Страница:
Валяться на сене любил и я. Летом мимо нашего дома проезжали грузовики, набитые горами сена. Повиснешь на нем и срываешь его клоками, пока вся улица по ходу машины, медленно ползущей на подъеме, не устилается золотыми горками. Бери все это в охапку, тащи на крышу сарая и валяйся кверху пузом.
Я тихо попятился, чтобы незаметно смыться. Не тут-то было. Человек вдруг продрал глаза и, мгновенно что-то такое сделав ногами, направил винтовочное дуло мне в живот.
- Стой!
А я и так уже стоял. Он зачастил:
- Охраняемый объект! Запретная зона! Государственный секрет!
Меня осенило:
- Дяденька, а у вас на лбу японская вонючка.
Он вытаращился на меня, положил оружие на свою сенную лежанку и нанес себе по лбу сокрушительный удар. Сев наземь, он забыл про меня. Я примостился рядом.
- Что это такое было?
- Да ничего. Чудо-юдо из Японии. Оно уже улетело.
- А...
Моего объяснения ему показалось почему-то достаточно. А мне вот было интересно, что это за яму тут копают.
- Крепость строят, да?
- Сам не знаю, - сказал он. - Какая-то телемышка, говорят.
Пустой звук. Ничего такого я не знаю, да и он тоже. Он показал пальцем на далекую сопку в Гнилом углу, где стоит высокая металлическая вышка, отсюда маленькая.
- Вот что-то такое будет. Военное.
Я перехватил разговор. Показав ему свой дом, пальцем повел по Золотому Рогу и вышел на мыс Чуркина. Там, в бараке, жила моя родня. Майор дядя Ваня Кляжников, женатый на тете Лизе, сестре моей матери. Тетя Лиза болела падучей болезнью. Я однажды видел, как она упала. Страшные глаза, пена на губах. Она жарила рыбу на сковородке, и сковородка с рыбой накрыла ее, перевернувшись вверх дном. Кипящее масло текло по ней, а я стоял и не знал, что делать. Дяди Вани не было дома, прибежала моя матушка, с кем-то разговаривавшая в коридоре, - мы к тете Лизе в гости пришли. Матушка засунула ей что-то в рот, что-то твердое, и тетя Лиза пришла постепенно в себя, но ничего не помнила. Матушка дожарила ту рыбу. И я ее съел.
По мысу Чуркина гулять интересно. Здесь, в центре города, все другое. Каменных домов здесь почти столько же, сколько деревянных. А там все деревянное. При каждом доме огород, окруженный забором, на штакетинах забора крепкие рыбацкие сети, и у многих во дворе стоят, сушатся лодки. Даже парусники есть. Там больше петухов, чем тут у нас, и собак видимо-невидимо. Наших собак отлавливают, собачий ящик так и шныряет мимо нас по улице, а там - свобода, море у самых ног, пахнет чистой солью, не то что здесь, на 36-м причале, где в воде один мазут и лучше не купаться - вылезешь, как тот петух серо-буро-малиновый.
У меня есть еще и тетя Феня, тоже матушкина сестра. Она работает в морге, обмывает мертвецов и трезвой не бывает. А когда вдруг трезвая, то страшно строгая, и вот уж кто бурятка, так бурятка, лицо ее как два сведенных булыжника. Она живет вон там, под той сопкой, где стоит Клуб Ильича. Рядом с ее домом - роддом, в котором я родился. А рядом с ним моя 9-я школа.
Когда я пошел во второй класс, откуда-то с Севера приехал отец. Я выбежал на переменку из школы, а ко мне подходит какой-то дядька в шляпе и говорит "сынок". Взял меня за руку и пошел знакомиться с моей учительницей. Ольга Васильевна, высокая такая, смотрит на него сверху вниз, он снял шляпу, у него лысина, но он ей почему-то нравится. Мне велено было отойти, погулять пока что рядышком, и слышу я краем уха: мальчик очень способный, но то, что творится у него в доме, может его погубить, ходит в дранье, купили ему на средства родительского комитета новую форму, обувь и учебники, а там, в доме, все пропивается.
- Я регулярно высылаю серьезные алименты, - возмущается отец.
- А мать говорит, что ничего не получает, и вообще на нее заведено уголовное дело за недостачу в кассе и растрату.
Слышу все это, и сердце мое горит. Неправда все это, матушка у меня хорошая и не такая уж пьяница, как все вы о ней сплетничаете. Конечно, я иногда иду ее искать в пивнушку на Суйфунский рынок, и нахожу ее там, и веду домой, и все на нас смотрят, и мне стыдно с ней ходить по улицам, потому что все про нее сплетничают, что она пьяница и спекулянтка. А у нее горе. Она всегда, когда выпьет, вспоминает моего отца, плачет и ругает его всеми словами с Суйфунского рынка, и говорит, что я вылитый отец, и целует меня. А он тут приехал и возмущается.
Божья коровка, лети домой, твой дом в огне, твои дети горят.
Мой собеседник спал на сене, обхватив ногами винтовку.
Когда старик Ван назывался Седаном и жил в фанзе у моря, побережье еще не потеряло себя. Вокруг стоял стеной пробковый дубняк, перемежаемый ильмом и ясенем, орехом и кедром, елью и пихтой. Стволы лиан, подобно могучим змеям или небесным лестницам, оплетали тела древесных великанов. В ногах великанов по весне разбегались ландыш, фиалка, багульник, ветреница и медуница. Белым огнем черемух и яблонь вспыхивали речные долины. Трубил дикий козел, ведущий стадо на юг, трещал кузнечик, пела цикада, посвистывал бурундук. По ночам из ущелий прибрежных гранитных скал вылетал на охоту филин с фосфорическими кругами глаз. На резкое гуканье филина тихо отзывался чугунный колокол на ветви ильма около фанзы Вана.
Несметные стаи уток полоскались в морской воде вперемешку с чайками. Они пахли рыбой, но можно было охотиться и на озерах. По рекам, вдоль берега, густо шли осенние стаи лосося. Рыбу брали острогой или голыми руками. Двадцатипудовая калуга или даже двухпудовый таймень требовали больших усилий, выдержки и сетей. Ван не рыбачил, не охотился. Он ходил в раздумье по морскому берегу, поросшему бархатным деревом, с длинной суковатой палкой из жимолости.
