Страница:
* * *
Секретарь постучал неслышно. Потом вошел и не решился заговорить, принимая во внимание сложившиеся обстоятельства. Он так и стоял в дверях, покуда Власовский не заметил его и не произнес:– Что еще?
– К вам граф Виельгорский, господин обер-полицмейстер.
– Зачем? – неожиданно для себя спросил Александр Александрович. А потом вспомнил, что он еще остается обер-полицмейстером Москвы, а должность эта обязывает принимать посетителей в рабочее время суток. Причем его сиятельство граф Виктор Модестович Виельгорский был еще и соседом: его усадьба стояла буквально наискосок от так называемого «Дома московского обер-полицмейстера» на Тверском бульваре.
«Вот и дом этот скоро придется освободить», – подумалось Власовскому. Вслух же на ответ секретаря, что господин Виельгорский прибыл по неотложному делу, Александр Александрович произнес:
– Проси.
– Слушаюсь…
Виктор Модестович в своих мягких штиблетах, похожих на домашние тапочки, над которыми потешалось пол-Москвы, неслышно прошел по ковру и остановился у стола хозяина кабинета.
– Доброе утро, – сказал Виельгорский и протянул Власовскому руку. – Какая сегодня замечательная погода, верно?
«Да какая погода, – хотел было ответить Александр Александрович, пожимая вялую ладонь графа. – Да и утро вовсе не доброе, и не утро уже, а полный день давно», – но промолчал и вместо этого сказал:
– Да-а… Присаживайтесь, Виктор Модестович.
– Благодарю, – учтиво произнес граф и нерешительно присел на краешек кресла.
– Что вас привело ко мне в столь… ранний час? – посмотрел на Виельгорского обер-полицмейстер. Ему нравился этот человек, тихий, спокойный и добродушный, хотя сам Власовский был полной противоположностью гостя. Так бывает: совершенно разные по характеру и не имеющие ничего общего люди испытывают симпатию друг к другу, на первый взгляд ни на чем не основанную. Но это лишь на первый взгляд. На самом деле между такими разными людьми есть что-то общее, что и притягивает их друг к другу. В данном случае это была честность…
– Понимаете, Александр Александрович, – начал, немного тушуясь, Виельгорский, – у меня пропал управляющий. Вернее, главноуправляющий всеми моими имениями. Поехал с ревизией имений и… пропал. Три недели, как он должен был вернуться. Филимоныч сказал, чтобы я обратился к вам, вот я и… обращаюсь.
– Кто этот – Филимоныч? – спросил покуда еще обер-полицмейстер и посмотрел на графа.
– Это мой камердинер, – еще более стушевался Виктор Модестович.
– А-а, – протянул Власовский. Он хотел улыбнуться – камердинер командует своим барином и говорит, что ему делать, – но счел это неуместным. Так бывает в старых дворянских домах Москвы, где камердинеры служат десятилетиями и выполняют роль и слуги, и дядьки. – Так этот ваш главноуправляющий должен был вернуться из ревизии имений с деньгами?
– Именно так, – подтвердил граф. – Но вы не подумайте, он человек честный, и чтобы он мог позволить себе присвоить чужие деньги, так это совершенно противоестественно и его характеру, и…
– Я покуда ничего не думаю, – не дал договорить гостю обер-полицмейстер. Он уже все понял: либо этого главноуправляющего убили, либо тот сбежал с деньгами, скажем, в Варшаву и далее благополучно перебрался за границу, и скорее всего, с любовницей…
– А сколько он должен был привести денег? – задал существенный вопрос Власовский, входя в роль полицейской ищейки, каковым, собственно, он и являлся.
– Семьдесят тысяч или около того, – ответил Виельгорский.
– То есть точную сумму вы не знаете? – поинтересовался обер-полицмейстер.
– Точная сумма могла быть установлена только после ревизии имений, – ответил граф. – Господин Попов, мой главноуправляющий, – пояснил Виктор Модестович, – с тем и поехал, чтобы провести эту ревизию и привезти мне отчеты и деньги.
– Ясно, – невесело произнес Власовский. – Что ж, попробуем разыскать вашего Попова, если он уже не в Ницце или не прохлаждается на Лазурном Берегу Франции с какой-нибудь молоденькой пышногрудой мамзелью, не обремененной моральными условностями…
– Что вы, что вы! – всплеснул руками Виктор Модестович. – Господин Попов – честнейший и благороднейший человек! Он никогда бы не позволил себе совершить подобное. Кроме того, он служит у меня восьмой год, и ему приходилось возить мне и более крупные суммы. И всегда все было копеечка в копеечку.
– Вы сказали: крупные суммы. А насколько крупные? – снова задал вопрос обер-полицмейстер.
– Он привозил мне и девяносто тысяч, и даже сто, – не сразу ответил Виельгорский. Было сразу видно, что человек он непрактический и счета деньгам не знает. А деньги, и верно, немалые. С такими сбежать – для некоторых одно удовольствие и неодолимый соблазн. Жить на них можно потом до скончания века и даже больше. То есть еще и детям останется, ежели они, конечно, имеются…
– У этого Попова есть семья, супруга, дети? – поинтересовался обер-полицмейстер.
– Нет, – ответил граф.
– Любовница, содержанка? – продолжал вести дознание Александр Александрович.
– Н-нет, – не очень уверенно ответил Виктор Модестович и печально улыбнулся, что не ускользнуло от внимательного взора Сан Саныча. Впрочем, от его взора никогда и ничего не ускользало…
– Нет или не знаете? – уточнил свой вопрос главный полицейский Москвы. То есть покуда главный. А это означает, что он на службе. И будет служить, пока ему не укажут на дверь, что, по всей вероятности, в скором времени и произойдет…
– Я, конечно, не знаю, – осторожно начал Виельгорский, поскольку тема было весьма деликатного и даже щекотливого свойства. – Но мне думается – нет, поскольку у него была одна женщина, которая его… обманула. И после этого… – Граф замолчал, не зная, как сказать.
– И после этого он с женщинами… был крайне осторожен, так? – подобрал-таки деликатные слова для обозначения означенной ситуации Александр Александрович.
– Именно так, – согласился с обер-полицмейстером Виктор Модестович, облегченно выдохнув.
– Ясно, – констатировал Власовский и на короткое время замолчал.
– И что мы будем делать? – поднял на него глаза граф Виельгорский, прервав паузу.
– Мы? – внутренне усмехнулся Александр Александрович. – Мы начнем расследование. И для этого вам непременно надлежит вызвать к себе управляющего того имения, которое Попов ревизировал последним, после чего и пропал. Только не затягивайте с этим делом, граф, поскольку меня… меня могут перевести.
– Это было бы весьма печально, – так отозвался на последнюю фразу Виктор Модестович.
– Мне тоже, – признался полковник Власовский. – Итак, вы вызываете как можно скорее управляющего последнего имения, которое посетил ваш честнейший и благороднейший господин Попов, и разговариваете с ним на предмет, когда этот Попов у него был, сколько вез денег, когда уехал из имения и кто этому был свидетелем. А потом с ним поговорю я… Только, когда будете его вызывать, не говорите о пропаже вашего главноуправляющего. Назовите ему какую-нибудь иную причину. Мол, отчетность желаете проверить или еще что. А то он подготовится, что ему отвечать, а что нет, и это будет не дознание, а игра в кошки-мышки…
– Я вас понял, – ответил граф Виельгорский, поднимаясь с кресла. – Благодарю вас за участие, господин полковник. Сегодня же велю телеграфировать в Павловское, чтобы управляющий немедля прибыл ко мне с подробнейшим отчетом.
– Вот и славно. А далеко это ваше Павловское? – поинтересовался Сан Саныч.
– Нет, в Рязанской губернии, днях в двух от Москвы, – ответил Виктор Модестович.
– Значит, мы прощаемся всего на два дня, – улыбнулся графу обер-полицмейстер. Он был уже в «своей тарелке», ведь любое дело успокаивает и снимает душевный груз текущих неприятностей. – Как только приедет этот ваш управляющий, дайте мне знать.
– Непременно, – ответил граф Виельгорский и, попрощавшись с любезнейшим Александром Александровичем, покинул его кабинет. Ему было неловко: он, как и все порядочные люди, умел просить за кого-то и не умел просить за себя.
Глава 3
Последний из Виельгорских, или Разъединственная мысль
Самый конец мая 1896 года
Виктор Модестович был последним из славного рода графов Виельгорских, происхождения польско-литовского, известного по летописям ни много ни мало еще с середины четырнадцатого века. А ведь еще пятьдесят лет назад их – Виельгорских – насчитывалось шестеро: были живы два дяди-музыканта, Михаил и Матвей Юрьевичи, и дети Михаила от Луизы Бирон: Аполлинария, Софья, Михаил и Анна.
Первым умер во цвете лет Михаил Михайлович, статский советник тридцати трех лет, от чего пошатнулось здоровье и самого Михаила Юрьевича. Пережил он сына всего-то на одиннадцать месяцев и скончался в Петербурге в чине кравчего, то бишь, по нынешним меркам, в придворной должности обер-шенка, чина второго класса.
В 1861 году ушла в мир иной Анна Михайловна, будучи супругой князя Александра Шаховского, тайная и несбыточная страсть известного сочинителя Николая Гоголя.
В 1866 году в Ницце почил в бозе Матвей Юрьевич, сенатор и виолончелист, исполнявший музыкальные вещицы на виолончели Страдивариуса. Ее он перед смертью завещал композитору Карлу Давыдову, будущему директору Санкт-Петербургской консерватории.
Потом бренный мир покинула Софья Михайловна, в супружестве Соллогуб, а двенадцать лет назад ушла и Аполлинария Михайловна Веневитинова, супруга брата известного стихосложителя.
Виктор Модестович остался один. Имения Матвея Юрьевича и сына Михаила Юрьевича – Михаила Михайловича – перешли в его юридическое владение, поскольку Вельгорские и Велегурские были хоть и родственны Виельгорским, но все-таки других ветвей, а потому в наследовании недвижимости умерших и уж слишком дальних родственников никакого юридического и морального права не имели. А ветвь графа Юрия Виельгорского, к которой принадлежали все Виельгорские, – пресеклась. Хотя нет, он-то, Виктор Модестович, еще остался. Хотя и был, к сожалению, бездетен.
Вместе с двумя имениями, что достались от отца, Модеста Юрьевича, во владение графа Виктора Модестовича перешли одно имение дяди Матвея и два имения двоюродного брата Михаила Михайловича, в том числе и поместье Павловское в Рязанской губернии. Оно-то и являлось последним, которое должен был посетить с ревизией главноуправляющий всеми имениями графа Виктора Модестовича Виельгорского господин Илья Яковлевич Попов перед самым отъездом в Москву.
– Значит, так, старый, – сказал Филимонычу вернувшийся от обер-полицмейстера Власовского Виктор Модестович, – ступай-ка ты на телеграф и вызови ко мне безотлагательно моего управляющего павловским имением… этого… как его… Киржацкого… Кирмацкого…
– Козицкого, – подсказал барину камердинер с некоторой укоризной. Вот ведь до чего беспутая голова: не помнит фамилию одного из тех, кто тебя кормит. Ну, что с таким барином поделаешь?!
– Да, господина Козицкого, – повторил за Филимонычем Виктор Модестович. – Скажи ему, чтобы прибыл как можно скорее, поскольку… поскольку…
– Поскольку Попов пропал? – снова подсказал Филимоныч.
– Нет, – раздумчиво произнес Виельгорский, вспомнив, о чем его предупреждал Власовский. – Скажи, барин-де отчетность желает проверить. За последние два года. Да, именно так.
– Еще какие-либо распоряжения от вашего сиятельства будут? – спросил камердинер, вытянувшись в струнку, ежели можно так сказать применительно к старику.
Виктор Модестович с некоторым недоумением и недоверием посмотрел на Филимоныча:
– А ты чего так со мной разговариваешь?
– Недопонял, ваше сиятельство, – сморгнул камердинер.
– Сиятельством меня называешь, – пристально глянул на Филимоныча Виельгорский. – Распоряжений требуешь. А не далее как утром поносил меня, ворчал и прямо командовал мною…
– Так то ж для дела, ваше сиятельство, – преданно глядя в глаза барина, ответствовал камердинер. – Чтобы оно сдвинулось. А теперича, когда я вижу, что дело стало двигаться, пошто же мне на вас ворчать? – с великим удивлением произнес Филимоныч. – Да и не командовал я николи вами. Разве ж слугам положено барами командовать? – Филимоныч переменил тон на крайне возмущенный и даже негодующий. – Это что ж тогда получится? Несуразица какая-то. Ежели, стало быть, слуги барами станут командовать. Не-е-ет, ваше сиятельство, слугам барами командовать никак не можно. Потому как такое дело будет противуестественно, то есть против естества, Богом, природою и государем императором нашим установленного…
Камердинер снова сморгнул. Хитрый он был, бестия, хоть и старый. И любил пошутить. А над кем шутить, ежели во всем доме он да граф. Да еще кухарка Марфа. Но она не в счет: тупая как валенок. Глупая то есть. С такой шутки шутковать неинтересно.
Виельгорский скосил на него глаза. Ишь, умничает. Разошелся, старый. Вот шельма: с барином своим, с графом Российской империи, шуткует. Ну, погоди ж ты у меня… А впрочем, старик он неплохой. Да и дело свое знает превосходно. Пусть себе… Сколько он в камердинерах? Лет тридцать? Да, пожалуй, что поболее будет. Его ведь еще батюшка покойный, царствие ему небесное, произвел из старших лакеев в камердинеры. А годов-то ему сколько? Граф непроизвольно хмыкнул и отвел от Филимоныча взор: наверное, за шестьдесят… Да нет, более. Под семьдесят – точно. Если не за семьдесят… Ладно, не до счету тут.
– Ступай себе, – отмахнулся граф.
– Так, стало быть, более никаких распоряжений от вашего сиятельства не поступит? – спросил Филимоныч.
– Не поступит, – в тон камердинеру ответил Виктор Модестович.
– Стало быть, я пошел?
– Иди же!.. Да, вот что, старик, – остановил его уже в дверях Виельгорский. – Ты меня, когда мы не на людях, вашим сиятельством не зови, пожалуйста.
– Это отчего же? – прищурил выцветшие глаза Филимоныч.
– Не зови, и все, – отрезал граф.
Но Филимоныч его резкого тона не принял:
– Да отчего же, ваше сиятельство, не звать вас вашим сиятельством? Ежели б я, к примеру, был бы графом, то непременно бы заставлял всех своих слуг величать меня никак не иначе, нежели «вашим сиятельством». Это же… звучит! Нет, ваше сиятельство, – продолжал шутковать старик, – я вас непременно буду звать так, поскольку преисполнен уважения и почитания и помимо прочего…
– Не зови, я сказал! – повторил граф, перебив камердинера, и даже притопнул ногой. – Неловко мне… Да и… ступай ты наконец!
– Слушаюсь! – произнес бодро камердинер и хотел было добавить «ваше сиятельство», но передумал.
Во-первых, потому, что во всем, даже в шутках, нужно знать свою меру. А во-вторых, незачем почем зря злить барина. Он хоть и граф, а все равно что дитя. Рохля, одним словом, хотя уже за сорок годков пробило. А еще добрый он, что по нынешним временам качество весьма редкое…
Славно! Нет, господа, что ни говорите, а женщина – самое настоящее чудо природы. Пусть даже это будет деревенская девица вроде Настьки. Высокая грудь, без единого изъяна лицо, длинные крепкие ноги… Ведь от всего этого голова идет кругом, наступает дрожание в коленках и появляется холодок в животе! А округлые линии женских форм? Ведь именно они сводят с ума мужчин, поскольку сокрыты одеждами, что заставляет усиленно работать воображение и домысливать о пикантностях женской фигуры.
Самсон Николаевич повернулся на бок и положил ладонь на бедро Настасьи, а лицом уткнулся в ее грудь. Она пахла сеном и яблоками.
