Страница:
– Не все так романтично, – частенько вздыхал Саша, – в жизни кочевого племени. Нужда, постоянный страх, что завтра придется идти в дальнюю дорогу без куска хлеба и глотка воды, делали этих впечатлительных, своеобразных людей подчас жестокими и беспощадными. А отношение к женщине!.. Сумеет выпросить или обдурить доверчивую поселянку – хорошая жена, а нет – свист тяжелого кнута обвивает ее тонкие плечи. Больше, чем у всех, у цыган трудностей и горестей жизни. Но, по-моему, довольство и пресыщенность хуже цыганского кнута – это как смерть человеческой души…
– Загибаешь, цыганок, – выражал я Саше свои сомнения.
– В чем? – не понимал он.
– Да что же тут плохого, если человек будет жить хорошо материально, без нужды?
Ваня Зайцев, степенный сдержанный сибиряк, не соглашался ни со мной, ни с Сашей:
– Все зависит от самого человека. Бедность или обеспеченность здесь ни при чем. Человек – хозяин своей судьбы.
Ванино слово было всегда к месту. Страстный поклонник Чехова, он и летал, как мы шутим, «по-чеховски» – как-то безукоризненно четко, красиво, даже изящно.
Любил Иван петь русские песни, в которых грусть всегда рядом с раздольем, лихость – с печалью: «На тихом бреге Иртыша», «Бежал бродяга с Сахалина…»
Инструктор пророчил ему большое будущее:
– Наш Ваня – академик неба. Таких бы побольше – и никакой враг не страшен!
Но случилось то, чего меньше всего можно было ожидать.
Стоял обычный летний день. Солнце припекало по-дальневосточному щедро. В небе синь, ни единого облачка – курсантская погода. Запланированный полет по кругу Ваня Зайцев выполнял с инструктором Огаревым. Помню, как экипаж вырулил на линию исполнительного старта. Получив разрешение на взлет, машина побежала, затем оторвалась от земли и перешла на выдерживание, чтобы набрать необходимую скорость. Самолет был уже за границей аэродрома, когда правым крылом ударился о дерево и, крутанув полубочку, столкнулся с землей…
Не верилось, что никогда уже не увижу своих друзей, не услышу их привычные голоса. И тысячи «почему» не давали покоя. Почему затянули выдерживание, почему так плавно отходили от земли, набрав скорость, почему не заметили границы аэродрома, а впереди дерево?
За вопросами следовал упрек. И не живым – мертвым. Знаю, жестокий, скорее всего, несправедливый упрек… И все же: если ты вынужден упасть, то падай, но не погибай – сопротивляйся, борись! У меня зародилось странное чувство, похожее на убежденность в возможности остаться живым в подобных ситуациях. Пусть при ударе у самолета будут отбиты крылья, поломан фюзеляж, хвост, мотор вместе с кабиной… Пусть летчик получит очень нелегкие травмы. Но не погибнет! Он должен и обязан остаться живым! Эта вера настолько вошла в мое существо, что до конца своей летной работы я уже не мог изменить ей…
Обучение продолжалось. Росли напряжение, нагрузка – чувствовалось, что готовят нас по ускоренной программе. Количество ранее запланированных контрольно-вывозных полетов сокращалось. Из программы исключили групповую слетанность, боевое применение. Все наше внимание сосредоточили на отработке фигур сложного пилотажа в зоне.
Вспоминаются первые, не совсем удачные полеты. У курсанта Ивана Худякова не получались перевороты через крыло. Вывод из него он выполнял куда угодно, только не в том направлении, которое требовалось. Конечно, в боевых условиях, сделав переворот, смотришь и за противником, и за землей, и за товарищами группы – там академическая точность становится чуть ли не твоим врагом. В учебных же полетах координация движений, четкость при выполнении пилотажа просто необходимы – это фундамент того здания, которое поднимает летчика на высоту в прямом и переносном смысле слова.
– В чем дело, – сердито и строго спрашивал у Худякова Виктор Дробот, наш новый инструктор, – почему не ты управляешь машиной, а она таскает тебя по зонам?
Словоохотливый Худяков задирал голову, от чего его небольшой курносый нос казался еще меньше, а глаза беспечнее, и удивленно разводил руками:
– Так у самолета больше силы, чем у меня. Но я его обуздаю, будет как миленький – и слушаться, и выполнять, что надо…
Слово свое Ваня сдержал: все меньше допускал ошибок в полетах, набираясь опыта, деловой серьезности.
Был у нас и свой «мастер колокола» – Сережа Попырин. Разгонит машину до максимальной скорости, энергично бросит ее в набор высоты – под углом градусов восемьдесят – и дует в поднебесье, пока не зависнет. Не успевал он ввести самолет в поворот на столь крутой горке. Машина как бы останавливалась, замирала в верхней точке, затем падала вниз – на хвост – и резким клевком носом переходила в пикирование.
Попырин, весельчак, балагур, любил пошутить и нередко подтрунивал над незлобивым, маленького росточка, Иваном Худяковым. Он, казалось, всегда найдет повод, чтобы подковырнуть Ивана. Если тот смотрел план полетов предстоящего дня, Попырин недовольным тоном, будто про себя, комментировал:
– Безобразие! И когда это кончится? Как только «переворотчик» в зоне – мы летаем по кругу или загораем на старте, – и поворачивался к Худякову: – Посмотрю на тебя, Иван: вроде не велик, а в толк не возьму, почему ж это одной зоны тебе маловато? Страсть, что ли, у человека гулять по всем пилотажным зонам? Поделись, не стесняйся.
– Длинноват ты, Сережа. Все ведь с запозданием доходит до верхов твоей персоны… – парировал Худяков.
Так шло время. На показе, на рассказе, на воспитании у обучаемых самостоятельности, уверенности в своих силах строился самый ответственный период курсантской жизни – практические полеты. Незаметно подкралась зима. Трещали морозы – более 45 градусов! Стужа доставляла нам немало хлопот: теплого обмундирования мы не имели, кабина самолета не обогревалась, поэтому летали в полушубках и валенках, которые нам выдавали по одной паре на летную группу. Мы надевали их прямо на старте перед вылетом.
В открытой кабине набегающий поток воздуха обжигал лицо. От пронизывающего ледяного ветра, казалось, расколется голова, и это несмотря на меховой шлемофон, маску на кротовом меху, укрывающую лицо, и защитные очки.
– Как себя чувствуешь, Евстигнеев, не замерз? – спросит инструктор.
– Нормально! Еще бы один полетик!.. – А сам думаю: как буду вылезать из кабины, если Дробот откажет? Ведь действительно окоченел…
Но как бы там ни было, в конце декабря 1940 года обучение наше окончилось. В Бирмской школе мы научились летать, приобрели специальность истребителей, хотя богатого опыта набраться, конечно, не успели.
Государственная комиссия Наркомата обороны приняла экзамены, и нас еще до приказа о выпуске обмундировали в офицерскую форму. Подтянутые, сразу повзрослевшие, ребята ходили степенно, чуточку важничали, и вдруг приказ… Присвоить звание сержанта! Что там говорить, два треугольника – не два лейтенантских кубаря. Обидно, конечно, но всех радовало главное: мы – летчики и будем защищать небо Родины.
Однако опять огорчение: меня оставили в школе инструктором. Назначение это очень расстроило мои планы – хотелось уехать с друзьями в строевую часть. Попытался было подчеркнуто небрежно слетать с командиром отряда капитаном Ф.И. Чумичкиным. Он тактично, в весьма корректной форме высказал свое мнение по этому поводу:
– Если те выкрутасы, что вы выделывали от взлета до посадки, назвать ошибками, которые инструктор специально вводит при обучении курсантов, то вводили вы их смело и правильно. Исправляли грамотно. Обучать курсантов сможете. Имейте в виду, я приехал в школу тоже не по могучему желанию. Но мы в армии. А небо – не балетная школа. Осваивайтесь, набирайтесь опыта. Строевая часть от вас никуда не денется.
И я остался в Бирме. Сашу Дрюка назначили в полк. Перед отъездом мы сходили на лыжах к месту гибели Вани Зайцева.
Крепчайший дальневосточный мороз обжигал щеки, щипал нос, уши, но мы словно не замечали его. В ореоле перистых облаков светило скупое и низкое зимнее солнце. Под лыжами звучно похрустывал спрессованный морозами наст, а из-под ног взлетали крупные серо-черные птицы, которые даже на зиму не покидают эти суровые края. Они как бы уступали нам дорогу, дорогу к новой жизни, очень нелегкой, большой и содержательной.
Началась инструкторская работа. На первых порах принялись готовить по более обширной программе нас, молодых воспитателей курсантов нового набора. А затем уже курсанты стали показывать нам себя в воздухе с самой лучшей стороны. Чем это заканчивалось, нетрудно догадаться, и я порою терялся, не совсем педагогично отчитывая молодых парней:
– Вы это бросьте! Не кажитесь лучше, чем есть. Ваша инициатива будет похвальной, когда научитесь азам летного мастерства. А так у вас теряется смысл полета – какая-то получается чертовщина! Свой почерк мастер вырабатывает годами труда…
И тут я с благодарностью вспоминал наиважнейшую школу, где получил первые навыки самостоятельности. Это была школа жизни в семье и на Челябинском тракторном заводе – школа труда. Этот большой «университет» пригодился мне в грядущих боях с врагом…
С началом Великой Отечественной обстановка на Дальнем Востоке изо дня в день обострялась. Советско-японский договор о нейтралитете часто нарушался. Назрела необходимость сменить место базирования школы.
…Мы ехали по Транссибирской магистрали на запад той дорогой, по которой три года назад, призванный в армию, я прибыл в Дальневосточный край. Те же тоннели, та же неповторимая, суровая красота Сибири, тот же величественный, своенравный Байкал – по нему гулял крепкий северо-восточный ветер, именуемый в этих местах баргузином.
Многое изменилось за это время. Нам уже не докучали иронично-сочувственными вопросами: «Что, на поселение?» Спрашивали участливо, доброжелательно: «Что, сынки, на фронт?»…
Война… У каждого где-то там сын, муж, брат… Большая народная беда всех коснулась своим черным крылом. Никого не обошла стороной.
Вагон раскачивался на крутых поворотах. Бежали воспоминания, грустные мысли. Я думал об оставшихся навсегда в дальневосточной земле товарищах.
Перед самым отъездом с букетом полевых цветов я пришел к могиле Зайцева. На скромном памятнике с фотокарточки на меня смотрел Иван, как бы спрашивая пытливо и укоризненно: «Что, Кирилл, уходите?»
Да, я уходил, чувствуя сердцем, что никогда уже не удастся сюда вернуться…
Прибыв на место назначения, мы сразу же занялись делом: составили кроки аэродрома, изучили район полетов, принялись собирать машины. Работали с раннего утра до глубокой ночи; летный и технический персонал не разделял труд по категориям – это, мол, моя обязанность, а вот это твоя. Где было труднее, там и сосредоточивал свои усилия личный состав школы.
Вскоре приступили к полетам. Но нередко в работе возникали нежелательные перерывы – не хватало горючего. Тогда мы стали летать с наиболее способными, быстро усваивающими летное дело курсантами. Ведь фронт не ждал. Таких парней в моей группе оказалось четверо: Проскурин, Лысенко, Деркач и Хроленко. Их я и начал готовить к выпуску.
В октябре наша школа провожала на фронт командира отряда Н.А. Смирнова, командира звена Н.К. Малыша, инструкторов А.Б. Блинова, В.В. Васина и B.C. Новикова. Такой выбор не был случайностью: эти летчики имели большой опыт летной работы, отлично стреляли по мишеням. Но среди них не было ни одного пилота нашего выпуска. Тогда я снова подал рапорт.
На беседу меня вызвал начальник школы майор Ф.И. Максимов. Когда я вошел к нему в кабинет, Федор Иванович просматривал какие-то бумаги и, мельком взглянув в мою сторону, закрыл папку:
– Я ждал вас, Евстигнеев. Просьба ваша ясна как божий день. Вы непременно хотите быть на фронте и поднимаете бунт: не желаете работать в школе.
– Да, товарищ майор. Не могу смотреть в глаза курсантам: они заканчивают программу, уезжают туда, где решается судьба Родины, а инструктор должен отсиживаться в тылу.
– Не лестно, однако, вы отзываетесь о своей работе и товарищах, которые трудятся рядом.
– О них я ничего не говорю. Но ведь только и слышишь в сводках Совинформбюро: наши войска оставили город…
– Понимаю. Вам хочется самому бить фашистских стервятников. Похвальное чувство. Но скажите, разве менее важно готовить летчиков для этой же цели?.. Морально я не менее вашего готов идти на фронт, но ведь нахожусь здесь. Так приказано.