Красный волк сидел спиной к Вану на лесной тропе, круто повернув к нему голову, - так не делают собаки. Вану вспомнилась притча о волке и олене. Олень укорял волка в погублении живых существ - за это хорошей кармы ему не видать. Достигнуть вечного блаженства мог, на взгляд оленя, лишь он, олень, потребитель растительной пищи. Оба они умерли - и пророчества оленя не сбылись. Ведь вместе с растительностью он поедал безмерное количество ничтожно крошечных насеко-мых - существ не менее живых, чем волчьи жертвы. По той причине, что он не догадывался о раскаянии, ему досталось дурное перерождение - в отличие от волка, понимавшего, что его природная обреченность на уничтожение живого - грех, вынуждающий к беспрерывному раскаянию. Волк достиг вечного блаженства.
Ван сказал волку: "Уходи".
Волк ушел.
Выйдя на вершину сопки, Ван видел приход пароходокорвета "Америка". Он знал, что это когда-нибудь произойдет. Белых чужеземцев посылало сюда небо, оскорбленное кровожадной свирепостью воюющих между собой племен и безжалостным разбоем хунхузов. Отечество Вана пребывало в тысячелетней немощи. Там не кончались междоусобицы. Та золотая пора, которую застал Ван в своем первом земном странствии, была попрана всеобщим беспамятством. Он и сам старался не вспоминать о своем детстве и всей прожитой в тот раз жизни, хотя стыдиться ему было нечего.
Он был рожден достойной женщиной, пятнадцатой наложницей господина Цуя, исполняющей должности чиновника при кавалерии и помощника секретаря цензората. Впоследствии она стала правительницей провинции. Она родилась в семье, где постигли истину. Когда подросла, она отвергала жемчуг и бирюзу. В учении с полуслова различала зерно мудрых слов. Развлекалась тем, что вырезала цветы из бумаги, занималась богоугодными делами. Она часто сопровождала господина и на некоторое время входила в императорский небесный дворец, где стремилась постичь сердце императора. Она носила грубое платье, питалась растительной пищей, соблюдала монашеские обеты, безмятежно созерцала и с радостью жила в лесу и горах, стремясь жить в постоянной тишине.
Ван преклонялся перед матерью. Она воспитала в нем добродетели, помогшие ему стать человеком уважаемым и видным. В юности сдав необходимые экзамены на должность чиновника, он начал свою карьеру при императорском дворе и храме предков, ведая исполнением ритуальной музыки. По неопытности он как-то раз заметно промахнулся в ритуале - и был наказан переводом в провинцию на должность заведующего складами военного имущества. Там он пробыл десять лет. Разве это срок? Его вернули в столицу и благодаря покровительству главного императорского министра назначили сначала главным советником, а затем императорским цензором. Он завершил многолетнюю службу в качестве секретаря императорского двора. На этом пути Ван понял невозможность ответа на вопрос: как доказать, что яшма блестит?
Умудренность в государственных делах, пронизанная светом истины, определила его понимание главной ошибки Поднебесной: отечество Вана полагало, что, кроме него, нет ничего в обитаемой вселенной. Оно слишком часто забывало о Земле радости, которую охраняют пять тысяч духов добра. Ван разуверился в государственном разуме. Человеческие деяния ему представлялись в высшей степени бессмысленными. На самой глубине его души светился лишь образ матери. В память о ней он когда-то пожертвовал свое поместье храму. Отдаю пыль суеты мирской Небу и Земле. Я построил в горах жилище с соломенной крышей и кумирню, посадил фруктовый сад и бамбуковую рощу. Все это места, где моя покойная мать когда-то жила, где она ходила.
Накануне прихода "Америки" случилось невероятное. На берег выбросился кит. Ван подошел к дивному чудовищу, уже бездыханному. Кожа кита являла собой студенистую слабую пленку, которую легко проткнуть пальцем. Чем больше кит, тем тоньше его кожа. У выбросившегося гиганта было разорвано горло и вырван язык. В море на него налетали морские разбойники. Так делают косатки, самые опасные враги крупных китов.
Ван понял: это предзнаменование. В обитаемой вселенной намечаются грозные события.
Иннокентий с друзьями выехал в Хабаровск. В вагоне стояла стужа. Поэт Стас в нематериально синем берете читал толстый фолиант. Поэт Игорек теребил тонкими пальцами угол подушки, прихваченной из Владивостока для этой цели. Поэт Юрий, перекрикивая грохот колес, в ухо Иннокентия пересказывал основные положения философии Тейяра де Шардена. Они дули из горла по кругу янтарный "Юмалак" и вишневый "Саперави". На станции Хор Стас спел песню Окуджавы о Смоленской дороге. Это настроило друзей на элегический лад, и они заговорили о том, кто из них первый поэт. Спора не было, потому что убедительней всех оказался Иннокентий, сказав, что на самом деле первыми поэтами были Павел Гомзяков во Владивостоке и Федор Камышнюк в Харбине по той причине, что первее нас, еще в начале века, стихотворствовали в сих городах.
Стас обучался математической логике в Петербурге. По нему заскучал Юрий и предложил друзьям сброситься на предмет приезда Стаса. Так и сделали. Поскольку Стас, будучи гостем города, ночевал где попало, Иннокентий предпочитал, чтобы старый друг проводил никем не занятые ночи все-таки у него, а не где попало. В толстой тетради с дерматиновой обложкой, которую Иннокентий заполнял новыми стихами, он крупно написал, проставив дату: "Приехал Стас". Через три недели там появилась кривоватая запись: "Уехал".
У Иннокентия была комната в коммуналке.Там стояли топчан, стол, стул и ведро. Печку топить было некогда и нечем. В верхней одежде они, лежа, утеснялись под солдатским черным одеялом на узком топчане, и Иннокентий, которому надо было сделать срочную литконсультантскую работу для газеты, злобно смотрел на авоську с чужими рукописями, висящую перед ними на гвозде, вбитом в дверь, и зычно заявлял:
- Мы не нищие!
Стас выражал безусловное согласие. Изо ртов выходили морозные облачка. На опохмелку не было ни полушки. Они громко говорили по ночам. Соседка, стенавшая за стенкой, стучала кулаком в стенку. Как-то, ворвавшись в комнату Иннокентия, дверь которой никогда не запиралась по причине отсутствия ключа, соседка увидела двух молодых мужчин под общим солдатским одеялом и констатировала пронзительным голосом:
- Ах, вот вы чем здесь занимаетесь! - То было ошибочное умозаключение.
Иннокентий называл свою комнату фанзой. Друзья и девушки посещали фанзу часто и шумно. Одна из девушек, также иногда гостившая там, во время подготовки к очередным выборам в народные депутаты работала агитатором на избирательном участке. Она отвела Иннокентия от немалой неприятности, если не беды.
- Соседи написали на тебя жалобу в избирательный участок, я ее уничтожила, но будь бдителен, - сказала она, поймав его на улице.
А куда еще было писать несчастным соседям Иннокентия, как не на избирательный участок? Кто он был, этот ужасный сосед?
