Эжен Видок
Записки Видока

ЗАПИСКИ ВИДОКА

ПРЕДИСЛОВИЕ

   Во все времена существовали натуры, одаренные больше других, с большей энергией и большими задатками; эти люди, в зависимости от того, в какую сферу их заносит судьба, становятся героями или злодеями. Но и в том и в другом случае они оставляют за собой глубокий след.
   К числу таких исключительных личностей принадлежит и герой нашей истории; легенда французского народа, человек, наделенный недюжинной физической силой, храбростью и тонким, изощренным умом, – Видок.
   Правда, известностью своей он отчасти обязан тому, что в рядах злоумышленников вел борьбу с обществом. Его необыкновенные приключения, смелые предприятия, хитрости и многочисленные побеги могли бы послужить материалом не для одного романа. Но если бы дело ограничилось только этим, то известность его не превзошла бы известности других злодеев, имена которых заклеймены позором. Видок несравненно выше этих героев уголовного суда, чья блистательная эпопея заканчивалась на виселице, хотя бы потому, что он захотел вернуть себе доброе имя. Восстав против бывших сообщников, он посвятил свои исключительные способности, драгоценный опыт и неустрашимую энергию службе на благо общества.
   Какого бы мнения вы ни были о Видоке, который, впрочем, никогда и не метил в святые, нельзя отрицать, что как начальник охранной полиции он оказал неоценимую услугу горожанам, очистив Париж более чем от двадцати тысяч злодеев всевозможных категорий. Для достижения такого результата ему в течение двадцати лет приходилось ежедневно разрабатывать комбинации, подобно самому утонченному дипломату, постоянно подвергать свою жизнь опасностям во сто раз ужаснее тех, что встречаются на поле боя, притом делать все это хладнокровно, без энтузиазма сражающихся, без всякой надежды на ореол победителя.
   Понятно, что жизнь столь знаменитого человека, как Видок, рассказанная им самим, не могла не стать приманкой, на которую набросилась толпа, жадная до острых ощущений. И действительно, записки Видока, изданные им в 1828 году, после его отставки, разошлись, как горячие пирожки. Это было первое сочинение, поразительным образом раскрывшее изнанку цивилизации: мрачную тюремную жизнь и устройство острогов.
   Переиздание «Записок Видока», малоизвестных новому поколению, кажется нам своевременным. Мы надеемся, что эта правдивая драма с многочисленными сценами и неожиданными поворотами будет принята публикой благосклонно.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   Я родился в Аррасе, близ Лилля. Так как вследствие моих постоянных переодеваний, изменений черт лица и необыкновенной способности гримироваться возраст мой определить довольно трудно, то не лишним будет сказать, что произошло это 23 июля 1775 года в доме, находящемся по соседству с тем, в котором шестнадцатью годами ранее родился Робеспьер. Была мрачная ночь: дождь лил как из ведра, гремел гром, и одна родственница, исполнявшая обязанности акушерки и вместе с тем гадалки, заключила из этого, что судьба моя будет весьма бурной.
   Как бы то ни было, надо думать, что не ради меня одного разбушевалась природа, и я далек от мысли, чтобы там, свыше, хоть сколько-нибудь заботились о моем появлении на свет. Я был наделен могучим телосложением – материала не пожалели, так что при рождении мне можно было дать года два. Уже тогда во мне прорисовывались задатки тех атлетических форм, того колоссального роста, которые впоследствии наводили ужас на самых неустрашимых злодеев. С ранних лет я развивал мускулы, усердно потчуя тумаками своих товарищей, родители которых, без сомнения, жаловались моим. В восемь лет я стал ужасом всех дворовых собак, кошек и ночным кошмаром соседских ребятишек, в тринадцать довольно хорошо владел рапирой. Отец, заметив, что я хожу к гарнизонным солдатам, встревожился таким прогрессом и объявил мне, чтобы я готовился к первому причастию. Две благочестивые особы взялись подготовить меня к этой торжественной церемонии. Бог весть какую пользу я извлек из их уроков. В то же время я начал обучаться ремеслу булочника: это была профессия отца, который видел меня своим преемником, хотя имел сына и старше.