До чего же сладкая баба! Нет, не баба. Настасья на бабу не похожа. Бабы вон с коромыслами по селу ходят. Семечки лузгают. Сплетничают. Лаются меж собой. А эта не такая. Есть в ней что-то затаенно благородное, что ли. Даже непонятно, откуда среди навоза такая краса выискалась.
Козицкий помял грудь Настькину, придвинувшись еще теснее, и тут в окошко флигеля легонько стукнули.
– Не обращай внимания, – сбившимся дыханием шепнул Козицкий Настасье, которая от звука встрепенулась и навострила ушки. – Нас здесь нет.
– Да как же нет, когда все знают, что вы здесь, – шепнула она Самсону Николаевичу в самое ухо, обдав его щеку жарким дыханием. Похоже, что ей тоже было сладко с таким мужчиной, как Козицкий.
Стук повторился уже настойчивей.
– Господин управляющий! – проговорил громко за окном голос.
– Вот ведь неймется кому-то, – в сердцах произнес Козицкий и приподнялся, дабы взглянуть в окно. Но оно было зашторено, и пришлось вставать. Настрой был испорчен, так что ничего не оставалось делать, как растворить штору и столкнуться через два стекла с виноватым взглядом Никанора Ивановича, помощника телеграфиста, которому в обязанность входило разносить телеграммы. На вопросительный взор Козицкого Никанор Иванович помахал телеграфным бланком и добавил:
– Вам срочная телеграмма!
Козицкий приподнял брови, что могло означать как удивление, так и легкий испуг. Он распахнул окно, расписался в получении послания и принял небольшой плотный лист. Когда он прочитал содержание этого листа, брови его опустились на место.
– Что там? – заинтересованно спросила Настасья, поскольку, будучи его сожительницей, полагала, что имеет право знать, как обстоят дела у ее мужчины и что его беспокоит. А то, что Козицкий обеспокоен, было заметно.
– Граф Виельгорский требуют приехать с отчетом…
– И чо? – приподнялась на локтях Настасья.
– Да ничо! – передразнил ее Самсон Николаевич. – Ехать надо, вот и все!
– Ну так едь, коли надобно, – резонно заметила ему женщина и стала одеваться.
Козицкий пристально посмотрел на нее. Вот ведь бабы, а? Все им нипочем, а на вид – такие нежные и мягкие создания…
«А-а, – подумал Самсон Николаевич, – завтра поеду. Надо еще отчеты вечерком до ума довести…»
– А ты что это одеваешься? – посмотрел на полюбовницу Козицкий.
– А что? – вопросительно посмотрела на Самсона Николаевича Настасья, словно не поняла вопроса. Но одеваться перестала.
«Вот ведь бестии, – подумалось Козицкому, – до чего ж хитры! С этой Настасьей надо быть поосторожнее, никогда не знаешь, что у нее там на уме». И то была последняя более-менее здравая мысль, поскольку кровь прилила к голове и тотчас прогнала все думки. Кроме разъединственной, про которую говорить вслух не принято.
Виктор Модестович был последним из славного рода графов Виельгорских, происхождения польско-литовского, известного по летописям ни много ни мало еще с середины четырнадцатого века. А ведь еще пятьдесят лет назад их – Виельгорских – насчитывалось шестеро: были живы два дяди-музыканта, Михаил и Матвей Юрьевичи, и дети Михаила от Луизы Бирон: Аполлинария, Софья, Михаил и Анна.
Первым умер во цвете лет Михаил Михайлович, статский советник тридцати трех лет, от чего пошатнулось здоровье и самого Михаила Юрьевича. Пережил он сына всего-то на одиннадцать месяцев и скончался в Петербурге в чине кравчего, то бишь, по нынешним меркам, в придворной должности обер-шенка, чина второго класса.
В 1861 году ушла в мир иной Анна Михайловна, будучи супругой князя Александра Шаховского, тайная и несбыточная страсть известного сочинителя Николая Гоголя.
В 1866 году в Ницце почил в бозе Матвей Юрьевич, сенатор и виолончелист, исполнявший музыкальные вещицы на виолончели Страдивариуса. Ее он перед смертью завещал композитору Карлу Давыдову, будущему директору Санкт-Петербургской консерватории.
Потом бренный мир покинула Софья Михайловна, в супружестве Соллогуб, а двенадцать лет назад ушла и Аполлинария Михайловна Веневитинова, супруга брата известного стихосложителя.
Виктор Модестович остался один. Имения Матвея Юрьевича и сына Михаила Юрьевича – Михаила Михайловича – перешли в его юридическое владение, поскольку Вельгорские и Велегурские были хоть и родственны Виельгорским, но все-таки других ветвей, а потому в наследовании недвижимости умерших и уж слишком дальних родственников никакого юридического и морального права не имели. А ветвь графа Юрия Виельгорского, к которой принадлежали все Виельгорские, – пресеклась. Хотя нет, он-то, Виктор Модестович, еще остался. Хотя и был, к сожалению, бездетен.
Вместе с двумя имениями, что достались от отца, Модеста Юрьевича, во владение графа Виктора Модестовича перешли одно имение дяди Матвея и два имения двоюродного брата Михаила Михайловича, в том числе и поместье Павловское в Рязанской губернии. Оно-то и являлось последним, которое должен был посетить с ревизией главноуправляющий всеми имениями графа Виктора Модестовича Виельгорского господин Илья Яковлевич Попов перед самым отъездом в Москву.