- Культпросвет! - кричала ему Васса Яковлевна из-за китайской ширмы с драконом на старом дыроватом шелке. Она готовила пищу на примусе отдельно от мужа Павла Семеновича, с которым не разговаривала четверть века. Павел Семенович, благообразный старичок с белыми висками, ходил в этот дом еще полвека назад, когда там был дом свиданий. Однажды он сказал, что встречался под этими сводами, украшенными лепниной купидонов, с дедушкой Иннокентия.
Иннокентий не рассказывал ни Стасу, ни остальным друзьям о харбинской стороне своей жизни. Владивостока хватало по горло. И тем не менее они выехали в Хабаровск.
Заметим, что Игорек был флотским капитаном медицинской службы. Спирт, поступавший в лазарет его части, вылакивался молодыми поэтами. Тот военно-строительный отряд - в/ч 0013 - постоянно и досрочно оставался без лекарственного спирта. Солдатики лечились от всех недугов коллективным онанизмом в деревянной уборной на территории части.
- А не ждет ли тебя судьба прапорщика Комарова? - беспокоился Иннокентий.
- Ни в коем случае. Я не впадаю в буйство и не якшаюсь с нижними чинами, - отвечал Игорек, происходящий из древнего боярского рода Дарьевских.
В Хабаровске друзей встретил детский поэт Валерий, человек мечтательный и деятельный. У него был багратионо-мейерхольдовский нос, далеко опережавший своего обладателя при передвижениях по свету. Кроме того, Валерий служил в военном ансамбле песни и пляски. В звании рядового он носил гимнастерку, пошитую по индивидуальному заказу из генеральского сукна. Сильно смахивая на кого-то из галилейских апостолов в молодости, он поругивал жителей соседнего города Биробиджана. К слову сказать, ему не нравилось и само это слово, состоявшее из чего-то топонимически тунгусского и отвлеченно турецко-армяно-арабского.
По протекции Валерия поэты разместились в лучшей гостинице. Их разбили по двое, Иннокентия объединили с Юрием.
Великая стужа стояла в Хабаровске. Выступления проходили шумно и горячо. Игорек никогда не помнил своих стихов на память и в виде компенсации декламировал Евтушенко: о тайнах, Тонях, Танях, даже с цыпками на ногах (или руках). Местная поэтесса Веникова увлеклась им или Иннокентием - или кем-то другим из них. Скорей всего, Стасом. Он был задумчив. Над заснеженным Амуром валили густые облака из прорубей. Дни и ночи смешались. По результатам поездки Юрий сочинил стихи:
В Хабаровске грузинка Мэри
Любила друга моего.
Он имел на это причины, весьма, впрочем, зыбкие. Дело в том, что Юрий обладал одновременно аналитическим умом и необузданным воображением. Последнее разыгрывалось на лирических основах и особенно тогда, когда в лирическую зону вступал Иннокентий.
На сей раз ситуация была такова, что на том же этаже, где находился номер Иннокентия и Юрия, проживала прекрасная грузинка по имени Мэри. Кажется, она была по торговой части. Хотя не исключено, что она служила в местном театре оперетты. Да, в городе была оперетта, и только иберийского клекота там недоставало. Сдержанная приветливость озаряла ее молодое лицо древней чеканки при встречах у лифта.
В те же дни по Хабаровску прокатилась неделя художественного самодеятельного творчества. Понаехали таланты с мест. В буфетной очереди Иннокентий заговорил с открытой девушкой в черных сапожках, и, так как она охотно отвечала на его расспросы, он пригласил ее в свой номер, и она сразу же пошла. Юрий вышел, они остались вдвоем в полумраке, она сказала ему, что она пляшет и поет в поселке Хор. Они расстались через десять минут, потому что все успели сделать, не снимая обуви. Юрий ходил по красной с зелеными краями дорожке коридора в глубокой сосредоточенности. Его очки лихорадочно поблескивали. Он уже сочинял те самые стихи. Таков был механизм Юриева стихосочинительства. Он смещал и взаимозаменял фигуры и положения.
В один из вечеров сидели в номере Стаса / Игорька. Набежало много местных сочинителей. Сто поэтов, дым столбом. Словно отпечатанные на щеке или на платочке, в густом дыму отдельно от своих владелиц алели уста двух студенток, поклонниц, приведенных с недавнего выступления. Игорек стоял у открытой форточки, глотал острый чистый воздух, одновременно теребя угол подушки, перенесенной для этого на подоконник. Вещал Валерий в дорогостоящей гимнастерке:
- Наш старый писатель Никаноров получает пенсию в том же окошке кассы, что и старые большевики. Пишет он про историю, про Екатерину Вторую, про Пушкина. Его как-то спросили на встрече с читателями: "Вы участник революции?" Он ответил: "Да, дорогие мои, и очень активный". Он был министром печати в правительстве Колчака. В 22-м ушел в Харбин, в 45-м вернулся и даже не отсидел положенных десяти лет. В Китае, видимо, работал на нас. К слову, Иннокентий, с тобой хочет познакомиться другой наш писатель - Ефименко.
Что за стих такой? Иннокентий встревожился. Отчего в Хабаровске говорят о Харбине и к слову привязывается он, Иннокентий?
Иннокентий встретился с Ефименко в местном Союзе писателей, славном тем, что оттуда, пробив окно второго этажа, выбросился в нетрезвом виде Аркадий Гайдар.
Ефименко был невзрачным рыхловатым человеком ниже среднего росточка с сизым лицом трудолюбиво пьющего литератора. Он сказал:
- Вчера я срочно позвонил главному редактору приморской газеты, где вы, сударь, хотите напечатать рецензию на поэтическую антологию, вышедшую у нас в Хабаровске, с чрезвычайными похвалами в адрес Мпольского. Учтите, Мпольский - японский шпион. Я сам арестовывал его в Китае заодно с атаманом Семеновым. Те, кто напечатал Мпольского в антологии, уже понесли наказание. Вы, дорогой, чуть не вляпались. Я вас спас, благодарностей не надо.
Поэты уехали из Хабаровска, не помня как. Игорек забыл в гостинице подушку со своей дактилоскопией. Стасу подарили нанайскую шапку из лисицы. Юрий пережил очистительный ливень катарсиса. Иннокентий вернулся в Харбин.
V
- Ерунда на постном масле, - говорил батя. - Никаких там боев не было. Мы высадились на Курилы без единого выстрела, и на Сахалине происходило то же самое.
- А как же там всякие Вилковы, которые - на амбразуру? - спрашивал дядя Слава.