   Обязанность моя заключалась главным образом в том, чтобы разносить хлеб по городу. Это давало мне возможность часто забегать в фехтовальный зал. Родители знали, но смотрели на это сквозь пальцы, как и на многие другие шалости, потому что кухарки уж очень восхваляли мою любезность и аккуратность. Такое снисхождение продолжалось до тех пор, пока они не заметили пропажу денег из своей казны, которая никогда не запиралась. Брата, участвовавшего вместе со мной в ее расхищении, поймали на месте преступления и отправили к булочнику в Лилль. На другой день после этого распоряжения, причины которого мне не объяснили, я, по обыкновению, вознамерился запустить руку в благодатный ящик, но тут вдруг обнаружил, что он заперт. В то же время отец объявил мне, чтобы я побыстрее разносил хлеб и возвращался к строго определенному часу.
   Итак, с тех пор я лишился и денег, и свободы. Сожалея об этом двойном несчастье, я поспешил поделиться им с одним своим приятелем по имени Пуаян, который был старше меня. Так как в конторке имелось отверстие для опускания денег, то он посоветовал мне просунуть туда воронье перо, намазанное клеем. Но, воспользовавшись этим средством, я мог достать лишь мелкую монету, и я решил подделать ключ. Приятель порекомендовал мне для этой цели сына городового. Я снова стал расхищать отцовские доходы, и мы с Пуаяном вдвоем наслаждались плодами этих краж в одной из таверн. Там собиралось изрядное число негодяев и несколько несчастных молодых людей, которые ради набитого кармана прибегали к таким же средствам, что и я. Таково было почтенное общество, в котором я проводил свой досуг до тех пор, пока отец не поймал меня так же, как и брата, – с поличным. Он отобрал у меня ключ, задал мне приличную трепку и принял такие меры предосторожности, что с тех пор нечего было и думать о краже его денег.
   Спать после этого я не мог – видно, злой дух не давал мне заснуть. Как бы то ни было, я встал с твердым намерением поживиться фамильным серебром. В тот же день за обедом я стащил десять приборов и столько же кофейных ложек. Двадцать минут спустя все было заложено, а через два дня из вырученных ста пятидесяти франков не осталось ничего.
   Вот уже трое суток я не показывался в родительском доме, как меня однажды вечером остановили двое городовых и отвели в Боде – дом, куда заключали сумасшедших, подсудимых и мошенников. Десять дней меня продержали в этой тюрьме, даже не объяснив причин ареста; наконец, тюремный сторож сказал, что меня посадили в тюрьму по требованию отца. Я несколько успокоился: стало быть, это родительское воспитание и можно было надеяться на то, что со мной не поступят строго. На следующий день меня навестила мать, и я получил от нее прощение; через четыре дня меня освободили, и я принялся за прежнюю работу с твердым намерением вести себя безукоризненно. Как наивно!
   Вскоре я вновь вернулся к старым привычкам, за исключением расточительности: отец, ранее такой беспечный, стал столь бдительным, что сгодился бы в начальники городской стражи. Этот пристальный надзор приводил меня в отчаяние. Наконец, один из товарищей по таверне сжалился надо мной; это был все тот же Пуаян. «Нужно быть очень глупым, чтобы постоянно сидеть на привязи! – воскликнул он. – Да и как можно в твоем возрасте не иметь гроша за душой! Будь я на твоем месте, я бы уже давно разжился деньгами». – «Как именно?» – поинтересовался я. «Твои отец с матерью очень богаты. Тысячей талеров больше, тысячей талеров меньше – они и не заметят. Старые скряги, поделом им!» – «По-твоему, надо хапнуть все разом, раз нельзя по мелочи?» – «Именно так, а потом дать деру, чтобы ни слуху ни духу». – «Да, но ты забываешь о городском патруле». – «Что тебе патруль! Разве ты им не сын? К тому же мать тебя очень любит».
   Это соображение о материнской любви, подкрепленное воспоминанием о ее снисходительности к моим недавним проказам, подстегнуло меня, и я решил привести план в исполнение. Случай не заставил себя долго ждать.
   Как-то раз, когда мать была дома одна, к ней прибежал малый, подосланный Пуаяном и разыгрывающий роль честного человека. Он предупредил ее, что, завлеченный в оргию, я вздумал всех колотить, все ломать и бить и что если меня не остановят, то потом придется заплатить по меньшей мере франков четыреста за убытки.