Он указал на стопку бумаг:
– Это рапорты товарищей с аналогичной просьбой. И, представьте, что получится, если вы, я и они, – он снова, как на бомбу, вот-вот готовую взорваться, показал на листы рапортов, – ушли бы на фронт, а за ними – другие… Кто будет готовить летные кадры? Готовить хорошо, чтобы побеждали. В данном случае бегство на фронт – своего рода дезертирство.
Я молчал, зная, что майор говорит горькую, обнаженную правду. Всякое мое возражение – поблажка собственному самолюбию. Действительно, есть цели более высокие, говоря военным языком, стратегические. И мне, военному, все должно быть ясно.
Максимов неторопливо прохаживался по тесному, по-военному скромному кабинету. Затем сел на стул, указав мне на небольшой, вытертый до блеска диванчик, предложил:
– Присаживайтесь, Евстигнеев! – И иронически улыбнулся: – Чем меньше работает голова, тем больше достается ногам.
– Вы хотите сказать: дурная голова ногам покоя не дает? – без обиды спросил я.
– Я это не сказал – вы так прокомментировали. Лицо начальника школы стало серьезным, озабоченным:
– Прошу, передайте товарищам, что нам надо трудиться и готовить кадры здесь, в тылу, чтоб бить врага там, на фронте!
Настаивать на своем было бессмысленно, и я бодро согласился:
– Все ясно, товарищ майор! Работать будем, не щадя себя. Одно прошу – оставьте мне надежду.
– Надежду?.. – удивленно поднял брови Федор Иванович. На его усталом лице опять появилась мимолетная улыбка. – Если это не женщина, пусть остается!.. А теперь за дело. И верьте – не по долгу службы говорю – враг будет разбит! Успехи его временные.
Друзья встретили меня вопросительным молчанием. Первым высказал догадку близкий мой товарищ Михаил Кузнецов:
– Видно, дело, братцы, дрянь. Максимов отправил Кирилла на «второй круг».
Ему поддакнул Василий Федотов:
– Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано…
Это начинало раздражать: не ко времени шуточки…
– Хватит зубоскалить, – остановил я приятелей, сознавая, что им не менее моего обидно пребывать в предгорьях Кузнецкого Алатау, и рассказал о беседе с начальником школы.
В казарму вошел капитан Чумичкин. Он предложил всем отправиться на ужин, а мне приказал задержаться.
Внимательно выслушав доклад о разговоре с майором Максимовым, глядя куда-то в пространство, он заговорил спокойно и неторопливо:
– Рано тебе воевать, Евстигнеев. Рано. Противник очень силен. Это не запугивание. Хочу, чтобы ты понял: для разгрома врага мало одного желания, одних эмоций – нужна сила. И немалая. Нужен опыт. Ты видел, кого отправили на фронт. Это же асы!.. До них надо еще дорасти, а некоторым – дозреть.
Грустно улыбнувшись, комэск недвусмысленно посмотрел мне в глаза, давая понять, кому предстоит «дозревание», и закончил, как отрубил:
– Вот что, Кирилл: к концу года всех курсантов подготовь на выпуск.
– Слушаюсь! Буду готовить замену для себя, – с надеждой на одобрение пообещал я, радуясь своей находчивости.
– Очень уж скорый… – проворчал комэск. – Иди на кашу, набирайся сил…
Переживания остались позади. Время шло. Дни по-прежнему были заполнены до отказа полетами, теоретическими занятиями. Решение готовить себя к боевым действиям я все чаще подкреплял практическим выполнением задуманного. Сознавал, что подготовка моя еще слаба, поэтому постоянно и целеустремленно совершенствовал ее.
Действия нашей авиации на фронтах описывались в газетах, часто публиковались эпизоды героических боев наших летчиков, раскрывались тактические приемы, применяемые ими. Это было вроде рекомендаций по использованию воздушной обстановки, облачности, солнца, окружающей местности, которые я и пытался использовать во время полетов. Другим, более основательным подспорьем в личной подготовке оставалась практическая аэродинамика. Я разбирался в вопросах живучести самолета, возможности продолжения полета при отказе рулей глубины, поворота или элеронов, выполнения посадки на небольшую по размерам и ограниченную препятствиями площадку. Некоторые мои задумки с разрешения командира звена проверялись практически, и результаты становились достоянием летной группы.
Как-то окружная комиссия, приехавшая в школу, потребовала показать маневр при стрельбе по наземной цели. Никто не предполагал, что проверять будут молодых летчиков-инструкторов. Ведь мы ни стрельбу, ни воздушный бой по-настоящему не изучали. Выполнить задание предстояло без подготовки, и выбор пал на меня.
Командир звена показал на готовый к выполнению задания «И-16» и мишень – прямоугольное белое полотнище на границе аэродрома.
– Выполнишь шесть атак без огня из пулеметов. Представитель инспекции добавил:
– Но представьте, что ваша цель – не полотнище от посадочного знака, а машина вражеской автоколонны. Ее надо атаковать и уничтожить.
Как я уже сказал, на обдумывание полета времени не отводилось. Как выполнить поставленную задачу, я решал на ходу, пока шел к истребителю, садился в кабину, запускал двигатель. Маневр был задуман бесхитростный: полет по кругу, четвертый разворот чуть позднее обычного, затем атака. Вывод из пикирования я предполагал сделать метрах в тридцати вместо положенных ста пятидесяти. Так и сделал, но крутую горку закончил боевым разворотом и снова спикировал на мишень уже с углом в семьдесят градусов.
Со старта рассказывали: казалось, что самолет мой падал камнем чуть ли не до самой земли и чудом вырывался ввысь, чтобы снова ринуться на мишень. А я, помню, на последней, шестой атаке удивился, увидев в прицеле не полотнище, а крест – сигнал запрета (этого заданием не предусматривалось). И пошел на посадку.
Представитель окружной комиссии сказал командиру звена:
– В принципе такие атаки возможны. А лучше их не выполнять – смерть летчика в тылу на войну не спишешь. Сделайте разбор полета инструктора Евстигнеева.
И разбор состоялся.
– Полет ваш – бессмысленная игра со смертью, – сурово отчитывал комэск. – Никакой необходимости для этого не было. Противник условный, а риск – безусловный, – доносились до меня слова, казалось, откуда-то издалека. – Я не против целенаправленного риска, но в данной ситуации – это лихачество!
Неприятно и обидно выслушивать такие «истины», мне ведь предоставлялась полная свобода действий.