- Не знаю. Не бачив. Я попал на остров Шикотан. Япошки перед нашим десантом ушли оттуда. Ничего там не было, кроме пустого китокомбината. В лесу прятались два-три калеки, и то, по-моему, не японцы, а айны. Хотя айнов-то там, на Курилах и Сахалине, как раз и не осталось. Им там вообще дюже досталось на орехи. Японцы в свое время всех ихних дивчин отправили на Хоккайдо в публичные дома, и рожать детей было некому. Айнам пришел капут. Полный банзай.
Взрослые сидели за столом, я торчал рядом, ушки на макушке. Они ужинали. Им не часто удавалось встретиться на берегу, у нас в доме. Из рейса приходил то один, то другой. Море - это надолго, море - это опасно. Над морской стихией властвует святой Никола, о котором батя и дядя Слава редко, но вспоминали, особенно когда жарили картошку на колоссальном количестве житомирского сала. Оба они были мужиками крепкими и ели с аппетитом. Батя продолжал:
- Я после демобилизации ходил мимо Курил на "Аниве". Уже в пятидесятых армию стали оттуда выводить. Выгонять по жопе мешалкой. А у нее там большое хозяйство. Коровы, свиньи, лошади, птица и всякое такое. Вояки уходят - животные остаются. Идешь на судне мимо пустых островов, а оттуда рев недоеных коров. На весь океан ревут!
Дядя Слава протянул:
- Да-а...
- Да, - ответил батя. - Ну, давай махнем помалу, помоляся.
Я где-то слышал, что китайцы или, например, удэгейцы вообще не доят коров, потому что не пьют молока. Все-таки я, наверно, удэгеец. Потому что тоже не пил молока. Правда, по другим причинам. Во-первых, я напился его из матушкиной
груди - сосал до четырех лет, и еще матушка выделяла долю белого напитка соседскому пацану, сыну Блохиных, так что мы с моим молочным братцем никак не походили на святого Николу, который во младенчестве воздерживался от материнской груди по средам и пятницам. Во-вторых, коровье молоко после войны в городе-порте было роскошью. За ним выстраивались очереди, как за мукой.
Матушки дома не была. Она еще не пришла с работы. Гастроном № 4, в котором она работала кассиршей, был дежурным и закрывался поздно. Матушка добиралась домой к ночи, в уличной кромешной тьме. Пару раз ее раздевали снимали шубу. С освещением у нас в округе было неважно.
Раздался звонок в дверь, я открыл, вошел наш участковый. Он спросил у дяди Славы:
- Вы отец?
Дядя Слава указал на батю. Тот немного растерялся.
- Собирайтесь, пройдем в участок.
- А что такое? - удивился батя.
- Спросите у него, - сказал милиционер, кивнув на меня.
Когда вчера вечером я разбил камнем последний фонарь на улице Жертв Революции, я не знал, чем это обернется. Но я ведь и не совсем знал, зачем я это сделал. Мы тогда были вместе с Мургалем. Идею выдвинул он, исполнил я, и вот - пришли за мной, а он тут ни при чем.
Батя оделся, мы пошли в милицию. Там батя подписал протокол, и мы молча вернулись домой. Мне было стыдно оттого, что он ни словом меня не покарал. Но он вообще был молчуном. Это его с дядей Славой прорывало. Наказание произвела матушка, по возвращении из магазина узнав о моей проделке. Я выслушал всю ее очень громкую программу относительно меня. Закончила она все-таки нелогично:
- Вылитый отец!
Мне было трудно вообразить, что человек в шляпе бьет по ночам фонари. Меня томило другое - всю ночь стоял в ушах коровий рев над Великим океаном.
События разворачивались неминуемо и неторопливо. Солдат и казак шли по тайге, ведя за собой переселенца с топором, пилой и плугом. В тот плуг никто не впрягал могучих змей-помощниц. Все были вооружены. Лесной народ - люди и
звери - уходили в темную глубину леса. Всем казалось, что места хватит всем. На край земли потянулись кержаки, ища свое Беловодье. На его месте оказалась Опонь.
Она и была архипелагом небожителей. Ван давно это знал. Земля радости отодвигалась все дальше и дальше. То, что происходило наяву, смущало старого человека. Весь внутренний состав желтой Азии от Тибета до Хонсю переживал тяжелое напряжение от вторжения странного белого дракона с далекого Запада. Холодно кипел камень горных хребтов под непроницаемой шапкой ослепительного снега. Внутреннее напряжение уходило в океанские впадины, время от времени выплескиваясь наружу буйным пламенем вулканов и великим валом морской стихии. Участились землетрясения. Падали кумирни, на лету горели журавли, кони метались вплавь с острова на остров, рыба кричала громче птицы.
Небо подало знак. Внутри черной тучи вспыхнул крест - встретились молнии казачьей шашки и самурайского меча. Ударил гром. Земля не забеременела. Молнии упали в Желтое море, подпалив его.
Ван сидел, глядя за синие зубцы леса на противоположном берегу. Зрение не оставило его. Наоборот, оно стало еще острей, чем раньше. Там, за синим лесом, лежало отечество Вана. Его не тянуло на родину. Что делать там, где и чайные домики стали местом разврата? Люди падают, как кедровые орехи, и их никто не подбирает, по ним ходят, их топчут, и они сгнивают. Над городами повисла бескрайняя, беспросветно черная сеть гнуса. Золотая лилия молодости гаснет. Красная магнолия чести похищена.
Где-то сухо шумит тростник, укрывший вход в пещеру. Не там ли место Вана? Его фанза скоро совсем уйдет в землю, если не сломается от тихого ветерка с моря. Но зачем куда-то стремиться? Зачем иметь цель? Зачем спешить? Все должно идти как идет. Все равно где-то в озере плавает ароматный слон, а в далеких горах поют белые петухи. На персиковом дереве созревают плоды бессмертия. И есть глина, из которой изготовляются пилюли бессмертия. Если тебе больше тысячи лет, ты умеешь вылавливать рыбу из бронзового блюда. Конечно, белых волос не сделать смоляными, а бронза не превратится в золото.Что вздыхать? Свое золото давно все растрачено.
Ван забормотал. Дымок из его трубки свивался в отчетливые знаки письма, синей стайкой улетая в сторону синей горы. Им внимала ушная раковина пещеры.
Не знаю, где таится храм Струящегося аромата,
не вьются тропы по горам, ничьей ногой трава не смята.
Где колокол в крутых горах? Источник слышится в тумане,
на скалах серебрится прах, похожий на воспоминанье.
Пруд на закате опустел, и солнце узрит сонным оком,
что мой возвысится удел на созерцании глубоком.
Остынет в пламенном луче сосновая густая крона.
Раскрошится в моем плече зуб ядовитого дракона.
Чуткой спиной Ван услышал человеческие шаги в версте от себя, где-то там, где стояла его фанза. Да, это были люди, причем чужаки, а не звери и не туземцы, мягкие маньчжурские улы которых не производят при ходьбе никакого звука. Люди говорили по-русски, Ван понимал их.
Я тихо попятился, чтобы незаметно смыться. Не тут-то было. Человек вдруг продрал глаза и, мгновенно что-то такое сделав ногами, направил винтовочное дуло мне в живот.
- Стой!
А я и так уже стоял. Он зачастил:
- Охраняемый объект! Запретная зона! Государственный секрет!
Меня осенило:
- Дяденька, а у вас на лбу японская вонючка.
Он вытаращился на меня, положил оружие на свою сенную лежанку и нанес себе по лбу сокрушительный удар. Сев наземь, он забыл про меня. Я примостился рядом.
- Что это такое было?
- Да ничего. Чудо-юдо из Японии. Оно уже улетело.
- А...
Моего объяснения ему показалось почему-то достаточно. А мне вот было интересно, что это за яму тут копают.
- Крепость строят, да?
- Сам не знаю, - сказал он. - Какая-то телемышка, говорят.
Пустой звук. Ничего такого я не знаю, да и он тоже. Он показал пальцем на далекую сопку в Гнилом углу, где стоит высокая металлическая вышка, отсюда маленькая.
- Вот что-то такое будет. Военное.
Я перехватил разговор. Показав ему свой дом, пальцем повел по Золотому Рогу и вышел на мыс Чуркина. Там, в бараке, жила моя родня. Майор дядя Ваня Кляжников, женатый на тете Лизе, сестре моей матери. Тетя Лиза болела падучей болезнью. Я однажды видел, как она упала. Страшные глаза, пена на губах. Она жарила рыбу на сковородке, и сковородка с рыбой накрыла ее, перевернувшись вверх дном. Кипящее масло текло по ней, а я стоял и не знал, что делать. Дяди Вани не было дома, прибежала моя матушка, с кем-то разговаривавшая в коридоре, - мы к тете Лизе в гости пришли. Матушка засунула ей что-то в рот, что-то твердое, и тетя Лиза пришла постепенно в себя, но ничего не помнила. Матушка дожарила ту рыбу. И я ее съел.
По мысу Чуркина гулять интересно. Здесь, в центре города, все другое. Каменных домов здесь почти столько же, сколько деревянных. А там все деревянное. При каждом доме огород, окруженный забором, на штакетинах забора крепкие рыбацкие сети, и у многих во дворе стоят, сушатся лодки. Даже парусники есть. Там больше петухов, чем тут у нас, и собак видимо-невидимо. Наших собак отлавливают, собачий ящик так и шныряет мимо нас по улице, а там - свобода, море у самых ног, пахнет чистой солью, не то что здесь, на 36-м причале, где в воде один мазут и лучше не купаться - вылезешь, как тот петух серо-буро-малиновый.
У меня есть еще и тетя Феня, тоже матушкина сестра. Она работает в морге, обмывает мертвецов и трезвой не бывает. А когда вдруг трезвая, то страшно строгая, и вот уж кто бурятка, так бурятка, лицо ее как два сведенных булыжника. Она живет вон там, под той сопкой, где стоит Клуб Ильича. Рядом с ее домом - роддом, в котором я родился. А рядом с ним моя 9-я школа.
Когда я пошел во второй класс, откуда-то с Севера приехал отец. Я выбежал на переменку из школы, а ко мне подходит какой-то дядька в шляпе и говорит "сынок". Взял меня за руку и пошел знакомиться с моей учительницей. Ольга Васильевна, высокая такая, смотрит на него сверху вниз, он снял шляпу, у него лысина, но он ей почему-то нравится. Мне велено было отойти, погулять пока что рядышком, и слышу я краем уха: мальчик очень способный, но то, что творится у него в доме, может его погубить, ходит в дранье, купили ему на средства родительского комитета новую форму, обувь и учебники, а там, в доме, все пропивается.
- Я регулярно высылаю серьезные алименты, - возмущается отец.
- А мать говорит, что ничего не получает, и вообще на нее заведено уголовное дело за недостачу в кассе и растрату.
Слышу все это, и сердце мое горит. Неправда все это, матушка у меня хорошая и не такая уж пьяница, как все вы о ней сплетничаете. Конечно, я иногда иду ее искать в пивнушку на Суйфунский рынок, и нахожу ее там, и веду домой, и все на нас смотрят, и мне стыдно с ней ходить по улицам, потому что все про нее сплетничают, что она пьяница и спекулянтка. А у нее горе. Она всегда, когда выпьет, вспоминает моего отца, плачет и ругает его всеми словами с Суйфунского рынка, и говорит, что я вылитый отец, и целует меня. А он тут приехал и возмущается.
Божья коровка, лети домой, твой дом в огне, твои дети горят.
Мой собеседник спал на сене, обхватив ногами винтовку.
Когда старик Ван назывался Седаном и жил в фанзе у моря, побережье еще не потеряло себя. Вокруг стоял стеной пробковый дубняк, перемежаемый ильмом и ясенем, орехом и кедром, елью и пихтой. Стволы лиан, подобно могучим змеям или небесным лестницам, оплетали тела древесных великанов. В ногах великанов по весне разбегались ландыш, фиалка, багульник, ветреница и медуница. Белым огнем черемух и яблонь вспыхивали речные долины. Трубил дикий козел, ведущий стадо на юг, трещал кузнечик, пела цикада, посвистывал бурундук. По ночам из ущелий прибрежных гранитных скал вылетал на охоту филин с фосфорическими кругами глаз. На резкое гуканье филина тихо отзывался чугунный колокол на ветви ильма около фанзы Вана.
Несметные стаи уток полоскались в морской воде вперемешку с чайками. Они пахли рыбой, но можно было охотиться и на озерах. По рекам, вдоль берега, густо шли осенние стаи лосося. Рыбу брали острогой или голыми руками. Двадцатипудовая калуга или даже двухпудовый таймень требовали больших усилий, выдержки и сетей. Ван не рыбачил, не охотился. Он ходил в раздумье по морскому берегу, поросшему бархатным деревом, с длинной суковатой палкой из жимолости.
Красный волк сидел спиной к Вану на лесной тропе, круто повернув к нему голову, - так не делают собаки. Вану вспомнилась притча о волке и олене. Олень укорял волка в погублении живых существ - за это хорошей кармы ему не видать. Достигнуть вечного блаженства мог, на взгляд оленя, лишь он, олень, потребитель растительной пищи. Оба они умерли - и пророчества оленя не сбылись. Ведь вместе с растительностью он поедал безмерное количество ничтожно крошечных насеко-мых - существ не менее живых, чем волчьи жертвы. По той причине, что он не догадывался о раскаянии, ему досталось дурное перерождение - в отличие от волка, понимавшего, что его природная обреченность на уничтожение живого - грех, вынуждающий к беспрерывному раскаянию. Волк достиг вечного блаженства.