   Моя мать сидела в кресле за каким-то вязанием; работа выпала у нее из рук, и она, ничего не соображая, бросилась туда, где предполагала меня найти. Мы должны были воспользоваться ее отсутствием. Ключ, который я стащил накануне, дал нам возможность забраться в лавку. Конторка оказалась запертой. Это препятствие почти обрадовало меня: я вспомнил любовь матери, и на этот раз не с мыслью о безнаказанности, а с невольным чувством раскаяния. Я уже хотел было ретироваться, но Пуаян удержал меня. Ящик был взломан: в нем оказалось около двух тысяч франков; мы их поделили, а полчаса спустя я шел один по дороге в Лилль.
   Я вознамерился посетить Новый свет, но судьба разрушила этот план: в Дюнкирхенской гавани не было ни одного корабля. Я отправился в Кале, чтобы отплыть немедленно, но с меня запросили непомерную плату, однако обнадежили, что в Остенде это может стоить дешевле вследствие конкуренции. Прибыл я и туда, но капитаны оказались такими же несговорчивыми, как и в Кале. Тут я впал в то отчаянное настроение, когда человек бывает готов покориться первому встречному. Не знаю почему, но я вообразил, что наткнусь на какого-нибудь добряка, который возьмет меня на корабль задарма или по крайней мере сделает значительную уступку благодаря моему обаянию. И тут, будто отвечая моим мечтам, ко мне подошел весьма любезный человек, назвавший себя корабельным маклером. Когда я открыл ему цель своего пребывания в Остенде, он стал предлагать мне свои услуги. «Вы мне нравитесь. Я люблю открытые, искренние лица. Хотите, я предоставлю вам проезд за смешные деньги?» Я поспешил выразить ему свою благодарность. «Да к чему все это! Когда дело будет сделано, тогда я, пожалуй, приму ее; надеюсь, это произойдет скоро, но до тех пор вы, вероятно, успеете соскучиться здесь. Не хотите ли отправиться со мной в Блакенберг? Там мы отужинаем в обществе милейших господ, которые в восторге от французов».
   Маклер был так любезен, приглашал так дружелюбно, что отказываться было бы невежливо. Итак, я согласился, и он привел меня в дом, где нас встретили премилые дамы, принявшие меня с тем беззаветным гостеприимством древности, которое не ограничивалось только одним угощением. Вероятно, в полночь (я говорю «вероятно», потому что мы уже потеряли счет времени) я почувствовал тяжесть в голове и в ногах. Вокруг меня все двигалось и вертелось, так что я не заметил, как меня раздели. В какой-то момент мне показалось, что я нахожусь в дезабилье[1] рядом с одной из нимф. Может, это действительно так и было, но я заснул. Пробудился я от ощущения сильного холода. Вместо зеленых занавесок, мелькавших передо мной, как во сне, моим глазам представился лес мачт, а кругом раздавались крики, которые обычно звучат в приморских гаванях. Я приподнялся и увидел, что лежу среди корабельных снастей. Я бредил или все вчерашнее было сном? Я ощупывал себя, щипал и когда, наконец, встал на ноги, то убедился в том, что не брежу. Я оказался полураздетым и, за исключением двух талеров, припрятанных в кармане исподнего платья, у меня за душой не было ни гроша. Тогда я пришел в неописуемую ярость, но где искать концы? Я не смог бы даже указать то место, где меня так ловко обчистили.
   Понятно, что путешествие в Америку пришлось отложить в долгий ящик, – мне суждено было пресмыкаться на старом континенте; мне приходилось коснеть на самой низкой ступени цивилизации, и будущее тем более меня беспокоило, что у меня совсем не было средств в настоящем.
   У меня появилось невольное сожаление о родительском крове, ведь у отца я всегда был бы сыт. Вместе с этими сожалениями в моей голове мелькало множество моральных сентенций, которые мне старались втолковать с детства: не добром нажитое прахом пойдет; что посеешь, то и пожнешь и тому подобное.
   В таком положении мне оставалось лишь одно – вернуться на родину. Но на что жить до тех пор? Пока я стоял в раздумье, мимо меня прошел человек, которого по одежде можно было принять за разносчика. Я заговорил с ним, и он сообщил мне, что держит путь в Лилль, что торгует опиумом, эликсирами и различными порошками, что срезает мозоли, а иногда даже и зубы дергает. «Это хорошее ремесло, но я старею, и мне бы не помешал помощник, который носил бы мой мешок. Такой молодец, как ты, мне и нужен: сильные ноги, верный глаз. Если хочешь, отправимся в дорогу вместе», – предложил странник. «Охотно», – согласился я.