– Товарищ командир! Я видел перед собой реального противника, а не белое полотнище. Не «висеть» же над ним, не ждать, когда меня «снимут» зенитки…
– Нет! Ты его должен уничтожить, его – не себя! – парировал комэск. – Однако не надо забывать, где находишься. И не забываться… Не хватало еще, чтобы очередью из пулемета полыхнул! Итак, действия Евстигнеева не заслуживают положительной оценки: атаки просто хулиганские – струей винта срывало полотнище с креплений…
После разбора командир эскадрильи приказал:
– Завтра же всех инструкторов провести на спарке «УТИ-4» и показать, как надо строить маневр при атаке наземной цели. Вы, – он указал на меня пальцем, как взведенным курком, – пойдете со мной первым. Поняли?
Я ответил утвердительно, но все же спросил:
– А тот маневр, что вы покажете, при атаке противника может пригодиться?
Комэск укоризненно посмотрел на меня, покачал головой и в сердцах пробурчал:
– Пригодится… только не в школе…
В тот же вечер в казарме появился красочно оформленный боевой листок, полностью посвященный моему полету. На нем изобразили огромное чудовище с фашистской свастикой на голове. Сверху на него летел крылатый козел с раздвоенной бородой и задранным хвостом: голова воинственно наклонена вниз для атаки, закрученные в кольцо большущие рога грозно и неудержимо нацелены на голову монстра, с копыт срываются струи воздуха, а на козле восседает моя персона, длинным копьем разящая уродливое тело чудища.
Обижаться на такой блистательный по замыслу и исполнению дружеский шарж я не думал, но от критики все же не удержался:
– Эх, молодцы! Ну и сработали! Залюбуешься. Порядочек завели: не успеешь чихнуть на краю аэродрома, а уже всюду слышно. Завтра в провозном полете покажете свое благоразумие.
Ребята, конечно, понимали, что я не злился и разделял их шутки.
…Наступила зима. Эскадрилья наша работала с запасного аэродрома. В один из пасмурных и хмурых зимних дней я вылетел с курсантом Алексеем Проскуриным в зону. Видимость была слабая, горизонт мглистый. Земля, запорошенная снегом, однообразна: ни единого ориентира, за который можно бы зацепиться. Но Проскурин вел машину уверенно, в зону вошел на заданной высоте и по моей команде приступил к выполнению задания. А я тем временем еще раз уточнил место положения самолета относительно аэродрома и стал следить за скоростью, высотой ввода в каждую фигуру, высотой вывода и… совершенно забыл о земле.
Когда Проскурин покачал машину с крыла на крыло, что означало «задание окончено», я передал по СПУ – самолетному переговорному устройству, – чтобы он шел на аэродром. Курсант пожал плечами, недоуменно посмотрев вниз, и вновь – с крыла на крыло. «Запилотировался», заблудился парень, подумал я, не знает, где аэродром, как выйти на него». И я понадеялся – ориентировку не вел. Положение – глупее не придумаешь.
Взяв управление на себя, осмотрелся: ни аэродрома, ни одного знакомого ориентира перед глазами… Делаю вираж, другой, третий – ничего… Пытаюсь определить, куда мы могли уклониться за время пилотажа, беру приблизительный курс, и минут пять летим, озираясь по сторонам. Наконец аэродром! Когда увидел самолеты на стоянках, облегченно вздохнул. Но что это? Какие-то странные – один чем-то неуловимо отличается от другого, или мне так кажется…
Проскурин оживился: снова ухватился за управление, уверенно повел машину от третьего к четвертому развороту, чтобы сесть с ходу. А на аэродроме словно все вымерло: ни людей, ни привычного движения. Сомнение снова закрадывается в сознание, становится жарковато – и это в порядочный мороз! – нет, что-то не то…
После четвертого разворота, на планировании, стало ясно: темные пятна – занесенные снегом кусты, а не самолеты. «Заблудились, – пронеслась недобрая мысль. – Куда же я смотрел? Надеялся на курсанта? Сам ты еще курсант!..»
Горючего оставалось мало. Садиться в поле на вынужденную, ломать самолет – преступление. А курсант… Вдруг при посадке с ним что-нибудь случится? Я в ответе прежде всего за человека, а потом уже за все остальное. Снова беру управление на себя, пересчитываю в уме весь полет, чтобы приблизительно знать, в какой же стороне находится наш аэродром, и выбираю надежный вариант восстановления ориентировки: выход на линейный ориентир – едва заметная грунтовая дорога.
Заметить малонаезженную санную дорогу зимой не так-то легко. Летим три минуты, пять – дороги нет… Как томительны, тревожны эти бесконечные минуты, когда поставлена под удар твоя профессиональная честь летчика! А если он еще и инструктор – это уже никуда не годится. Так мысленно терзал я себя за неосмотрительность…
Седьмая минута – видим дорогу: вроде стало легче. Разворот на север, и вот уже показался аэродром, над ним – летящие самолеты. От радости хоть «ура» кричи: мы дома – добрались наконец…
Выслушав мой доклад, командир звена не стал ни корить, ни хвалить. Он хорошо понимал состояние возвратившегося на землю без происшествий.
– Победителей не судят, – лишь прокомментировал невозмутимо и добавил: – Доложи на разборе полетов. Да так, чтобы для всех твои блуждания стали наукой.
Чтобы именно «стали наукой», забегая вперед, расскажу, как уже перед самой Курской битвой потеряла ориентировку группа из двенадцати истребителей.
…Промашка получилась довольно просто, даже обыденно: боевое задание в районе Белгорода мы выполняли в основном над территорией противника, за облаками, и, возвращаясь домой, оказались километрах в сорока севернее своего аэродрома, на пересечении железной дороги Старый Оскол – Валуйки. Ведущий нашей группы местность не опознал, железнодорожную ветку принял за курско-белгородское направление, и мы продолжали идти в глубь своей территории. Во избежание неприятностей я передал по радио:
– Командир, железную дорогу, что идет к аэродрому, пересекли…
– Не путай, не та дорога, – ответил ведущий.
– Командир, наша точка справа, – настаивал я. Но он настолько был уверен в своей правоте, что насмешливо посоветовал мне покинуть группу:
– Разрешаю следовать туда, куда тебе так хочется! Да учти, как начнут бить зенитки – под тобой Белгород. Бери курс «девяносто» и дуй домой. Понял?
Последнее слово было сказано с иронической интонацией: мол, что с чудаком сделаешь. Коли так хочется – пусть получит свое.
– Понял! – ответил я и бросил в эфир: – Братцы, кто хочет быть дома – за мной!
