Мучительные дни с бессонными ночами,
Как много вас прошло без света и тепла!
Как вы мне памятны тоскою и слезами,
Потерями надежд, бессильем против зла!
 
   Но возвратимся к рассказу. От прежнего богатства Никитиных остался только плохой доход с постоялого двора. Лавку, которая вначале еще кое-как держалась, они скоро должны были закрыть, а вместо этого Иван Саввич в праздники выходил торговать свечами на столах, которые расставлялись на городской площади. Толпа торговцев не упускала при этом случая поиздеваться над “студентом”, как в насмешку они называли Никитина. Между тем отец его почти не занимался делами. Несчастная страсть к запою развивалась в нем все сильнее, и под ее влиянием его нрав, необузданный и раньше, теперь обратился в самое дикое самодурство, которое всей тяжестью обрушивалось на сына. Жены, которую Никитин любил, и которая могла бы сколько-нибудь сдерживать его, уже не было: она умерла через полгода после выхода сына из семинарии. На оргии и кутежи уходило последнее состояние; все, что можно было прожить, проживалось. Сын все это видел, мучился, но оказать какое-либо сопротивление был не в силах: всякое противоречие только вызывало взрывы самодурства со стороны отца. Почти каждый день Никитину приходилось переносить сцены вроде следующей:
   – Иван Саввич, – кричал расходившийся отец, – а кто дал тебе образование, кто вывел в люди? А? Не чувствуешь! Не почитаешь отца! Не кормишь его хлебом! Вон из моего дома…
   Все это приправлялось бранью, а часто и побоями. Легко представить, какое мучительное состояние испытывал Никитин от таких сцен, и сколько озлобления накоплялось в его душе. Между ним и отцом за это время установились весьма прискорбные отношения, в которых была доля затаенной вражды, не прекратившейся до самой смерти поэта. Отец, конечно, по-своему любил сына и знал ему цену, его успехами сначала в науках, а потом на литературном поприще он гордился; но природная грубость вместе с несчастной слабостью, которой он предавался, все-таки брали верх; переменить себя он был не в состоянии, если и хотел. За периодами спокойствия опять начинались семейные бури и мучительство. В такие моменты состояние Никитина, только что оставившего школьную скамью, проникнутого теми, может быть, смутными, но благородными стремлениями, которые возбудило в нем знакомство с тогдашней литературой, доходило до отчаяния. Вначале он, по-видимому, совсем упал духом. “Страдающий, мечтающий, загнанный, часто голодный, сидел упырем этот юноша дома или лежал на сеновале с книгою в руках, или бродил по городу и его окрестностям без всякого дела”. К этому нужно прибавить полное одиночество его, отсутствие человека, в котором он мог бы найти поддержку и ободрение. Пробовал было Никитин предлагать свои услуги в качестве приказчика некоторым из воронежских купцов – его не принимали: для такой роли считали неподходящим образованного молодого человека, “студента”. Кроме того, дурная репутация отца бросала тень и на сына.
   Однако молодая натура не могла долго оставаться без всякой деятельности. Пришлось примириться с положением и принять ту роль, которая волей-неволей предлагалась обстоятельствами. И вот, надев чуйку, подрезав волосы в кружок, Никитин принялся дворничать. Арендатора он устранил и все хозяйство постоялого двора забрал в свои руки, то есть, по местному выражению, сделался “дворником”. Пришлось зазывать к своему двору извозчиков, ухаживать за ними, выдавать им овес и сено, иногда даже самому стряпать для них.