   Так я и стал жить на иждивении отца Годара. Потихоньку мы приближались к Аррасу. Наконец, в один из рыночных дней мы прибыли в Лилль. Отец Годар, не теряя времени, сразу пошел на площадь. Там он велел мне разложить столик, ящички, скляночки, пакетики и предложил созывать покупателей. Этого только недоставало! Я хорошо позавтракал за его счет, но такое предложение взбесило меня! Мало того что я тащил, как вол, его багаж от Остенде до Лилля, так теперь еще в двух шагах от Арраса должен был выставляться напоказ! Нет уж, увольте! Я послал отца Годара ко всем чертям и тотчас направился к родному городу, колокольня которого не замедлила показаться. Достигнув городского вала до наступления сумерек, я приостановился, содрогнувшись при мысли о предстоящем свидании. Я даже думал было повернуть назад, но, обессилевший от усталости и голода, не мог этого сделать. Я побежал в родительский дом. Мать была в булочной одна. Я вошел, упал перед ней на колени и со слезами принялся молить о прощении. Бедная женщина, она едва узнала меня – так сильно я изменился. Мать очень растрогалась и была не в силах оттолкнуть меня; она даже не помянула старое. Накормив, она отвела меня в мою прежнюю комнату. Между тем необходимо было предупредить отца о моем возвращении, а мать не сумела бы выдержать первый взрыв его гнева. Один из друзей семьи, священник анжуйского полка, взял это на себя; отец после сильной вспышки ярости согласился, однако, простить меня. Я страшился его непреклонности, но когда услышал о прощении, то запрыгал от радости. Священник сообщил мне эту новость, сопроводив ее наставлением, но я не помню ни слова из него; помню только, что он привел притчу о блудном сыне, – то была почти моя собственная история.
   Я спокойно вернулся к домашнему очагу. Отец окончательно был сбит с толку тем пафосом, с которым я объявил о своем желании поступить на службу. Ему не оставалось ничего другого, как согласиться; на следующий же день на мне был мундир бурбонского полка. Благодаря моей осанке, представительному виду и умению ловко владеть оружием меня причислили к егерям.
   Почти сразу после своего назначения я ранил на дуэли двух старых служак, вздумавших обидеться на мое стремительное продвижение, но вскоре я сам последовал за ними в госпиталь, потому что меня ранил их приятель. Этим я привлек к себе внимание, и многие стали подстрекать меня к ссорам. За полгода я успел убить двух человек и раз пятнадцать дрался на дуэлях. Одним словом, я наслаждался счастьем гарнизонной жизни, тем более что в караул меня всегда нанимали добрые купцы, дочки которых наперебой старались угождать мне.
   Но я не мог навсегда остаться в Аррасе: объявили войну с Австрией. Со своим полком я присутствовал при поражении Маркена, закончившемся в Лилле умерщвлением храброго и несчастного генерала Диллона.
   Тяжело раненный, я попал в госпиталь, где пробыл больше месяца, после чего получил отпуск на шесть недель. Я вновь отправился в Аррас. Каково было мое удивление, когда я нашел там отца занимающим общественную должность! Как бывшему булочнику, ему поручили смотреть за продовольственными магазинами, чтобы там не расхищали хлеб. Во время голода исполнение такой обязанности, хотя отец и служил безвозмездно, было сопряжено с большими опасностями и, по всей вероятности, привело бы его на гильотину, если бы не покровительство гражданина Суама, начальника 2-го батальона.
   По окончании отпуска я отправился в Живе, откуда мой полк вскоре командировали в графство Намюр. Нас разместили в лачугах на берегах Мааса. Так как австрийцы были на виду, то не проходило и дня без какой-либо стычки. В одной из них, наиболее серьезной, нас отбросили к Живе. При отступлении меня ранили в ногу, вследствие чего я вновь оказался в госпитале, а затем остался в резерве. В это время мимо нас проходил германский легион, состоявший главным образом из дезертиров и фехтмейстеров[2]. Один из главных начальников предложил мне вступить в их отряд в чине вахмистра[3]. Я принял предложение и на другой день был уже на пути к Фландрии. Без сомнения, служа в этом отряде, я стал бы офицером, но рана моя открылась со столь опасными признаками, что мне снова пришлось проситься в отпуск. Через шесть дней я прибыл в Аррас.