Ван сказал волку: "Уходи".
Волк ушел.
Выйдя на вершину сопки, Ван видел приход пароходокорвета "Америка". Он знал, что это когда-нибудь произойдет. Белых чужеземцев посылало сюда небо, оскорбленное кровожадной свирепостью воюющих между собой племен и безжалостным разбоем хунхузов. Отечество Вана пребывало в тысячелетней немощи. Там не кончались междоусобицы. Та золотая пора, которую застал Ван в своем первом земном странствии, была попрана всеобщим беспамятством. Он и сам старался не вспоминать о своем детстве и всей прожитой в тот раз жизни, хотя стыдиться ему было нечего.
Он был рожден достойной женщиной, пятнадцатой наложницей господина Цуя, исполняющей должности чиновника при кавалерии и помощника секретаря цензората. Впоследствии она стала правительницей провинции. Она родилась в семье, где постигли истину. Когда подросла, она отвергала жемчуг и бирюзу. В учении с полуслова различала зерно мудрых слов. Развлекалась тем, что вырезала цветы из бумаги, занималась богоугодными делами. Она часто сопровождала господина и на некоторое время входила в императорский небесный дворец, где стремилась постичь сердце императора. Она носила грубое платье, питалась растительной пищей, соблюдала монашеские обеты, безмятежно созерцала и с радостью жила в лесу и горах, стремясь жить в постоянной тишине.
Ван преклонялся перед матерью. Она воспитала в нем добродетели, помогшие ему стать человеком уважаемым и видным. В юности сдав необходимые экзамены на должность чиновника, он начал свою карьеру при императорском дворе и храме предков, ведая исполнением ритуальной музыки. По неопытности он как-то раз заметно промахнулся в ритуале - и был наказан переводом в провинцию на должность заведующего складами военного имущества. Там он пробыл десять лет. Разве это срок? Его вернули в столицу и благодаря покровительству главного императорского министра назначили сначала главным советником, а затем императорским цензором. Он завершил многолетнюю службу в качестве секретаря императорского двора. На этом пути Ван понял невозможность ответа на вопрос: как доказать, что яшма блестит?
Умудренность в государственных делах, пронизанная светом истины, определила его понимание главной ошибки Поднебесной: отечество Вана полагало, что, кроме него, нет ничего в обитаемой вселенной. Оно слишком часто забывало о Земле радости, которую охраняют пять тысяч духов добра. Ван разуверился в государственном разуме. Человеческие деяния ему представлялись в высшей степени бессмысленными. На самой глубине его души светился лишь образ матери. В память о ней он когда-то пожертвовал свое поместье храму. Отдаю пыль суеты мирской Небу и Земле. Я построил в горах жилище с соломенной крышей и кумирню, посадил фруктовый сад и бамбуковую рощу. Все это места, где моя покойная мать когда-то жила, где она ходила.
Накануне прихода "Америки" случилось невероятное. На берег выбросился кит. Ван подошел к дивному чудовищу, уже бездыханному. Кожа кита являла собой студенистую слабую пленку, которую легко проткнуть пальцем. Чем больше кит, тем тоньше его кожа. У выбросившегося гиганта было разорвано горло и вырван язык. В море на него налетали морские разбойники. Так делают косатки, самые опасные враги крупных китов.
Ван понял: это предзнаменование. В обитаемой вселенной намечаются грозные события.
Иннокентий с друзьями выехал в Хабаровск. В вагоне стояла стужа. Поэт Стас в нематериально синем берете читал толстый фолиант. Поэт Игорек теребил тонкими пальцами угол подушки, прихваченной из Владивостока для этой цели. Поэт Юрий, перекрикивая грохот колес, в ухо Иннокентия пересказывал основные положения философии Тейяра де Шардена. Они дули из горла по кругу янтарный "Юмалак" и вишневый "Саперави". На станции Хор Стас спел песню Окуджавы о Смоленской дороге. Это настроило друзей на элегический лад, и они заговорили о том, кто из них первый поэт. Спора не было, потому что убедительней всех оказался Иннокентий, сказав, что на самом деле первыми поэтами были Павел Гомзяков во Владивостоке и Федор Камышнюк в Харбине по той причине, что первее нас, еще в начале века, стихотворствовали в сих городах.
Стас обучался математической логике в Петербурге. По нему заскучал Юрий и предложил друзьям сброситься на предмет приезда Стаса. Так и сделали. Поскольку Стас, будучи гостем города, ночевал где попало, Иннокентий предпочитал, чтобы старый друг проводил никем не занятые ночи все-таки у него, а не где попало. В толстой тетради с дерматиновой обложкой, которую Иннокентий заполнял новыми стихами, он крупно написал, проставив дату: "Приехал Стас". Через три недели там появилась кривоватая запись: "Уехал".
У Иннокентия была комната в коммуналке.Там стояли топчан, стол, стул и ведро. Печку топить было некогда и нечем. В верхней одежде они, лежа, утеснялись под солдатским черным одеялом на узком топчане, и Иннокентий, которому надо было сделать срочную литконсультантскую работу для газеты, злобно смотрел на авоську с чужими рукописями, висящую перед ними на гвозде, вбитом в дверь, и зычно заявлял:
- Мы не нищие!
Стас выражал безусловное согласие. Изо ртов выходили морозные облачка. На опохмелку не было ни полушки. Они громко говорили по ночам. Соседка, стенавшая за стенкой, стучала кулаком в стенку. Как-то, ворвавшись в комнату Иннокентия, дверь которой никогда не запиралась по причине отсутствия ключа, соседка увидела двух молодых мужчин под общим солдатским одеялом и констатировала пронзительным голосом:
- Ах, вот вы чем здесь занимаетесь! - То было ошибочное умозаключение.
Иннокентий называл свою комнату фанзой. Друзья и девушки посещали фанзу часто и шумно. Одна из девушек, также иногда гостившая там, во время подготовки к очередным выборам в народные депутаты работала агитатором на избирательном участке. Она отвела Иннокентия от немалой неприятности, если не беды.
- Соседи написали на тебя жалобу в избирательный участок, я ее уничтожила, но будь бдителен, - сказала она, поймав его на улице.
А куда еще было писать несчастным соседям Иннокентия, как не на избирательный участок? Кто он был, этот ужасный сосед?