Качнув самолет с крыла на крыло, я отвалил со своим ведомым от общего строя. За мной пошла только одна пара – Виктора Гришина. Несколько минут лету – и под нами наша база. Через наземную радиостанцию прошу передать командиру группы, что мы прибыли на свой аэродром.
– Загибаешь, цыганок, – выражал я Саше свои сомнения.
– В чем? – не понимал он.
– Да что же тут плохого, если человек будет жить хорошо материально, без нужды?
Ваня Зайцев, степенный сдержанный сибиряк, не соглашался ни со мной, ни с Сашей:
– Все зависит от самого человека. Бедность или обеспеченность здесь ни при чем. Человек – хозяин своей судьбы.
Ванино слово было всегда к месту. Страстный поклонник Чехова, он и летал, как мы шутим, «по-чеховски» – как-то безукоризненно четко, красиво, даже изящно.
Любил Иван петь русские песни, в которых грусть всегда рядом с раздольем, лихость – с печалью: «На тихом бреге Иртыша», «Бежал бродяга с Сахалина…»
Инструктор пророчил ему большое будущее:
– Наш Ваня – академик неба. Таких бы побольше – и никакой враг не страшен!
Но случилось то, чего меньше всего можно было ожидать.
Стоял обычный летний день. Солнце припекало по-дальневосточному щедро. В небе синь, ни единого облачка – курсантская погода. Запланированный полет по кругу Ваня Зайцев выполнял с инструктором Огаревым. Помню, как экипаж вырулил на линию исполнительного старта. Получив разрешение на взлет, машина побежала, затем оторвалась от земли и перешла на выдерживание, чтобы набрать необходимую скорость. Самолет был уже за границей аэродрома, когда правым крылом ударился о дерево и, крутанув полубочку, столкнулся с землей…
Не верилось, что никогда уже не увижу своих друзей, не услышу их привычные голоса. И тысячи «почему» не давали покоя. Почему затянули выдерживание, почему так плавно отходили от земли, набрав скорость, почему не заметили границы аэродрома, а впереди дерево?
За вопросами следовал упрек. И не живым – мертвым. Знаю, жестокий, скорее всего, несправедливый упрек… И все же: если ты вынужден упасть, то падай, но не погибай – сопротивляйся, борись! У меня зародилось странное чувство, похожее на убежденность в возможности остаться живым в подобных ситуациях. Пусть при ударе у самолета будут отбиты крылья, поломан фюзеляж, хвост, мотор вместе с кабиной… Пусть летчик получит очень нелегкие травмы. Но не погибнет! Он должен и обязан остаться живым! Эта вера настолько вошла в мое существо, что до конца своей летной работы я уже не мог изменить ей…
Обучение продолжалось. Росли напряжение, нагрузка – чувствовалось, что готовят нас по ускоренной программе. Количество ранее запланированных контрольно-вывозных полетов сокращалось. Из программы исключили групповую слетанность, боевое применение. Все наше внимание сосредоточили на отработке фигур сложного пилотажа в зоне.
Вспоминаются первые, не совсем удачные полеты. У курсанта Ивана Худякова не получались перевороты через крыло. Вывод из него он выполнял куда угодно, только не в том направлении, которое требовалось. Конечно, в боевых условиях, сделав переворот, смотришь и за противником, и за землей, и за товарищами группы – там академическая точность становится чуть ли не твоим врагом. В учебных же полетах координация движений, четкость при выполнении пилотажа просто необходимы – это фундамент того здания, которое поднимает летчика на высоту в прямом и переносном смысле слова.
– В чем дело, – сердито и строго спрашивал у Худякова Виктор Дробот, наш новый инструктор, – почему не ты управляешь машиной, а она таскает тебя по зонам?
Словоохотливый Худяков задирал голову, от чего его небольшой курносый нос казался еще меньше, а глаза беспечнее, и удивленно разводил руками:
– Так у самолета больше силы, чем у меня. Но я его обуздаю, будет как миленький – и слушаться, и выполнять, что надо…
Слово свое Ваня сдержал: все меньше допускал ошибок в полетах, набираясь опыта, деловой серьезности.
Был у нас и свой «мастер колокола» – Сережа Попырин. Разгонит машину до максимальной скорости, энергично бросит ее в набор высоты – под углом градусов восемьдесят – и дует в поднебесье, пока не зависнет. Не успевал он ввести самолет в поворот на столь крутой горке. Машина как бы останавливалась, замирала в верхней точке, затем падала вниз – на хвост – и резким клевком носом переходила в пикирование.
Попырин, весельчак, балагур, любил пошутить и нередко подтрунивал над незлобивым, маленького росточка, Иваном Худяковым. Он, казалось, всегда найдет повод, чтобы подковырнуть Ивана. Если тот смотрел план полетов предстоящего дня, Попырин недовольным тоном, будто про себя, комментировал:
– Безобразие! И когда это кончится? Как только «переворотчик» в зоне – мы летаем по кругу или загораем на старте, – и поворачивался к Худякову: – Посмотрю на тебя, Иван: вроде не велик, а в толк не возьму, почему ж это одной зоны тебе маловато? Страсть, что ли, у человека гулять по всем пилотажным зонам? Поделись, не стесняйся.
– Длинноват ты, Сережа. Все ведь с запозданием доходит до верхов твоей персоны… – парировал Худяков.
Так шло время. На показе, на рассказе, на воспитании у обучаемых самостоятельности, уверенности в своих силах строился самый ответственный период курсантской жизни – практические полеты. Незаметно подкралась зима. Трещали морозы – более 45 градусов! Стужа доставляла нам немало хлопот: теплого обмундирования мы не имели, кабина самолета не обогревалась, поэтому летали в полушубках и валенках, которые нам выдавали по одной паре на летную группу. Мы надевали их прямо на старте перед вылетом.
В открытой кабине набегающий поток воздуха обжигал лицо. От пронизывающего ледяного ветра, казалось, расколется голова, и это несмотря на меховой шлемофон, маску на кротовом меху, укрывающую лицо, и защитные очки.
– Как себя чувствуешь, Евстигнеев, не замерз? – спросит инструктор.
– Нормально! Еще бы один полетик!.. – А сам думаю: как буду вылезать из кабины, если Дробот откажет? Ведь действительно окоченел…
Но как бы там ни было, в конце декабря 1940 года обучение наше окончилось. В Бирмской школе мы научились летать, приобрели специальность истребителей, хотя богатого опыта набраться, конечно, не успели.