   Несмотря на грязь и мелочность таких забот, все-таки это было живое дело, которое спасало молодого человека от полного уныния, а может быть и от падения; спасало, кроме того, и от нищеты, к которой неизбежно пришли бы Никитины благодаря беспутному образу жизни отца. Забрав в свои руки хозяйство, Никитин, конечно, почувствовал себя более самостоятельным, хотя это и не избавило его от своеволия отца, который продолжал пить и буйствовать. Отношения между ними по-прежнему оставались неровными и натянутыми. В маленькой семье Никитиных, состоящей из этих двух лиц, постоянно разыгрывалась семейная драма, в которой самая тяжелая роль выпадала на долю сына. В периоды запоя он терпеливо и покорно ухаживал за отцом; но когда тот отрезвлялся, платил ему дерзостью за предыдущие оскорбления. “Я в состоянии убить того, кто решился бы обидеть старика в моих глазах; но когда он отрезвляется и смотрит здравомыслящим человеком, вся желчь приливает к моему сердцу, и я не в силах простить ему моих страданий”, – так объяснял Никитин свое отношение к отцу. На его восприимчивую и нервную натуру эти ежедневно повторявшиеся грубые сцены производили угнетающее впечатление; они, может быть, определили тот мрачный колорит, которым отличался его характер. Даже в лучшую пору жизни, когда счастье обернулось к Никитину и согрело его своими лучами, скорбные отголоски тяжелого прошлого постоянно слышатся в его стихотворениях.
 
Все, что грязного есть в жизни бедной, —
И горе, и разгул, кровавый пот трудов,
Порок и плач нужды, оборванной и бледной, —
Я видел вкруг себя с младенческих годов.
 
   Такую жизненную школу пришлось проходить нашему поэту-дворнику. Счастлив тот, кто вышел с победой из такой борьбы и сохранил в себе способность так живо сочувствовать страданиям других! Жизнь на постоялом дворе поставила Никитина лицом к лицу с простым народом, дала ему возможность близко узнать его быт, его радости и горе. Несмотря на свое отвращение к “грязной действительности”, которою представлялась Никитину его жизнь на постоялом дворе, он сумел найти в ней стороны, вызвавшие к себе глубокую симпатию в душе поэта. Сочувствием к бедности, к ее непритворному горю, ко всем угнетенным и обездоленным проникнуты лучшие произведения Никитина.
   Почти десять лет жизни на постоялом дворе, меркантильность и мелочность интересов, в кругу которых все это время вращался Никитин, не могли, однако, заглушить в нем тех семян, которые запали в его душу уже на школьной скамье. “Окруженный людьми, лишенными малейшего образования, – писал впоследствии Никитин, – не имея руководителей, не слыша разумного совета, за что и как нужно взяться, я бросался на всякое сколько-нибудь замечательное произведение, бросался и на посредственное. Продавая извозчикам овес и сено, я обдумывал прочитанные мною и поразившие меня строки, обдумывал их в грязной избе под крик и песни разгулявшихся мужиков… Найдя свободную минуту, я уходил в какой-нибудь отдаленный уголок моего дома. Там я знакомился с тем, что составляет гордость человечества, там я слагал скромный стих, просившийся у меня из сердца. С летами любовь к поэзии росла в моей груди, но вместе с тем росло и сомнение: есть ли во мне хоть искра дарования?” Такое сомнение могло бы вконец убить дарование, но, к счастью для Никитина, судьба послала ему поддержку: в это время он сблизился с одним молодым человеком, И. И. Дураковым, в котором нашел сочувствие своим литературным наклонностям. Эта дружба оказала благотворное влияние на Никитина. В лице Дуракова он нашел человека, с которым мог делиться всеми своими мыслями, нашел, наконец, внимательного слушателя своих произведений. Вероятно, под влиянием Дуракова Никитин решился послать некоторые из своих стихотворений в редакции столичных журналов. Первый шаг оказался неудачным – ответа не последовало никакого. В 1849 году он снова решается попытать счастья, но уже поближе: два из своих стихотворений (“Лес” и “Дума”) посылает в редакцию “Воронежских губернских ведомостей”. Должно быть, робость Никитина заставила его послать