- Культпросвет! - кричала ему Васса Яковлевна из-за китайской ширмы с драконом на старом дыроватом шелке. Она готовила пищу на примусе отдельно от мужа Павла Семеновича, с которым не разговаривала четверть века. Павел Семенович, благообразный старичок с белыми висками, ходил в этот дом еще полвека назад, когда там был дом свиданий. Однажды он сказал, что встречался под этими сводами, украшенными лепниной купидонов, с дедушкой Иннокентия.
Иннокентий не рассказывал ни Стасу, ни остальным друзьям о харбинской стороне своей жизни. Владивостока хватало по горло. И тем не менее они выехали в Хабаровск.
Заметим, что Игорек был флотским капитаном медицинской службы. Спирт, поступавший в лазарет его части, вылакивался молодыми поэтами. Тот военно-строительный отряд - в/ч 0013 - постоянно и досрочно оставался без лекарственного спирта. Солдатики лечились от всех недугов коллективным онанизмом в деревянной уборной на территории части.
- А не ждет ли тебя судьба прапорщика Комарова? - беспокоился Иннокентий.
- Ни в коем случае. Я не впадаю в буйство и не якшаюсь с нижними чинами, - отвечал Игорек, происходящий из древнего боярского рода Дарьевских.
В Хабаровске друзей встретил детский поэт Валерий, человек мечтательный и деятельный. У него был багратионо-мейерхольдовский нос, далеко опережавший своего обладателя при передвижениях по свету. Кроме того, Валерий служил в военном ансамбле песни и пляски. В звании рядового он носил гимнастерку, пошитую по индивидуальному заказу из генеральского сукна. Сильно смахивая на кого-то из галилейских апостолов в молодости, он поругивал жителей соседнего города Биробиджана. К слову сказать, ему не нравилось и само это слово, состоявшее из чего-то топонимически тунгусского и отвлеченно турецко-армяно-арабского.
По протекции Валерия поэты разместились в лучшей гостинице. Их разбили по двое, Иннокентия объединили с Юрием.
Великая стужа стояла в Хабаровске. Выступления проходили шумно и горячо. Игорек никогда не помнил своих стихов на память и в виде компенсации декламировал Евтушенко: о тайнах, Тонях, Танях, даже с цыпками на ногах (или руках). Местная поэтесса Веникова увлеклась им или Иннокентием - или кем-то другим из них. Скорей всего, Стасом. Он был задумчив. Над заснеженным Амуром валили густые облака из прорубей. Дни и ночи смешались. По результатам поездки Юрий сочинил стихи:
В Хабаровске грузинка Мэри
Любила друга моего.
Он имел на это причины, весьма, впрочем, зыбкие. Дело в том, что Юрий обладал одновременно аналитическим умом и необузданным воображением. Последнее разыгрывалось на лирических основах и особенно тогда, когда в лирическую зону вступал Иннокентий.
На сей раз ситуация была такова, что на том же этаже, где находился номер Иннокентия и Юрия, проживала прекрасная грузинка по имени Мэри. Кажется, она была по торговой части. Хотя не исключено, что она служила в местном театре оперетты. Да, в городе была оперетта, и только иберийского клекота там недоставало. Сдержанная приветливость озаряла ее молодое лицо древней чеканки при встречах у лифта.
В те же дни по Хабаровску прокатилась неделя художественного самодеятельного творчества. Понаехали таланты с мест. В буфетной очереди Иннокентий заговорил с открытой девушкой в черных сапожках, и, так как она охотно отвечала на его расспросы, он пригласил ее в свой номер, и она сразу же пошла. Юрий вышел, они остались вдвоем в полумраке, она сказала ему, что она пляшет и поет в поселке Хор. Они расстались через десять минут, потому что все успели сделать, не снимая обуви. Юрий ходил по красной с зелеными краями дорожке коридора в глубокой сосредоточенности. Его очки лихорадочно поблескивали. Он уже сочинял те самые стихи. Таков был механизм Юриева стихосочинительства. Он смещал и взаимозаменял фигуры и положения.
В один из вечеров сидели в номере Стаса / Игорька. Набежало много местных сочинителей. Сто поэтов, дым столбом. Словно отпечатанные на щеке или на платочке, в густом дыму отдельно от своих владелиц алели уста двух студенток, поклонниц, приведенных с недавнего выступления. Игорек стоял у открытой форточки, глотал острый чистый воздух, одновременно теребя угол подушки, перенесенной для этого на подоконник. Вещал Валерий в дорогостоящей гимнастерке:
- Наш старый писатель Никаноров получает пенсию в том же окошке кассы, что и старые большевики. Пишет он про историю, про Екатерину Вторую, про Пушкина. Его как-то спросили на встрече с читателями: "Вы участник революции?" Он ответил: "Да, дорогие мои, и очень активный". Он был министром печати в правительстве Колчака. В 22-м ушел в Харбин, в 45-м вернулся и даже не отсидел положенных десяти лет. В Китае, видимо, работал на нас. К слову, Иннокентий, с тобой хочет познакомиться другой наш писатель - Ефименко.
Что за стих такой? Иннокентий встревожился. Отчего в Хабаровске говорят о Харбине и к слову привязывается он, Иннокентий?
Иннокентий встретился с Ефименко в местном Союзе писателей, славном тем, что оттуда, пробив окно второго этажа, выбросился в нетрезвом виде Аркадий Гайдар.
Ефименко был невзрачным рыхловатым человеком ниже среднего росточка с сизым лицом трудолюбиво пьющего литератора. Он сказал:
- Вчера я срочно позвонил главному редактору приморской газеты, где вы, сударь, хотите напечатать рецензию на поэтическую антологию, вышедшую у нас в Хабаровске, с чрезвычайными похвалами в адрес Мпольского. Учтите, Мпольский - японский шпион. Я сам арестовывал его в Китае заодно с атаманом Семеновым. Те, кто напечатал Мпольского в антологии, уже понесли наказание. Вы, дорогой, чуть не вляпались. Я вас спас, благодарностей не надо.
Поэты уехали из Хабаровска, не помня как. Игорек забыл в гостинице подушку со своей дактилоскопией. Стасу подарили нанайскую шапку из лисицы. Юрий пережил очистительный ливень катарсиса. Иннокентий вернулся в Харбин.
V
- Ерунда на постном масле, - говорил батя. - Никаких там боев не было. Мы высадились на Курилы без единого выстрела, и на Сахалине происходило то же самое.
- А как же там всякие Вилковы, которые - на амбразуру? - спрашивал дядя Слава.
- Не знаю. Не бачив. Я попал на остров Шикотан. Япошки перед нашим десантом ушли оттуда. Ничего там не было, кроме пустого китокомбината. В лесу прятались два-три калеки, и то, по-моему, не японцы, а айны. Хотя айнов-то там, на Курилах и Сахалине, как раз и не осталось. Им там вообще дюже досталось на орехи. Японцы в свое время всех ихних дивчин отправили на Хоккайдо в публичные дома, и рожать детей было некому. Айнам пришел капут. Полный банзай.