Государственная комиссия Наркомата обороны приняла экзамены, и нас еще до приказа о выпуске обмундировали в офицерскую форму. Подтянутые, сразу повзрослевшие, ребята ходили степенно, чуточку важничали, и вдруг приказ… Присвоить звание сержанта! Что там говорить, два треугольника – не два лейтенантских кубаря. Обидно, конечно, но всех радовало главное: мы – летчики и будем защищать небо Родины.
Однако опять огорчение: меня оставили в школе инструктором. Назначение это очень расстроило мои планы – хотелось уехать с друзьями в строевую часть. Попытался было подчеркнуто небрежно слетать с командиром отряда капитаном Ф.И. Чумичкиным. Он тактично, в весьма корректной форме высказал свое мнение по этому поводу:
– Если те выкрутасы, что вы выделывали от взлета до посадки, назвать ошибками, которые инструктор специально вводит при обучении курсантов, то вводили вы их смело и правильно. Исправляли грамотно. Обучать курсантов сможете. Имейте в виду, я приехал в школу тоже не по могучему желанию. Но мы в армии. А небо – не балетная школа. Осваивайтесь, набирайтесь опыта. Строевая часть от вас никуда не денется.
И я остался в Бирме. Сашу Дрюка назначили в полк. Перед отъездом мы сходили на лыжах к месту гибели Вани Зайцева.
Крепчайший дальневосточный мороз обжигал щеки, щипал нос, уши, но мы словно не замечали его. В ореоле перистых облаков светило скупое и низкое зимнее солнце. Под лыжами звучно похрустывал спрессованный морозами наст, а из-под ног взлетали крупные серо-черные птицы, которые даже на зиму не покидают эти суровые края. Они как бы уступали нам дорогу, дорогу к новой жизни, очень нелегкой, большой и содержательной.
Началась инструкторская работа. На первых порах принялись готовить по более обширной программе нас, молодых воспитателей курсантов нового набора. А затем уже курсанты стали показывать нам себя в воздухе с самой лучшей стороны. Чем это заканчивалось, нетрудно догадаться, и я порою терялся, не совсем педагогично отчитывая молодых парней:
– Вы это бросьте! Не кажитесь лучше, чем есть. Ваша инициатива будет похвальной, когда научитесь азам летного мастерства. А так у вас теряется смысл полета – какая-то получается чертовщина! Свой почерк мастер вырабатывает годами труда…
И тут я с благодарностью вспоминал наиважнейшую школу, где получил первые навыки самостоятельности. Это была школа жизни в семье и на Челябинском тракторном заводе – школа труда. Этот большой «университет» пригодился мне в грядущих боях с врагом…
С началом Великой Отечественной обстановка на Дальнем Востоке изо дня в день обострялась. Советско-японский договор о нейтралитете часто нарушался. Назрела необходимость сменить место базирования школы.
…Мы ехали по Транссибирской магистрали на запад той дорогой, по которой три года назад, призванный в армию, я прибыл в Дальневосточный край. Те же тоннели, та же неповторимая, суровая красота Сибири, тот же величественный, своенравный Байкал – по нему гулял крепкий северо-восточный ветер, именуемый в этих местах баргузином.
Многое изменилось за это время. Нам уже не докучали иронично-сочувственными вопросами: «Что, на поселение?» Спрашивали участливо, доброжелательно: «Что, сынки, на фронт?»…
Война… У каждого где-то там сын, муж, брат… Большая народная беда всех коснулась своим черным крылом. Никого не обошла стороной.
Вагон раскачивался на крутых поворотах. Бежали воспоминания, грустные мысли. Я думал об оставшихся навсегда в дальневосточной земле товарищах.
Перед самым отъездом с букетом полевых цветов я пришел к могиле Зайцева. На скромном памятнике с фотокарточки на меня смотрел Иван, как бы спрашивая пытливо и укоризненно: «Что, Кирилл, уходите?»
Да, я уходил, чувствуя сердцем, что никогда уже не удастся сюда вернуться…
Прибыв на место назначения, мы сразу же занялись делом: составили кроки аэродрома, изучили район полетов, принялись собирать машины. Работали с раннего утра до глубокой ночи; летный и технический персонал не разделял труд по категориям – это, мол, моя обязанность, а вот это твоя. Где было труднее, там и сосредоточивал свои усилия личный состав школы.
Вскоре приступили к полетам. Но нередко в работе возникали нежелательные перерывы – не хватало горючего. Тогда мы стали летать с наиболее способными, быстро усваивающими летное дело курсантами. Ведь фронт не ждал. Таких парней в моей группе оказалось четверо: Проскурин, Лысенко, Деркач и Хроленко. Их я и начал готовить к выпуску.
В октябре наша школа провожала на фронт командира отряда Н.А. Смирнова, командира звена Н.К. Малыша, инструкторов А.Б. Блинова, В.В. Васина и B.C. Новикова. Такой выбор не был случайностью: эти летчики имели большой опыт летной работы, отлично стреляли по мишеням. Но среди них не было ни одного пилота нашего выпуска. Тогда я снова подал рапорт.
На беседу меня вызвал начальник школы майор Ф.И. Максимов. Когда я вошел к нему в кабинет, Федор Иванович просматривал какие-то бумаги и, мельком взглянув в мою сторону, закрыл папку:
– Я ждал вас, Евстигнеев. Просьба ваша ясна как божий день. Вы непременно хотите быть на фронте и поднимаете бунт: не желаете работать в школе.
– Да, товарищ майор. Не могу смотреть в глаза курсантам: они заканчивают программу, уезжают туда, где решается судьба Родины, а инструктор должен отсиживаться в тылу.
– Не лестно, однако, вы отзываетесь о своей работе и товарищах, которые трудятся рядом.
– О них я ничего не говорю. Но ведь только и слышишь в сводках Совинформбюро: наши войска оставили город…
– Понимаю. Вам хочется самому бить фашистских стервятников. Похвальное чувство. Но скажите, разве менее важно готовить летчиков для этой же цели?.. Морально я не менее вашего готов идти на фронт, но ведь нахожусь здесь. Так приказано.
Он указал на стопку бумаг:
– Это рапорты товарищей с аналогичной просьбой. И, представьте, что получится, если вы, я и они, – он снова, как на бомбу, вот-вот готовую взорваться, показал на листы рапортов, – ушли бы на фронт, а за ними – другие… Кто будет готовить летные кадры? Готовить хорошо, чтобы побеждали. В данном случае бегство на фронт – своего рода дезертирство.