ГЛАВА ВТОРАЯ

   Вступив в город, я был поражен отпечатком уныния и ужаса на всех встречавшихся мне лицах. Прохожие недоверчиво на меня посматривали и обходили стороной, когда я пытался расспросить их о причине такой перемены. Что здесь могло произойти? С трудом пробираясь сквозь толпу, забившую мрачные улицы, я достиг площади. Первое, что бросилось мне в глаза, – гильотина, грозно возвышавшаяся над безмолвной людской массой. Перед ней стоял старик, которого привязывали к роковой доске.
   Вдруг раздались звуки труб. На эстраде, занятой оркестром, сидел молодой человек, небрежно опиравшийся на кавалерийскую саблю. Его пояс украшали пистолеты, а на шляпе, надетой на испанский манер, развевалось трехцветное перо. То был Жозеф Лебон. В данную минуту на его гнусной физиономии появилась отвратительная улыбка. Он перестал отбивать такт левой ногой, и трубы смолкли. По мановению его руки старика положили под нож.
   Я не могу передать, какое впечатление произвела на меня эта ужасная сцена. Когда я пришел к отцу, мое состояние не сильно отличалось от агонии того несчастного, которого казнили на моих глазах. Я узнал, что это был господин Монгон, бывший комендант крепости, осужденный по обвинению в аристократизме. Потом я выяснил, что несколько дней назад на том же месте казнили одного господина, все преступление которого заключалось в том, что у него дома жил попугай, издававший крики, похожие на восклицание: «Да здравствует король!»
   Я часто спрашиваю себя: почему, несмотря на трагические события, у людей остается страсть к удовольствиям и развлечениям? Аррас доставлял мне те же радости, что и прежде. Девицы там были все так же доступны: в течение нескольких дней я преуспел в своих любовных интригах с хорошенькой и молоденькой Констанс, единственной наследницей капрала Латюлина, и с четырьмя дочками нотариуса, имевшего контору на углу Капуцинской улицы. Все было бы отлично, если бы я этим и ограничился, но я вздумал обратить свое внимание на красавицу с улицы Правосудия и, конечно, встретил соперника на своем пути в лице старого полкового музыканта. Он дал мне понять, что ему ни в чем не отказывали. Я обозвал его хвастуном – он рассердился, я вызвал его на дуэль – на это он внимания не обратил.
   О нашей ссоре уже совсем позабыли, как вдруг я узнал, что он распускает про меня оскорбительные слухи. Я обратился к нему за разъяснением, но без толку. Он до тех пор не соглашался на поединок, пока я не дал ему пощечину при свидетелях. Наше свидание было назначено на следующее утро. Я хотел явиться точь-в-точь к назначенному времени, но едва я достиг места поединка, как меня окружил отряд жандармов и муниципальных чиновников, которые завладели моей саблей и велели следовать за ними. Я повиновался и вскоре очутился в тюрьме Боде. Ее назначение сильно изменилось, с тех пор как революционеры подчинили жителей Арраса своим порядкам. Привратник Бопре, в красном колпаке, в сопровождении двух огромных черных псов отвел меня в помещение, где под его надзором содержались лучшие из местных жителей. Лишенные всякой связи с внешним миром, мы питались очень скудно, к тому же еда проходила строжайший осмотр Бопре. Его осторожность доходила до такой степени, что он опускал в суп свои грязные руки, чтобы проверить, нет ли там какого оружия или ключа.
   Прошло две недели, когда нам объявили о визите Лебона. Он устраивал заключенным страшные допросы, видимо, стараясь запугать их. Наконец, подойдя ко мне, он сказал, отчасти грубо, отчасти насмешливо: «А, это ты, Франц! Ты намереваешься разыгрывать из себя аристократа и дурно отзываешься о республиканцах… Ты жалеешь о своем старом бурбонском полке… Берегись… я могу отправить тебя распоряжаться гильотиной. Кстати, пришли ко мне свою мать». Я сказал, что, находясь в секретном отделении, не могу видеться с ней. Тогда Лебон приказал Бопре провести ко мне госпожу Видок, после чего вышел, поселив в моей душе надежду своим любезным обхождением. Через два часа явилась моя мать. Она сообщила мне, что на меня донес музыкант, которого я вызвал на дуэль. Донос оказался в руках ярого якобинца, революционера Шевалье, который из дружбы к моему противнику, конечно, не пощадил бы меня. Но тут вмешалась его сестра: растроганная мольбами моей матери, девушка упросила Шевалье ходатайствовать о моем освобождении.