– Значит, так, старый, – сказал Филимонычу вернувшийся от обер-полицмейстера Власовского Виктор Модестович, – ступай-ка ты на телеграф и вызови ко мне безотлагательно моего управляющего павловским имением… этого… как его… Киржацкого… Кирмацкого…
– Козицкого, – подсказал барину камердинер с некоторой укоризной. Вот ведь до чего беспутая голова: не помнит фамилию одного из тех, кто тебя кормит. Ну, что с таким барином поделаешь?!
– Да, господина Козицкого, – повторил за Филимонычем Виктор Модестович. – Скажи ему, чтобы прибыл как можно скорее, поскольку… поскольку…
– Поскольку Попов пропал? – снова подсказал Филимоныч.
– Нет, – раздумчиво произнес Виельгорский, вспомнив, о чем его предупреждал Власовский. – Скажи, барин-де отчетность желает проверить. За последние два года. Да, именно так.
– Еще какие-либо распоряжения от вашего сиятельства будут? – спросил камердинер, вытянувшись в струнку, ежели можно так сказать применительно к старику.
Виктор Модестович с некоторым недоумением и недоверием посмотрел на Филимоныча:
– А ты чего так со мной разговариваешь?
– Недопонял, ваше сиятельство, – сморгнул камердинер.
– Сиятельством меня называешь, – пристально глянул на Филимоныча Виельгорский. – Распоряжений требуешь. А не далее как утром поносил меня, ворчал и прямо командовал мною…
– Так то ж для дела, ваше сиятельство, – преданно глядя в глаза барина, ответствовал камердинер. – Чтобы оно сдвинулось. А теперича, когда я вижу, что дело стало двигаться, пошто же мне на вас ворчать? – с великим удивлением произнес Филимоныч. – Да и не командовал я николи вами. Разве ж слугам положено барами командовать? – Филимоныч переменил тон на крайне возмущенный и даже негодующий. – Это что ж тогда получится? Несуразица какая-то. Ежели, стало быть, слуги барами станут командовать. Не-е-ет, ваше сиятельство, слугам барами командовать никак не можно. Потому как такое дело будет противуестественно, то есть против естества, Богом, природою и государем императором нашим установленного…
Камердинер снова сморгнул. Хитрый он был, бестия, хоть и старый. И любил пошутить. А над кем шутить, ежели во всем доме он да граф. Да еще кухарка Марфа. Но она не в счет: тупая как валенок. Глупая то есть. С такой шутки шутковать неинтересно.
Виельгорский скосил на него глаза. Ишь, умничает. Разошелся, старый. Вот шельма: с барином своим, с графом Российской империи, шуткует. Ну, погоди ж ты у меня… А впрочем, старик он неплохой. Да и дело свое знает превосходно. Пусть себе… Сколько он в камердинерах? Лет тридцать? Да, пожалуй, что поболее будет. Его ведь еще батюшка покойный, царствие ему небесное, произвел из старших лакеев в камердинеры. А годов-то ему сколько? Граф непроизвольно хмыкнул и отвел от Филимоныча взор: наверное, за шестьдесят… Да нет, более. Под семьдесят – точно. Если не за семьдесят… Ладно, не до счету тут.
– Ступай себе, – отмахнулся граф.
– Так, стало быть, более никаких распоряжений от вашего сиятельства не поступит? – спросил Филимоныч.
– Не поступит, – в тон камердинеру ответил Виктор Модестович.
– Стало быть, я пошел?
– Иди же!.. Да, вот что, старик, – остановил его уже в дверях Виельгорский. – Ты меня, когда мы не на людях, вашим сиятельством не зови, пожалуйста.
– Это отчего же? – прищурил выцветшие глаза Филимоныч.
– Не зови, и все, – отрезал граф.
Но Филимоныч его резкого тона не принял:
– Да отчего же, ваше сиятельство, не звать вас вашим сиятельством? Ежели б я, к примеру, был бы графом, то непременно бы заставлял всех своих слуг величать меня никак не иначе, нежели «вашим сиятельством». Это же… звучит! Нет, ваше сиятельство, – продолжал шутковать старик, – я вас непременно буду звать так, поскольку преисполнен уважения и почитания и помимо прочего…
– Не зови, я сказал! – повторил граф, перебив камердинера, и даже притопнул ногой. – Неловко мне… Да и… ступай ты наконец!
– Слушаюсь! – произнес бодро камердинер и хотел было добавить «ваше сиятельство», но передумал.
Во-первых, потому, что во всем, даже в шутках, нужно знать свою меру. А во-вторых, незачем почем зря злить барина. Он хоть и граф, а все равно что дитя. Рохля, одним словом, хотя уже за сорок годков пробило. А еще добрый он, что по нынешним временам качество весьма редкое…
* * *
Самсон Николаевич Козицкий пребывал в любовной истоме. А все Настька… Чудо-девка! До чего сладка, зараза, просто спасу нет. Вот сейчас вроде и силы на исходе, да и желание на нуле, а посмотрит эдак с хитринкой или нет, с призывом в глазах, тронет за грудь, проведет ласково по дремлющим чреслам – и вот, нате вам! Опять возгорается желание.Славно! Нет, господа, что ни говорите, а женщина – самое настоящее чудо природы. Пусть даже это будет деревенская девица вроде Настьки. Высокая грудь, без единого изъяна лицо, длинные крепкие ноги… Ведь от всего этого голова идет кругом, наступает дрожание в коленках и появляется холодок в животе! А округлые линии женских форм? Ведь именно они сводят с ума мужчин, поскольку сокрыты одеждами, что заставляет усиленно работать воображение и домысливать о пикантностях женской фигуры.