Я молчал, зная, что майор говорит горькую, обнаженную правду. Всякое мое возражение – поблажка собственному самолюбию. Действительно, есть цели более высокие, говоря военным языком, стратегические. И мне, военному, все должно быть ясно.
Максимов неторопливо прохаживался по тесному, по-военному скромному кабинету. Затем сел на стул, указав мне на небольшой, вытертый до блеска диванчик, предложил:
– Присаживайтесь, Евстигнеев! – И иронически улыбнулся: – Чем меньше работает голова, тем больше достается ногам.
– Вы хотите сказать: дурная голова ногам покоя не дает? – без обиды спросил я.
– Я это не сказал – вы так прокомментировали. Лицо начальника школы стало серьезным, озабоченным:
– Прошу, передайте товарищам, что нам надо трудиться и готовить кадры здесь, в тылу, чтоб бить врага там, на фронте!
Настаивать на своем было бессмысленно, и я бодро согласился:
– Все ясно, товарищ майор! Работать будем, не щадя себя. Одно прошу – оставьте мне надежду.
– Надежду?.. – удивленно поднял брови Федор Иванович. На его усталом лице опять появилась мимолетная улыбка. – Если это не женщина, пусть остается!.. А теперь за дело. И верьте – не по долгу службы говорю – враг будет разбит! Успехи его временные.
Друзья встретили меня вопросительным молчанием. Первым высказал догадку близкий мой товарищ Михаил Кузнецов:
– Видно, дело, братцы, дрянь. Максимов отправил Кирилла на «второй круг».
Ему поддакнул Василий Федотов:
– Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано…
Это начинало раздражать: не ко времени шуточки…
– Хватит зубоскалить, – остановил я приятелей, сознавая, что им не менее моего обидно пребывать в предгорьях Кузнецкого Алатау, и рассказал о беседе с начальником школы.
В казарму вошел капитан Чумичкин. Он предложил всем отправиться на ужин, а мне приказал задержаться.
Внимательно выслушав доклад о разговоре с майором Максимовым, глядя куда-то в пространство, он заговорил спокойно и неторопливо:
– Рано тебе воевать, Евстигнеев. Рано. Противник очень силен. Это не запугивание. Хочу, чтобы ты понял: для разгрома врага мало одного желания, одних эмоций – нужна сила. И немалая. Нужен опыт. Ты видел, кого отправили на фронт. Это же асы!.. До них надо еще дорасти, а некоторым – дозреть.
Грустно улыбнувшись, комэск недвусмысленно посмотрел мне в глаза, давая понять, кому предстоит «дозревание», и закончил, как отрубил:
– Вот что, Кирилл: к концу года всех курсантов подготовь на выпуск.
– Слушаюсь! Буду готовить замену для себя, – с надеждой на одобрение пообещал я, радуясь своей находчивости.
– Очень уж скорый… – проворчал комэск. – Иди на кашу, набирайся сил…
Переживания остались позади. Время шло. Дни по-прежнему были заполнены до отказа полетами, теоретическими занятиями. Решение готовить себя к боевым действиям я все чаще подкреплял практическим выполнением задуманного. Сознавал, что подготовка моя еще слаба, поэтому постоянно и целеустремленно совершенствовал ее.
Действия нашей авиации на фронтах описывались в газетах, часто публиковались эпизоды героических боев наших летчиков, раскрывались тактические приемы, применяемые ими. Это было вроде рекомендаций по использованию воздушной обстановки, облачности, солнца, окружающей местности, которые я и пытался использовать во время полетов. Другим, более основательным подспорьем в личной подготовке оставалась практическая аэродинамика. Я разбирался в вопросах живучести самолета, возможности продолжения полета при отказе рулей глубины, поворота или элеронов, выполнения посадки на небольшую по размерам и ограниченную препятствиями площадку. Некоторые мои задумки с разрешения командира звена проверялись практически, и результаты становились достоянием летной группы.
Как-то окружная комиссия, приехавшая в школу, потребовала показать маневр при стрельбе по наземной цели. Никто не предполагал, что проверять будут молодых летчиков-инструкторов. Ведь мы ни стрельбу, ни воздушный бой по-настоящему не изучали. Выполнить задание предстояло без подготовки, и выбор пал на меня.
Командир звена показал на готовый к выполнению задания «И-16» и мишень – прямоугольное белое полотнище на границе аэродрома.
– Выполнишь шесть атак без огня из пулеметов. Представитель инспекции добавил:
– Но представьте, что ваша цель – не полотнище от посадочного знака, а машина вражеской автоколонны. Ее надо атаковать и уничтожить.
Как я уже сказал, на обдумывание полета времени не отводилось. Как выполнить поставленную задачу, я решал на ходу, пока шел к истребителю, садился в кабину, запускал двигатель. Маневр был задуман бесхитростный: полет по кругу, четвертый разворот чуть позднее обычного, затем атака. Вывод из пикирования я предполагал сделать метрах в тридцати вместо положенных ста пятидесяти. Так и сделал, но крутую горку закончил боевым разворотом и снова спикировал на мишень уже с углом в семьдесят градусов.
Со старта рассказывали: казалось, что самолет мой падал камнем чуть ли не до самой земли и чудом вырывался ввысь, чтобы снова ринуться на мишень. А я, помню, на последней, шестой атаке удивился, увидев в прицеле не полотнище, а крест – сигнал запрета (этого заданием не предусматривалось). И пошел на посадку.
Представитель окружной комиссии сказал командиру звена:
– В принципе такие атаки возможны. А лучше их не выполнять – смерть летчика в тылу на войну не спишешь. Сделайте разбор полета инструктора Евстигнеева.
И разбор состоялся.
– Полет ваш – бессмысленная игра со смертью, – сурово отчитывал комэск. – Никакой необходимости для этого не было. Противник условный, а риск – безусловный, – доносились до меня слова, казалось, откуда-то издалека. – Я не против целенаправленного риска, но в данной ситуации – это лихачество!
Неприятно и обидно выслушивать такие «истины», мне ведь предоставлялась полная свобода действий.
– Товарищ командир! Я видел перед собой реального противника, а не белое полотнище. Не «висеть» же над ним, не ждать, когда меня «снимут» зенитки…
– Нет! Ты его должен уничтожить, его – не себя! – парировал комэск. – Однако не надо забывать, где находишься. И не забываться… Не хватало еще, чтобы очередью из пулемета полыхнул! Итак, действия Евстигнеева не заслуживают положительной оценки: атаки просто хулиганские – струей винта срывало полотнище с креплений…
После разбора командир эскадрильи приказал:
– Завтра же всех инструкторов провести на спарке «УТИ-4» и показать, как надо строить маневр при атаке наземной цели. Вы, – он указал на меня пальцем, как взведенным курком, – пойдете со мной первым. Поняли?
Я ответил утвердительно, но все же спросил:
– А тот маневр, что вы покажете, при атаке противника может пригодиться?
Комэск укоризненно посмотрел на меня, покачал головой и в сердцах пробурчал:
– Пригодится… только не в школе…
В тот же вечер в казарме появился красочно оформленный боевой листок, полностью посвященный моему полету. На нем изобразили огромное чудовище с фашистской свастикой на голове. Сверху на него летел крылатый козел с раздвоенной бородой и задранным хвостом: голова воинственно наклонена вниз для атаки, закрученные в кольцо большущие рога грозно и неудержимо нацелены на голову монстра, с копыт срываются струи воздуха, а на козле восседает моя персона, длинным копьем разящая уродливое тело чудища.
Обижаться на такой блистательный по замыслу и исполнению дружеский шарж я не думал, но от критики все же не удержался:
– Эх, молодцы! Ну и сработали! Залюбуешься. Порядочек завели: не успеешь чихнуть на краю аэродрома, а уже всюду слышно. Завтра в провозном полете покажете свое благоразумие.
Ребята, конечно, понимали, что я не злился и разделял их шутки.
…Наступила зима. Эскадрилья наша работала с запасного аэродрома. В один из пасмурных и хмурых зимних дней я вылетел с курсантом Алексеем Проскуриным в зону. Видимость была слабая, горизонт мглистый. Земля, запорошенная снегом, однообразна: ни единого ориентира, за который можно бы зацепиться. Но Проскурин вел машину уверенно, в зону вошел на заданной высоте и по моей команде приступил к выполнению задания. А я тем временем еще раз уточнил место положения самолета относительно аэродрома и стал следить за скоростью, высотой ввода в каждую фигуру, высотой вывода и… совершенно забыл о земле.
Когда Проскурин покачал машину с крыла на крыло, что означало «задание окончено», я передал по СПУ – самолетному переговорному устройству, – чтобы он шел на аэродром. Курсант пожал плечами, недоуменно посмотрев вниз, и вновь – с крыла на крыло. «Запилотировался», заблудился парень, подумал я, не знает, где аэродром, как выйти на него». И я понадеялся – ориентировку не вел. Положение – глупее не придумаешь.
Взяв управление на себя, осмотрелся: ни аэродрома, ни одного знакомого ориентира перед глазами… Делаю вираж, другой, третий – ничего… Пытаюсь определить, куда мы могли уклониться за время пилотажа, беру приблизительный курс, и минут пять летим, озираясь по сторонам. Наконец аэродром! Когда увидел самолеты на стоянках, облегченно вздохнул. Но что это? Какие-то странные – один чем-то неуловимо отличается от другого, или мне так кажется…
Проскурин оживился: снова ухватился за управление, уверенно повел машину от третьего к четвертому развороту, чтобы сесть с ходу. А на аэродроме словно все вымерло: ни людей, ни привычного движения. Сомнение снова закрадывается в сознание, становится жарковато – и это в порядочный мороз! – нет, что-то не то…
После четвертого разворота, на планировании, стало ясно: темные пятна – занесенные снегом кусты, а не самолеты. «Заблудились, – пронеслась недобрая мысль. – Куда же я смотрел? Надеялся на курсанта? Сам ты еще курсант!..»
Горючего оставалось мало. Садиться в поле на вынужденную, ломать самолет – преступление. А курсант… Вдруг при посадке с ним что-нибудь случится? Я в ответе прежде всего за человека, а потом уже за все остальное. Снова беру управление на себя, пересчитываю в уме весь полет, чтобы приблизительно знать, в какой же стороне находится наш аэродром, и выбираю надежный вариант восстановления ориентировки: выход на линейный ориентир – едва заметная грунтовая дорога.
Заметить малонаезженную санную дорогу зимой не так-то легко. Летим три минуты, пять – дороги нет… Как томительны, тревожны эти бесконечные минуты, когда поставлена под удар твоя профессиональная честь летчика! А если он еще и инструктор – это уже никуда не годится. Так мысленно терзал я себя за неосмотрительность…
Седьмая минута – видим дорогу: вроде стало легче. Разворот на север, и вот уже показался аэродром, над ним – летящие самолеты. От радости хоть «ура» кричи: мы дома – добрались наконец…
Выслушав мой доклад, командир звена не стал ни корить, ни хвалить. Он хорошо понимал состояние возвратившегося на землю без происшествий.
– Победителей не судят, – лишь прокомментировал невозмутимо и добавил: – Доложи на разборе полетов. Да так, чтобы для всех твои блуждания стали наукой.
Чтобы именно «стали наукой», забегая вперед, расскажу, как уже перед самой Курской битвой потеряла ориентировку группа из двенадцати истребителей.
…Промашка получилась довольно просто, даже обыденно: боевое задание в районе Белгорода мы выполняли в основном над территорией противника, за облаками, и, возвращаясь домой, оказались километрах в сорока севернее своего аэродрома, на пересечении железной дороги Старый Оскол – Валуйки. Ведущий нашей группы местность не опознал, железнодорожную ветку принял за курско-белгородское направление, и мы продолжали идти в глубь своей территории. Во избежание неприятностей я передал по радио:
– Командир, железную дорогу, что идет к аэродрому, пересекли…
– Не путай, не та дорога, – ответил ведущий.
– Командир, наша точка справа, – настаивал я. Но он настолько был уверен в своей правоте, что насмешливо посоветовал мне покинуть группу:
– Разрешаю следовать туда, куда тебе так хочется! Да учти, как начнут бить зенитки – под тобой Белгород. Бери курс «девяносто» и дуй домой. Понял?
Последнее слово было сказано с иронической интонацией: мол, что с чудаком сделаешь. Коли так хочется – пусть получит свое.
– Понял! – ответил я и бросил в эфир: – Братцы, кто хочет быть дома – за мной!
Качнув самолет с крыла на крыло, я отвалил со своим ведомым от общего строя. За мной пошла только одна пара – Виктора Гришина. Несколько минут лету – и под нами наша база. Через наземную радиостанцию прошу передать командиру группы, что мы прибыли на свой аэродром.