   Когда я вышел из тюрьмы, меня привели в патриотическое общество, где в торжественной обстановке заставили поклясться в верности республике и в ненависти к тиранам. Я поклялся. На какие только жертвы человек не пойдет ради собственной свободы!
   Покончив с формальностями, меня снова вернули в резерв, где товарищи встретили меня с большой радостью. С моей стороны было бы невежливо не считать Шевалье своим освободителем. Ему я поспешил выразить свою признательность, а его сестре – благодарность за ее сочувствие к бедному узнику. После чего эта женщина, страстнейшая из брюнеток, чьи черные очи все же не могли затмить всех недостатков ее внешности, вообразила, что я в нее влюблен. Она буквально восприняла несколько моих комплиментов и сразу же остановила на мне свой выбор. Зашел разговор о нашем соединении; мы сказали об этом моим родителям. Они посчитали, что жениться в восемнадцать лет слишком рано, и дело было отложено в долгий ящик.
   Мы уже три месяца стояли на одном месте, когда нашей дивизии, наконец, приказали отправляться на Стенвард. На следующую ночь после нашего прибытия неприятель внезапно напал на наши аванпосты и проник в занятую нами деревеньку. Мы наскоро выстроились, и во время этой ночной схватки наши молодые рекруты продемонстрировали необыкновенно слаженные действия. После яростной схватки нам пришлось отступить к Стенварду, где находилась главная квартира, так как численный перевес был на стороне противника.
   По прибытии туда я получил поздравление от генерала Вандамма и направление в госпиталь Сент-Омера, так как меня дважды ранил саблей один австрийский гусар, который надорвал голос, крича мне: «Сдавайся! Сдавайся!»
   Раны мои, однако, были не особенно опасны, и уже через два месяца я присоединился к батальону, находившемуся в Газебруке. Там я познакомился со странным корпусом, известным под названием революционной армии. Люди с пиками и красными шапками, составлявшие ее, всюду носили с собой гильотину. Конвент не нашел лучшего средства для укрепления верности офицеров четырнадцати действующих армий, кроме как показывать им орудие казни, уготованное изменникам. Я могу сказать только то, что этот мрачный аппарат приводил в неописуемый ужас население тех стран, через которые его провозили. Не был он по сердцу и солдатам, и мы зачастую ссорились с санкюлотами[4], которых называли гвардией корпуса гильотины. Я, со своей стороны, угостил пощечиной одного из их начальников, вздумавшего найти предосудительным мои золотые эполеты, тогда как по уставу надо было носить полотняные. За этот «прекрасный подвиг» я, конечно, дорого бы поплатился, если бы мне не дали возможности достигнуть Касселя. Туда же прибыл наш отряд, который распустили, как и все реквизиционные батальоны. Всех офицеров сделали простыми солдатами, и в этом чине меня отправили в 28-й батальон волонтеров. Батальон относился к части армии, которая должна была выгнать австрийцев из Валансьена и Конде.
   Батальон квартировал во Фресне. На ту ферму, где я разместился, как-то раз приехало семейство одного судовладельца – муж, жена и двое детей, в числе которых была прелестная восемнадцатилетняя девушка по имени Дельфина. Австрийцы отняли у них судно с овсом, составлявшим все их богатство, и у этих бедных людей не осталось никакого другого убежища, кроме этой фермы, принадлежавшей их родственнику. Их несчастное положение, а может быть, и красота девушки заставили меня принять в них участие. Отправившись на поиски, я увидел судно, которое неприятель опустошал по мере раздачи овса солдатам. Я предложил двенадцати своим товарищам отнять у австрийцев их добычу; они согласились, да и полковник дал свое позволение. В одну дождливую ночь, отправив караульного к праотцам пятью ударами шашки, мы, включая хозяина судна и его жену, приблизились к лодке. Жена судовладельца, пожелавшая непременно идти со мной, тотчас кинулась к мешку флоринов[5], который она спрятала в овсе, и дала мне его нести. Мы отвязали лодку, чтобы провести ее к тому месту, где у нас был укрепленный караул, но едва она поплыла, как мы услышали оклик часового, прятавшегося в камышах. При выстреле из ружья, последовавшего за вторым окликом, караул, располагавшийся по соседству, взялся за оружие. Вмиг берег покрылся солдатами, осыпавшими лодку градом пуль. Пришлось ее оставить.