Самсон Николаевич повернулся на бок и положил ладонь на бедро Настасьи, а лицом уткнулся в ее грудь. Она пахла сеном и яблоками.
До чего же сладкая баба! Нет, не баба. Настасья на бабу не похожа. Бабы вон с коромыслами по селу ходят. Семечки лузгают. Сплетничают. Лаются меж собой. А эта не такая. Есть в ней что-то затаенно благородное, что ли. Даже непонятно, откуда среди навоза такая краса выискалась.
Козицкий помял грудь Настькину, придвинувшись еще теснее, и тут в окошко флигеля легонько стукнули.
– Не обращай внимания, – сбившимся дыханием шепнул Козицкий Настасье, которая от звука встрепенулась и навострила ушки. – Нас здесь нет.
– Да как же нет, когда все знают, что вы здесь, – шепнула она Самсону Николаевичу в самое ухо, обдав его щеку жарким дыханием. Похоже, что ей тоже было сладко с таким мужчиной, как Козицкий.
Стук повторился уже настойчивей.
– Господин управляющий! – проговорил громко за окном голос.
– Вот ведь неймется кому-то, – в сердцах произнес Козицкий и приподнялся, дабы взглянуть в окно. Но оно было зашторено, и пришлось вставать. Настрой был испорчен, так что ничего не оставалось делать, как растворить штору и столкнуться через два стекла с виноватым взглядом Никанора Ивановича, помощника телеграфиста, которому в обязанность входило разносить телеграммы. На вопросительный взор Козицкого Никанор Иванович помахал телеграфным бланком и добавил:
– Вам срочная телеграмма!
Козицкий приподнял брови, что могло означать как удивление, так и легкий испуг. Он распахнул окно, расписался в получении послания и принял небольшой плотный лист. Когда он прочитал содержание этого листа, брови его опустились на место.
– Что там? – заинтересованно спросила Настасья, поскольку, будучи его сожительницей, полагала, что имеет право знать, как обстоят дела у ее мужчины и что его беспокоит. А то, что Козицкий обеспокоен, было заметно.
– Граф Виельгорский требуют приехать с отчетом…
– И чо? – приподнялась на локтях Настасья.
– Да ничо! – передразнил ее Самсон Николаевич. – Ехать надо, вот и все!
– Ну так едь, коли надобно, – резонно заметила ему женщина и стала одеваться.
Козицкий пристально посмотрел на нее. Вот ведь бабы, а? Все им нипочем, а на вид – такие нежные и мягкие создания…
«А-а, – подумал Самсон Николаевич, – завтра поеду. Надо еще отчеты вечерком до ума довести…»
– А ты что это одеваешься? – посмотрел на полюбовницу Козицкий.
– А что? – вопросительно посмотрела на Самсона Николаевича Настасья, словно не поняла вопроса. Но одеваться перестала.
«Вот ведь бестии, – подумалось Козицкому, – до чего ж хитры! С этой Настасьей надо быть поосторожнее, никогда не знаешь, что у нее там на уме». И то была последняя более-менее здравая мысль, поскольку кровь прилила к голове и тотчас прогнала все думки. Кроме разъединственной, про которую говорить вслух не принято.
Глава 4
Проштрафился? В паскудку! Или отчего тушевался граф Виельгорский
Самое начало июня 1896 года
Обер-полицмейстер Александр Власовский тщательно побрился, чернющие усы без единого седого волоска подкрутил колечками, взгляд строгий – дескать, все вижу, все примечаю! – и сел в свою пролетку на паре с пристяжной, – это когда одна гнедая запряжена в оглобли, а другая пристегнута справа на свободных постромках. Да непременно рысью, с ветерком! А рядом на сиденье с грозным обер-полицмейстером – полицейский чин в статском из канцелярских бумагоперекладывателей, но с каллиграфическим почерком. Это чтобы всех нарушителей порядка, будь они хоть статские советники, да хоть и генералы – брать на карандаш! Записывать в особую книжку, которую зловреды да нарушители благочиния и должного устроения прозвали «паскудкой». Чтобы все в Москве знали – жив еще обер-полицмейстер Александр Власовский, и не только жив, но и продолжает в своей должности исправно нести службу, как и полагается государственному служащему в большом офицерском звании. А далее – как Бог даст…
Вот выискался и первый нарушитель. Извозчик с нумером сорок четыре на спине. Едет по самой середке, будто он один на дороге. А ведь велено было строжайше: держаться правой стороны. На карандаш его, бестию! А покудова:
– Сто-о-ой!
Голос у Власовского зычный, такой, что все прохожие оглядываются, а некоторые даже вздрагивают. Знать, рыльце в пушку, коли окрика полицейского пугаются. Ничего, господа хорошие, и до вас доберемся, поскольку не дремлет бдительное обер-полицмейстерское око и все примечает.
– Ты пошто, скотина, посередке улицы едешь?
– Дыкть, это, господин…
– Молчать, плут! Сегодня же явишься в свой участок для уплаты штрафу! Рупь с полтиною, скажешь, на меня, мол, господин обер-полицмейстер наложил за нарушение проезда…
– Дыкть, господин обер-полицмейстер, я ж этого…
– А будешь противиться – в каталажку упеку! У меня с этим скоро! Понял меня?
– Дыкть, это, по-онял… Как не понять…
– Смотри, проверю…
И дальше по Москве, рысью! Порядок блюсти.
Это что? Обертки конфектные подле парадной?
– Чей дом, кто здесь дворник?