эти стихи без полной подписи, только с инициалами. Редакция “Воронежских губернских ведомостей” нашла эти стихотворения настолько замечательными, что готова была, выходя из своей программы, напечатать их, но предварительно просила автора открыть свое имя. Никитин не решился сделать этого, и его стихотворения на этот раз не увидели света. Только в конце 1853 года Никитин снова решился сделать попытку – на этот раз уже более смелую – выступить в печати. Под влиянием патриотического воодушевления, охватившего наше общество в то время, при начале Крымской войны, он написал стихотворение “Русь”; это стихотворение и еще два других (“Поле” и “С тех пор, как мир наш необъятный…”) послал он через Дуракова редактору “Воронежских губернских ведомостей” В. А. Средину вместе с письмом, в котором между прочим писал: “Я – здешний мещанин. Не знаю, какая непостижимая сила влечет меня к искусству, в котором может быть я – ничтожный ремесленник! Какая непонятная власть заставляет меня слагать задумчивую песнь в то время, когда горькая действительность окружает жалкою прозою мое незавидное существование! Скажите, у кого мне просить совета и в ком искать теплого участия? Круг моих знакомых слишком ограничен и составляет со мной решительный контраст во взглядах на предметы, в понятиях и желаниях. Быть может, мою любовь к поэзии и мои грустные песни вы найдете плодом раздраженного воображения и смешною претензией выйти из той сферы, в которую я поставлен судьбой. Решение этого вопроса я предоставляю вам и, скажу откровенно, буду ожидать этого решения не совсем равнодушно: оно покажет мне или, мое значение, или мою ничтожность, мое нравственное – быть или не быть?”
   Робость, приниженность, неуверенность в себе сквозят в каждой строчке этого письма. Из этого отрывка, который мы привели, можно видеть, что в лице Никитина выступал на литературное поприще не “поэт-самоучка” вроде Кольцова, как вначале смотрели на Никитина, а человек со значительной уже литературной подготовкой, образованный. Такое письмо со стороны мещанина Никитина, содержателя постоялого двора, было, конечно, явлением очень странным, как и все его произведения, в которых ничего “самородного” и “дворнического” не было. А этого именно у него искали, и положение Никитина на первых порах многих вводило в заблуждение. К счастью для Никитина, на этот раз вопрос быть или не быть, остаться навек дворником или выйти на “дорогу новой жизни”, о которой он так долго мечтал, был решен в его пользу. Присланные стихотворения, в особенности же их автор, заинтересовали кружок людей, стоявших во главе воронежской интеллигенции. Это были Н. И. Второв, К. О. Александров-Дольник, В. А. Средин и другие, о которых мы поговорим в следующей главе. Второв захотел сейчас же познакомиться с автором-дворником. И вот к Никитину, с трепетом ожидавшему решения своей судьбы, приходит его знакомый, Рубцов, и зовет его к Второву. “Бледный, худощавый, выглядывавший как-то исподлобья, в длинном сюртуке, – так описывает эту встречу Второв, – Иван Саввич робко следовал за Рубцовым, и когда последний с торжеством объявил, что это тот самый Никитин, с которым я желал познакомиться, он, словно подсудимый, призванный к ответу, стал извиняться, что позволил себе такую дерзость, т. е. написал письмо и пр. Насилу мог я его усадить; но и затем, как только начинал я говорить с ним, он тотчас же вскакивал, и немалых усилий стоило мне уговорить его вести разговор со мною сидя. Из разговора нашего, который скоро обратился к литературе, оказалось, что Иван Саввич много читал, но много также оставалось ему еще неизвестным. Он с радостью принял мое предложение пользоваться моею небольшою библиотекою и на первый же раз запасся “Дэвидом Копперфилдом” Диккенса”. Второв сразу же угадал в робком и приниженном мещанине даровитую натуру, которую нужно было только отогреть. Между ними с этого времени началось знакомство, перешедшее потом в дружеские отношения, которые продолжались до конца жизни Никитина.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента