами, которые для Долгорукова были просты и примитивны. Но Вольдемар не стал напрашиваться на игру. Ему хотелось примоститься где-нибудь, где не слишком тесно, и обдумать, что он будет делать дальше. В Казани у него не было ни друзей, ни просто знакомцев, а вот восемь рубликов, что лежали у него в кармане, были суммой, на которую не разгуляешься и в провинции.
   На носу парохода оставалось еще несколько свободных мест. Долгоруков пошел было, чтобы занять место на скамейке, последней в ряду, но какой-то нахальный чумазый тип в татарском бешмете опередил его. Кинув на скамейку узел, чумазый уселся рядом, облокотившись на спинку и широко раздвинув ноги. Взгляд его, обращенный на Вольдемара, искрился победой и наглой усмешкой. Долгоруков в сердцах плюнул, резко повернулся и пошел в конец парохода, где присел прямо на палубу, разогретую солнцем, и прислонился спиной к борту. Слава богу, здесь никого не было…
   Его мысли были далеко отсюда, когда рядом с ним остановился парень из цеховых, в картузе с треснутым посередине лакированным козырьком. Вольдемар нехотя поднял на него взгляд и встретился со взором парня. Цеховой рассматривал Долгорукого в упор, нимало не смущаясь.
   «Что надо?» – недовольный прерванным уединением, хотел было уже спросить Вольдемар, как парень тут же легонько провел согнутым указательным пальцем по переносице. Долгоруков быстро ответил подобным жестом. Парень, улыбнувшись и весело сдвинув картуз на затылок, огляделся и, очевидно, не заметив ничего, что помешало бы им немного поболтать без посторонних глаз и ушей, присел рядом с Вольдемаром:
   – По Москве до сих пор рассказывают, как вы продали винокуренный завод графа Салтыкова в Тульской губернии саксонскому подданному, сказавшись племянником нашего добрейшего губернатора Владимира Андреевича. – Долгоруков только хмыкнул. Ввязываться в беседу не было желания. – Еще рассказывают про два поместья в Малороссии, что послужили залогом для получения вами банковского кредита в восемьдесят пять тысяч рублей. Вы стали легендой, Вольдемар Аркадьевич…
   – Всеволод, – поправил цехового Долгоруков.
   – Что?
   – Милейший, я уже давно Всеволод, именно так меня и назвали мои родители. Вольдемар же… умер. Почил, так сказать, в бозе.
   Долгоруков сделал печальное лицо. Цеховой, подыгрывая ему, сдернул с головы картуз и шмыгнул носом. Долгоруков всхлипнул, быстро-быстро заморгал, и из глаз его скатились на щеку две крупные мужские слезы, оставляя после себя влажные дорожки.
   – Потрясающе, – восхищенно произнес парень, проследя путь долгоруковых слез. – Как это у вас получается, Вольдемар Аркадьевич?
   – Всеволод, – снова поправил Долгоруков парня.
   – Ну да, конечно… Всеволод Аркадьевич.
   – Простая тренировка, – усмехнулся Долгоруков.
   – Я тоже пробовал.
   – И что? – Долгоруков посмотрел на парня с интересом.
   – Не получилось ни разу, – довольно печально произнес цеховой. – Может, секрет какой имеется?
   – Имеется, – Всеволод как-то невесело заулыбался. – Ты, братец, терял кого-нибудь в жизни?
   – В смысле?
   – Ну, отец-мать живы?
   – Нет.
   – Ты плакал, когда они умерли?
   – Нет, – не сразу ответил парень.
   – Почему?
   – Я их никогда не видел.
   – Ясно, – произнес невесело Долгоруков. – Ну а бывало тебе жалко кого-нибудь до слез?
   Парень задумался. Потом, посмурнев лицом, произнес:
   – Бывало.
   – Кого? – спросил Долгоруков.
   – У нас в приюте собачонок один жил приблудный. Махонький такой. Почему-то больше всех ко мне привязался. Ну а я – к нему. Как увидит меня, хвостом машет и, представьте себе, улыбается. Я его подкармливал немного… Бывало, выхожу во двор, так он сидит, ждет. Меня ждет, не кого другого. А потом…
   Парень замолчал.
   – Что потом? – спросил Долгоруков.
   – Потом он двух цыплят задавил. И сторож-татарин его убил. Взял за задние лапы и хрястнул головой об угол дома.
   – Вот скотина, – заметил Долгоруков.