Взрослые сидели за столом, я торчал рядом, ушки на макушке. Они ужинали. Им не часто удавалось встретиться на берегу, у нас в доме. Из рейса приходил то один, то другой. Море - это надолго, море - это опасно. Над морской стихией властвует святой Никола, о котором батя и дядя Слава редко, но вспоминали, особенно когда жарили картошку на колоссальном количестве житомирского сала. Оба они были мужиками крепкими и ели с аппетитом. Батя продолжал:
- Я после демобилизации ходил мимо Курил на "Аниве". Уже в пятидесятых армию стали оттуда выводить. Выгонять по жопе мешалкой. А у нее там большое хозяйство. Коровы, свиньи, лошади, птица и всякое такое. Вояки уходят - животные остаются. Идешь на судне мимо пустых островов, а оттуда рев недоеных коров. На весь океан ревут!
Дядя Слава протянул:
- Да-а...
- Да, - ответил батя. - Ну, давай махнем помалу, помоляся.
Я где-то слышал, что китайцы или, например, удэгейцы вообще не доят коров, потому что не пьют молока. Все-таки я, наверно, удэгеец. Потому что тоже не пил молока. Правда, по другим причинам. Во-первых, я напился его из матушкиной
груди - сосал до четырех лет, и еще матушка выделяла долю белого напитка соседскому пацану, сыну Блохиных, так что мы с моим молочным братцем никак не походили на святого Николу, который во младенчестве воздерживался от материнской груди по средам и пятницам. Во-вторых, коровье молоко после войны в городе-порте было роскошью. За ним выстраивались очереди, как за мукой.
Матушки дома не была. Она еще не пришла с работы. Гастроном № 4, в котором она работала кассиршей, был дежурным и закрывался поздно. Матушка добиралась домой к ночи, в уличной кромешной тьме. Пару раз ее раздевали снимали шубу. С освещением у нас в округе было неважно.
Раздался звонок в дверь, я открыл, вошел наш участковый. Он спросил у дяди Славы:
- Вы отец?
Дядя Слава указал на батю. Тот немного растерялся.
- Собирайтесь, пройдем в участок.
- А что такое? - удивился батя.
- Спросите у него, - сказал милиционер, кивнув на меня.
Когда вчера вечером я разбил камнем последний фонарь на улице Жертв Революции, я не знал, чем это обернется. Но я ведь и не совсем знал, зачем я это сделал. Мы тогда были вместе с Мургалем. Идею выдвинул он, исполнил я, и вот - пришли за мной, а он тут ни при чем.
Батя оделся, мы пошли в милицию. Там батя подписал протокол, и мы молча вернулись домой. Мне было стыдно оттого, что он ни словом меня не покарал. Но он вообще был молчуном. Это его с дядей Славой прорывало. Наказание произвела матушка, по возвращении из магазина узнав о моей проделке. Я выслушал всю ее очень громкую программу относительно меня. Закончила она все-таки нелогично:
- Вылитый отец!
Мне было трудно вообразить, что человек в шляпе бьет по ночам фонари. Меня томило другое - всю ночь стоял в ушах коровий рев над Великим океаном.
События разворачивались неминуемо и неторопливо. Солдат и казак шли по тайге, ведя за собой переселенца с топором, пилой и плугом. В тот плуг никто не впрягал могучих змей-помощниц. Все были вооружены. Лесной народ - люди и
звери - уходили в темную глубину леса. Всем казалось, что места хватит всем. На край земли потянулись кержаки, ища свое Беловодье. На его месте оказалась Опонь.
Она и была архипелагом небожителей. Ван давно это знал. Земля радости отодвигалась все дальше и дальше. То, что происходило наяву, смущало старого человека. Весь внутренний состав желтой Азии от Тибета до Хонсю переживал тяжелое напряжение от вторжения странного белого дракона с далекого Запада. Холодно кипел камень горных хребтов под непроницаемой шапкой ослепительного снега. Внутреннее напряжение уходило в океанские впадины, время от времени выплескиваясь наружу буйным пламенем вулканов и великим валом морской стихии. Участились землетрясения. Падали кумирни, на лету горели журавли, кони метались вплавь с острова на остров, рыба кричала громче птицы.
Небо подало знак. Внутри черной тучи вспыхнул крест - встретились молнии казачьей шашки и самурайского меча. Ударил гром. Земля не забеременела. Молнии упали в Желтое море, подпалив его.
Ван сидел, глядя за синие зубцы леса на противоположном берегу. Зрение не оставило его. Наоборот, оно стало еще острей, чем раньше. Там, за синим лесом, лежало отечество Вана. Его не тянуло на родину. Что делать там, где и чайные домики стали местом разврата? Люди падают, как кедровые орехи, и их никто не подбирает, по ним ходят, их топчут, и они сгнивают. Над городами повисла бескрайняя, беспросветно черная сеть гнуса. Золотая лилия молодости гаснет. Красная магнолия чести похищена.
Где-то сухо шумит тростник, укрывший вход в пещеру. Не там ли место Вана? Его фанза скоро совсем уйдет в землю, если не сломается от тихого ветерка с моря. Но зачем куда-то стремиться? Зачем иметь цель? Зачем спешить? Все должно идти как идет. Все равно где-то в озере плавает ароматный слон, а в далеких горах поют белые петухи. На персиковом дереве созревают плоды бессмертия. И есть глина, из которой изготовляются пилюли бессмертия. Если тебе больше тысячи лет, ты умеешь вылавливать рыбу из бронзового блюда. Конечно, белых волос не сделать смоляными, а бронза не превратится в золото.Что вздыхать? Свое золото давно все растрачено.
Ван забормотал. Дымок из его трубки свивался в отчетливые знаки письма, синей стайкой улетая в сторону синей горы. Им внимала ушная раковина пещеры.
Не знаю, где таится храм Струящегося аромата,
не вьются тропы по горам, ничьей ногой трава не смята.
Где колокол в крутых горах? Источник слышится в тумане,
на скалах серебрится прах, похожий на воспоминанье.
Пруд на закате опустел, и солнце узрит сонным оком,
что мой возвысится удел на созерцании глубоком.
Остынет в пламенном луче сосновая густая крона.
Раскрошится в моем плече зуб ядовитого дракона.
Чуткой спиной Ван услышал человеческие шаги в версте от себя, где-то там, где стояла его фанза. Да, это были люди, причем чужаки, а не звери и не туземцы, мягкие маньчжурские улы которых не производят при ходьбе никакого звука. Люди говорили по-русски, Ван понимал их.