– Я дворник, – откликается немолодой татарин.
– Ты дворник? Пошто тротуар перед домом не убран, морда?
– Вщера убран. Сёдни убран.
– Как это – убран? Где – убран? А это что за фантики конфектные? Откуда они? С неба свалились? А, по мне, хоть и с неба. Валяются фантики?
– Валятся. Девки бросал. Минута назад не был.
– Не было минуту назад? А может, не минуту, а полный час они тут уже валяются? И разве тебе только по утрам надлежит убираться? Тебе полные сутки надлежит убираться и за чистотою вверенного участка следить! Немедля явишься в свой участок и заплатишь трешницу штрафу! Мол, обер-полицмейстер наложил…
– Много, хосяин.
– Много? Ах, так ты спорить! Недовольство, стало быть, проявляешь?! Власти законной противишься?! Пять рублей заплатишь, коли противишься. Как зовут?
– Сайфулла.
– Ступай-ка, Сайфулла, прямиком в участок. А коли не сходишь – в арестантский дом определю, потому как сам, самолично проверю, ходил ты в участок или нет, и отдал ли штраф или только пообещал. Понял меня, морда твоя стоеросовая?! Что молчишь? Понял?
– Как не понять.
– То-то…
И так – до самого вечера. А ночью – проверка околоточных да городовых. Чтоб не спали. Чтоб на своих положенных местах находились непременно. Чтоб службу несли бдительно и неукоснительно, как Устав полицейской службы каждому чину полицейскому прописывает.
В пятом часу пополуночи только и вернулся. Супружница давно спала, экономка тоже.
Александр Александрович пошарил на кухне. Нашел пирог с кашею и печенкой гусиною. Съел едва не половину. Врачеватели сказывают, под самый сон плотно есть – здоровью вредить. Дескать, желудок тоже отдыхать должен, и загружать его ночью не следует. Как и выпивать по ночам тоже весьма вредно. Но то сказывают, а тут – реальность. Две стопочки очищенной хорошо под пирог пошли. За ними следом – и третья. Ну, и отпустило. Весь день и вечер как пружина собран – как еще слабину организму и мозгам дать? Только пищею да водочкой…
Обер-полицмейстер лег спать у себя в кабинете, не раздеваясь, поскольку в половине восьмого должен быть непременно на ногах: в четверть девятого надлежит в управе рапорты от полицмейстеров принимать, что там у них в отделениях за истекшие сутки произошло и какие надлежащие меры для устранения законопреступлений и иных нарушений порядка и благочиния ими были приняты.
Уснул Власовский не сразу – донимали всяческие невеселые мысли. К примеру, кого назначат на его место, когда с должности попросят? И как скоро это произойдет. Его помощника Рудакова? Сомнительно. Вроде бы тот тоже не шибко отличился в лучшую сторону при событиях на Ходынском поле. Нет, не светит Рудакову обер-полицмейстерское место. Может, полковника барона Будберга? Так Андрей Романович тоже судебными да прокурорскими чинами мурыжится по делу о ходынской трагедии. Так что и ему не бывать покудова обер-полицмейстером московским. Солини? Вполне вероятно. При дворе примелькался, в Ходынском деле не замаран, генерал-губернатор к нему благоволит. Впрочем, какое его, полковника Власовского, дело, кого назначат обер-полицмейстером? Да никакого!
После обеда последовал отдых до шести вечера, опять-таки на диване и не раздеваясь. Служба у полицейских чинов такая – могут истребовать в любую минуту, так что раздеваться-одеваться некогда. Бывают случаи, когда на счету каждая минута, особенно ежели пожар или смертоубийство важного человека, когда личное присутствие обер-полицмейстера при дознании если и не обязательно, то непременно желательно. У графа Виельгорского был не пожар и, как он надеялся, не смертоубийство, поэтому, зная по-соседски привычки полковника Власовского, он заявился к нему в четверть шестого, когда обер-полицмейстер, оправившись от послеобеденного сна, должен находиться уже на службе, иначе сказать, у себя в кабинете.
Обер-полицмейстер Александр Власовский тщательно побрился, чернющие усы без единого седого волоска подкрутил колечками, взгляд строгий – дескать, все вижу, все примечаю! – и сел в свою пролетку на паре с пристяжной, – это когда одна гнедая запряжена в оглобли, а другая пристегнута справа на свободных постромках. Да непременно рысью, с ветерком! А рядом на сиденье с грозным обер-полицмейстером – полицейский чин в статском из канцелярских бумагоперекладывателей, но с каллиграфическим почерком. Это чтобы всех нарушителей порядка, будь они хоть статские советники, да хоть и генералы – брать на карандаш! Записывать в особую книжку, которую зловреды да нарушители благочиния и должного устроения прозвали «паскудкой». Чтобы все в Москве знали – жив еще обер-полицмейстер Александр Власовский, и не только жив, но и продолжает в своей должности исправно нести службу, как и полагается государственному служащему в большом офицерском звании. А далее – как Бог даст…
Вот выискался и первый нарушитель. Извозчик с нумером сорок четыре на спине. Едет по самой середке, будто он один на дороге. А ведь велено было строжайше: держаться правой стороны. На карандаш его, бестию! А покудова:
– Сто-о-ой!
Голос у Власовского зычный, такой, что все прохожие оглядываются, а некоторые даже вздрагивают. Знать, рыльце в пушку, коли окрика полицейского пугаются. Ничего, господа хорошие, и до вас доберемся, поскольку не дремлет бдительное обер-полицмейстерское око и все примечает.