   – Да, – согласился парень. – Я видел это, хотел ему помешать… Не успел. Плакал потом долго.
   – Ну вот, – после недолгого молчания сказал Всеволод Аркадьевич. – Вот тот случай, который ты должен вспомнить, когда тебе надо будет пустить слезу. Причем вспомнить так, как будто все это произошло на твоих глазах только вчера. Нет, час назад! Понял? – Долгоруков посмотрел за борт на убегающую зеленоватую воду. – В нашем деле, братец, надобно играть. То бишь, по-другому, быть артистом больших и малых театров. Уметь перевоплощаться, так сказать, в предложенный или выбранный образ. Причем вживаться в свою роль так, чтобы потом ты сам не мог отличить, кто ты есть на самом деле…
   Сева вдруг поймал себя на том, что говорит словами Павла Карловича Шпейера. Кажется, прошло не так уж и много времени, когда украденный портсигар привел его на Маросейку в дом Симонова, где он и увидел впервые председателя «клуба Червонных валетов». Нет, это он позже узнает про клуб, а пока что, выручив портсигар, он ушел. Чтобы потом вернуться. Потому что знакомство со Шпейером оставило в его душе такой след, какого не оставлял еще никто.
   Даже Машенька Краснопевцева…
   – А вы что вспоминаете, чтобы слезу выжать?
   – Что? – не понял Долгоруков, погруженный в свои мысли.
   – Вы, говорю, что вспоминаете, чтобы выжать слезу? – повторил вопрос парень.
   – Я? Ну, я… Я обычно вспоминаю…
   Он вдруг замолчал, снова уставившись в воду. Все-таки вода и огонь имеют какую-то притягательную для взора силу. И для мыслей тоже. Прямо магнетическую силу…
   – Ладно, – обернувшись, наконец, к парню, произнес Долгоруков, – оставим это. Давай, что там у тебя.
   Парень полез в карман и достал два паспорта.
   – Вот, – сказал он. – Один настоящий, один… В общем, от настоящего почти не отличить. Вот вам билет в первый класс. Как мне было велено передать: негоже «червонному валету» третьим классом ехать… Вот и деньги, двести рублев. Просили извиниться за столь ничтожную сумму материальными затруднениями… Пожалуй, все.
   Долгоруков принял бумаги из рук парня и сложил их во внутренний карман. Жить теперь было уже веселее…
   Цеховой сошел на первой же остановке в Коломне. Сева проводил его взглядом и пошел в буфетную.
   Когда он открыл дверь, на него пахнуло запахом жареного мяса и сдобной выпечки. Сразу же разыгрался аппетит. Денежки в размере четырехмесячной оплаты чиновника средней руки, лежащие теперь в его кармане, позволяли сделать приличный заказ, и он прошел в «белую» залу, где в отличие от залы «черной», закусывал и пил водку не «черный» люд, а пассажиры преимущественно первого класса.
   Зала была пуста – обеденное время еще не подошло, – и это вполне устраивало Долгорукова. Не торопясь, он пересек залу и занял отдельный от прочих столик, сидя за которым, при желании можно было отгородиться от прочей публики портьерой.
   Тотчас подскочил прилизанный половой, красноречиво покосился на поношенную «визитку» Севы, выложил на столик прейскурант и не очень почтительно застыл возле посетителя, ожидая заказа.
   – Та-ак, – произнес Долгоруков, вчитываясь в прейскурант. – А принеси-ка ты мне, голубчик, кашки гурьевской с котлеточкой натюрель, севрюжку американ с хренком, кусочек… нет, два гранд патэ оглясе, икорочки зернистой и графинчик «Шато ла-Шапель» урожая шестьдесят второго года.
   По мере оглашения заказа лицо полового все более вытягивалось и приобретало выражение несказанной почтительности, а спина становилась все более дугообразной. Когда же Сева сказал про вино, да еще урожая шестьдесят второго года, половой был уже сама исполнительность. Он мигом испарился, а когда материализовался вновь, выглядел крайне виноватым.
   – Прошу прощения, ваше благородие, но у нас нет в наличии «Шато ла-Шапеля» урожая одна тысяча восемьсот шестьдесят второго года. Приносим вам свои извинения, и…
   – Тогда шестьдесят седьмого…
   – Тоже, к сожалению, не имеем-с…
   Будь Сева по-прежнему князем Вольдемаром Долгоруковым, да еще «племянником» его сиятельства Владимира Андреевича, московского генерал-губернатора, он бы учинил такой скандалище, каковой держателю этой буфетной не снился даже в страшном сне. И нужное вино сразу бы появилось, и не только указанного года, но и из надобной долины, и закуски бы обналичествовались, коих не указано в прейскуранте, и за обед не взяли бы ни гроша. Но Долгоруков Вольдемаром уже не был, а являлся Всеволодом, как по паспорту, так и по внутреннему состоянию (тюрьма, брат, она многому учит), а посему скандал учинять не стал, но проявил выдержку и терпение.
   И сказал совсем неожиданную для себя фразу:
   – Вот как… Хм… Хорошо, а какое тогда, братец, имеется?
   И когда половой назвал два более-менее подходящих урожайных года, выбрал одно из вин, лучшее.
   Из буфетной он вышел насытившимся и малость хмельным. Мир казался доброжелательным и весьма приветливым, а будущее… Что ж, будущее во многом куем мы сами. Или так, во всяком случае, полагаем…
   В Рязани пароход простоял два часа. Этого Севе хватило на то, чтобы посетить лучшую цирюльню и купить весьма приличный костюм английского сукна в полоску и трость черного дерева с роговой рукоятью. Еще он приобрел разного рода галантерейные вещички и большой дорожный чемодан, ибо известно, что пассажир без поклажи внушает опасение как насчет благонадежности, так и платежеспособности. Так что вышел в Рязани пассажир третьего класса, а вошел, правда, несколько в ином обличье – первого.
   Каюта, в которой Всеволоду Аркадьевичу Долгорукову надлежало плыть до губернской Казани, была одноместной, как и подобает респектабельному господину, не желающему слушать храп соседа по ночам и не расположенному к обременительным беседам со случайным попутчиком. Шкап, кожаный диван с двумя креслами, вполне приличная прихожая с зеркалами до самого потолка, люстра на пятьдесят свечей, широченная французская софа, мягкие ковры на полу и личный ватерклозет. Словом, все было, как подобает.
   К вечеру Вольдемар, то бишь Всеволод Аркадьевич, вышел в свет. Он выкурил сигару в гостиной, познакомился с двумя-тремя попутчиками («Всеволод Аркадьевич Долгоруков, не князь»), которые, как и он, плыли до Казани, и сыграл партию в баккара, набрав среди всех играющих наибольшее количество очков, ни разу не взяв третью карту.
   Сева старался играть честно, придерживался умеренной карточной стратегии «Д’Аламбер» и сжульничал всего-то разик, когда ставка в игре перевалила за восемьсот рублей. Таким образом, когда пароход отчалил от Мурома, держа путь на Нижний Новгород, в кармане у Всеволода Долгорукова лежала тысяча рублей. Ну, или почти тысяча.
   Нижний прошли ночью. Потом были Козьмодемьянск, Чебоксары и Свияжск, напоминающий своим видом ежа, вместо колючек у которого – купола колоколен и кресты церквей и соборов.
   Издали Свияжск казался городом-монастырем. Когда же подошли ближе, оказалось, что в этом уездном городке, некогда соперничавшем с Казанью, есть все, что положено городу: управа, гостиный двор, казначейство, тюремный замок, земская больница, кабаки, лавки и даже обывательские дома.
   От Свияжска ходу до Казани оставалось два часа.
   Скоро вдали завиднелись изрытые мастеровыми Услонские горы с разбросанными по их склонам селами, деревнями и дачами.
   И вот он в Казани…
 
   – Пыриехали, парин.
   – Как, уже? – удивился Долгоруков, впавший в задумчивость, а посему не особенно следивший за дорогой.
   – Ага, – ответил извозчик и, обернувшись, вытянул руку.
   Долгоруков сунул ему в заскорузлую, загорелую до черноты ладонь серебряный полтинник и вышел.
   – Казань-городок – Москвы уголок, – вслух произнес он где-то вычитанную фразу.
   – Щиво, парин? – заинтересованно полюбопытствовал возница.
   – Нищиво, – ответил Всеволод Аркадьевич и шагнул в услужливо распахнутые ливрейным бородатым швейцаром двери гостиницы.

Глава 2
Знакомство

   В Бутырском центральном пересыльном замке сиделось, в общем-то, сносно. Стараниями присяжного поверенного Арнольда Оттовича Шмайзера, время от времени затевающего разные апелляционные жалобы и тяжбы, плюс еще радениями кое-кого из «верхов», Долгоруков так и не был отправлен этапом в «края отдаленные» и «застрял», что называется, в Бутырках на весь означенный срок. Так что скоро в своей камере на двадцать коек он сделался старожилом, а оттого и старшим в ней, коих на жаргоне фартовых стали называть «смотрящими». Прибавляла авторитета среди сокамерников и принадлежность Долгорукова к «Клубу Червонных валетов», слава о котором шла по всей России.
   Помимо прочего, его так и не обрядили в арестантскую робу, и он весь свой срок проходил в «визитке» – темном однобортном парадном костюме, – помеси сюртука и фрака с круглыми фалдами, предназначенной для визитов в присутственные места. Потому как был взят под стражу прямо из кабинета одного весьма известного земского деятеля, собирающегося баллотироваться в гласные Московской городской думы. Ежели еще принять во внимание, что ежегодно, в день рождения Вольдемара, на его счет в тюремной кассе переводились из Парижа приличные денежные суммы, на которые можно было весь последующий год вполне сносно отовариваться продуктами в тюремной лавке, то следует признать: да, арестанту Долгорукову три с половиной года «крытки» не показались каторгой. Хотя медом, конечно, их тоже не назовешь. Ибо неволя есть неволя. А денежки… Вольдемар знал, откуда они. От Паши Шпейера…
   Познакомился Долгоруков с ним случайно, так ему тогда думалось. Теперь, по прошествии восьми лет, он так больше не полагал. Ибо случайностей в жизни попросту не бывает. И не мы выбираем дороги, а дороги – нас.
   А произошло это знакомство в один из апрельских дней одна тысяча восемьсот семьдесят второго года, когда действительный студент выпускного курса юридического факультете Сева Долгоруков только что сдал на «отлично» свой последний экзамен и был безмерно счастлив. Ну, или почти безмерно.
   В душе бушевала весна, на улице – тоже. Полнейшая гармония! И Сева со своим приятелем Сергеем Юшковым, с которым вместе снимали на двоих квартиру на Маросейке близ церкви Косьмы и Дамиана, решили погулять по Воздвиженке. Это была их любимая улица, дышащая историей, как они считали, больше других московских улиц и переулков. Здесь стояли древние хоромы бояр Нарышкиных и Стрешневых, дворцы Шереметева, Голицына и Разумовских; здесь улица украшалась прекрасным особняком золотопромышленника-миллионщика Базилевского, освещаемым по вечерам газовыми фонарями; цирком Гинне и, конечно, Арбатской площадью.
   Было легко и весело; хотелось петь и целовать всех барышень подряд, попадавшихся им навстречу без кавалеров.
   – А пошли в Думу, – предложил Юшков, разглядывая очередную витрину объявлений. – Там нынче в лотерею играют.
   В здании городской Думы была толпа народу, и к лотерейным билетам Сева с приятелем протиснулись не сразу.
   – Мне два билетика, будьте так добры, – сказал Долгоруков, сунул руку в карман и застыл.
   – Ну, давай, бери, что же ты! – заторопил его Сергей.
   – Портсигар украли!
   – Что?
   – Портсигар украли фамильный, подарок отца, – дрогнувшим голосом произнес Всеволод.
   Сева стал осматриваться и увидел рядом с собой элегантно одетого франта с прилизанными волосами.
   – Это он, касатик! – сказала Долгорукову невесть откуда взявшаяся крохотная старушка, указывая на франта.
   – Что? – не понял Сева.
   – Да он, хлыщ этот самый, у тебя, касатик, из карману что-то вытащил и другому такому же хлыщу в толпу передал. Своими глазами видела, милостивец ты мой. Чай, не слепая!
   Всеволод Долгоруков поднял помрачневшее глаза на франта. Тот дернулся было, но Сергей уже крепко держал его за руку.
   – Вы не имеете права, – торопливо произнес франт, пытаясь высвободиться из цепких рук Юшкова. – Это возмутительно! Я решительнейшим образом протестую против подобного со мной обращения!
   – Верни портсигар!
   На крик подошли усатые крепкие ребята из ближайшей полицейской части, вежливо поинтересовались, что произошло, и, выслушав, повели вдруг затосковавшего франта в участок.