– Ты пошто, скотина, посередке улицы едешь?
– Дыкть, это, господин…
– Молчать, плут! Сегодня же явишься в свой участок для уплаты штрафу! Рупь с полтиною, скажешь, на меня, мол, господин обер-полицмейстер наложил за нарушение проезда…
– Дыкть, господин обер-полицмейстер, я ж этого…
– А будешь противиться – в каталажку упеку! У меня с этим скоро! Понял меня?
– Дыкть, это, по-онял… Как не понять…
– Смотри, проверю…
И дальше по Москве, рысью! Порядок блюсти.
Это что? Обертки конфектные подле парадной?
– Чей дом, кто здесь дворник?
– Я дворник, – откликается немолодой татарин.
– Ты дворник? Пошто тротуар перед домом не убран, морда?
– Вщера убран. Сёдни убран.
– Как это – убран? Где – убран? А это что за фантики конфектные? Откуда они? С неба свалились? А, по мне, хоть и с неба. Валяются фантики?
– Валятся. Девки бросал. Минута назад не был.
– Не было минуту назад? А может, не минуту, а полный час они тут уже валяются? И разве тебе только по утрам надлежит убираться? Тебе полные сутки надлежит убираться и за чистотою вверенного участка следить! Немедля явишься в свой участок и заплатишь трешницу штрафу! Мол, обер-полицмейстер наложил…
– Много, хосяин.
– Много? Ах, так ты спорить! Недовольство, стало быть, проявляешь?! Власти законной противишься?! Пять рублей заплатишь, коли противишься. Как зовут?
– Сайфулла.
– Ступай-ка, Сайфулла, прямиком в участок. А коли не сходишь – в арестантский дом определю, потому как сам, самолично проверю, ходил ты в участок или нет, и отдал ли штраф или только пообещал. Понял меня, морда твоя стоеросовая?! Что молчишь? Понял?
– Как не понять.
– То-то…
И так – до самого вечера. А ночью – проверка околоточных да городовых. Чтоб не спали. Чтоб на своих положенных местах находились непременно. Чтоб службу несли бдительно и неукоснительно, как Устав полицейской службы каждому чину полицейскому прописывает.
В пятом часу пополуночи только и вернулся. Супружница давно спала, экономка тоже.
Александр Александрович пошарил на кухне. Нашел пирог с кашею и печенкой гусиною. Съел едва не половину. Врачеватели сказывают, под самый сон плотно есть – здоровью вредить. Дескать, желудок тоже отдыхать должен, и загружать его ночью не следует. Как и выпивать по ночам тоже весьма вредно. Но то сказывают, а тут – реальность. Две стопочки очищенной хорошо под пирог пошли. За ними следом – и третья. Ну, и отпустило. Весь день и вечер как пружина собран – как еще слабину организму и мозгам дать? Только пищею да водочкой…
Обер-полицмейстер лег спать у себя в кабинете, не раздеваясь, поскольку в половине восьмого должен быть непременно на ногах: в четверть девятого надлежит в управе рапорты от полицмейстеров принимать, что там у них в отделениях за истекшие сутки произошло и какие надлежащие меры для устранения законопреступлений и иных нарушений порядка и благочиния ими были приняты.
Уснул Власовский не сразу – донимали всяческие невеселые мысли. К примеру, кого назначат на его место, когда с должности попросят? И как скоро это произойдет. Его помощника Рудакова? Сомнительно. Вроде бы тот тоже не шибко отличился в лучшую сторону при событиях на Ходынском поле. Нет, не светит Рудакову обер-полицмейстерское место. Может, полковника барона Будберга? Так Андрей Романович тоже судебными да прокурорскими чинами мурыжится по делу о ходынской трагедии. Так что и ему не бывать покудова обер-полицмейстером московским. Солини? Вполне вероятно. При дворе примелькался, в Ходынском деле не замаран, генерал-губернатор к нему благоволит. Впрочем, какое его, полковника Власовского, дело, кого назначат обер-полицмейстером? Да никакого!
* * *
Обед, как обычно, принесли в половине третьего из «Эрмитажа», что стоял, как было известно всем москвичам, на углу Трубной и Петровского бульвара. Семь блюд, в том числе и знаменитый салат покойного Люсьена Оливье из двух рябчиков, телячьего языка, раков и паюсной икры, дымились паром в кастрюльках, салатницах, рыбницах и глиняных горшочках. Как все эти яства уместились в утробе обер-полицмейстера, не отличающегося ни ростом, ни дородностью, ведает лишь сам Господь, однако втиснулись, причем Сан Саныч не приобрел форму шара и не раздулся до размеров небольшого слоника. Даже живот не округлился, что и вовсе являлось чудом. В общем, он выглядел таким, как и прежде.После обеда последовал отдых до шести вечера, опять-таки на диване и не раздеваясь. Служба у полицейских чинов такая – могут истребовать в любую минуту, так что раздеваться-одеваться некогда. Бывают случаи, когда на счету каждая минута, особенно ежели пожар или смертоубийство важного человека, когда личное присутствие обер-полицмейстера при дознании если и не обязательно, то непременно желательно. У графа Виельгорского был не пожар и, как он надеялся, не смертоубийство, поэтому, зная по-соседски привычки полковника Власовского, он заявился к нему в четверть шестого, когда обер-полицмейстер, оправившись от послеобеденного сна, должен находиться уже на службе, иначе сказать, у себя в кабинете.