   – Он, он это, – семенила за ними старушка. – Своими глазами видала, милостивцы вы мои… Руку-то ему в карман, а там блеснуло что-то…
   Из участка Сева с Сергеем отправились обедать. Долгоруков был явно расстроен и, не доев, скоро распрощался, так и не сказав, куда направился.
   Он вернулся часов в шесть вечера, раскрасневшийся и весьма возбужденный.
   – Ты откуда такой? – спросил его Сергей.
   – Потом расскажу, – быстро ответил Сева и ушел в свою комнату.
   – Да что случилось? – прошел вслед за ним Сергей и увидел, что Сева достает из комода «Смит и Вессон», оставшийся после отца, служившего в молодости прапорщиком на Дальнем Востоке. – Это зачем?
   – Надо, – ответил Всеволод.
   – Не пущу, пока все не расскажешь, – безапелляционно заявил приятелю Юшков.
   – Нельзя, ты можешь испортить все дело, – ответил Сева.
   – Не испорчу. Говори, – не отставал Серега.
   – Ладно. Я ходил в участок, разговаривал с вором.
   – Тебе разрешили?
   – Разрешили. Ты же знаешь, полицеймейстер мой родственник…
   – Так, дальше…
   – А вор попался упрямый, как осел. Долго запирался: никого не знаю, ничего, мол, не ведаю… Тогда я обещал ему, что если он поможет вернуть портсигар, я вытащу его из участка. Насилу согласился. Потом написал записку к своим коллегам по ремеслу, дал их адрес и взял с меня честное слово, что я ничего никому не скажу. И пойду к ним один.
   – А что за адрес? – спросил Сергей.
   – Ты не поверишь, это на нашей… – начал было Сева, но, спохватившись, произнес: – Тьфу ты, не могу, извини. Я же слово дал. В общем, жди меня через час.
   Нет, Долгоруков не боялся идти в логово законопреступников. Просто немного смущал адрес: Маросейка, дом Симонова. Он знал этот дом, что стоял почти напротив храма Николы Чудотворца и имел репутацию превеселого. То бишь дома с девочками…
 
   Сева не без волнения подошел к шикарному подъезду и постучал в дверь тяжелым медным кольцом. Двери почти тотчас открылись, и весьма премиленькая горничная спросила:
   – Вам кого?
   – Я по записке… Вот, – ответил Долгоруков и показал горничной клочок бумаги. – Мне нужен господин Шпейер.
   – Проходите, – не очень уверенно ответила барышня и отступила на шаг, пропуская Севу в прихожую.
   Потом они поднялись по мраморной лестнице на второй этаж, и в небольшой гостиной перед кабинетом-библиотекой горничная попросила подождать.
   – Хорошо, – ответил Сева и покорно присел на диван.
   Ее не было минуты две. Потом горничная вышла и жестом пригласила Долгорукова войти. И Сева вошел…
   На него выжидательно уставились три пары глаз. Одна принадлежала смешливому молодому господину, почти юноше с легким румянцем на щеках. Он был щеголеват, черноглаз, а вздернутый нос делал его лицо немного нагловатым и крайне притягательным. Некая легкая азиатчинка, которую едва можно было уловить в его облике, вместе со взглядом черных бездонных глаз и нахально вздернутым носом делали молодого человека столь обаятельно привлекательным, что ему с первого же взгляда невозможно было не довериться. Наверняка в него охапками влюблялись юные гимназистки и зрелые женщины, и охотно верилось, что он пользовался их доверчивостью. И вообще, из всей троицы, находящейся в комнате, он был самым располагающим.
   Вторая пара глаз – серых, с легкой хитринкой – принадлежала простоватому на вид мужчине лет тридцати, который единственный из всех троих, был одет в домашний архалук, что позволяло предположить в нем хозяина дома, того самого Иннокентия Симонова, купеческого сына, держащего в своем доме «веселое» заведение, а иными словами, бордель.
   Третья пара глаз – темно-карих и невероятно крупных – была особенно примечательной. Смотрели они пронзительно-ясно и одновременно весело. Было сразу видно, что их обладатель точно знает, что он хочет от жизни. И отчего-то верилось, что задуманное непременно исполнится. Ну просто не может не быть! Взор этих глаз, казалось, никогда не выражал сомнения или нерешительности. По крайней мере, так показалось Севе поначалу. Господину с пронизывающим взором, судя по всему, не было еще и тридцати. И, похоже, в этой троице он был главным. Очевидно, это и был тот самый Шпейер, о котором говорилось в записке.