— Он нас устраивает, — ответил без колебания Тома Трюбле, говоря за себя и за Луи Геноле.
   После чего Краснобородый, покинув «Горностай», возвратился на своего «Летучего Короля». Затем оба судна, снявшись с якоря, вместе отошли от острова Тортуга.
   Теперь они стояли у острова Роатана, одного из островов Байя, чтобы пополнить запас воды и не пропустить выхода паташи и гукара, которые должны были, выйдя из устья, приблизиться к Роатану, прежде чем подняться к северу, чтобы обогнуть мыс Коточе, что является самым коротким путем в Европу. И Тома Трюбле вместе с Луи, — в своей кают-компании, с глазу на глаз, — кончали свой полуденный обед, состоявший из солонины, очень жесткой, сушеных турецких орехов, которые моряки называют фасолью, и сухарей, еще тверже мяса. Закончив есть, Тома, добрый католик, запел хваление Захарии, потом Magnificat. А Луи, ему подпевавший, добавил еще Miserere. Они поступали так, как принято поступать на всех христианских корсарских судах, чтобы освятить всякую трапезу. Помолившись оба таким манером, они дружелюбно взглянули друг на друга.
   — Нравится мне это, — сказал капитан. — Когда поешь такие песни, что поют у нас в церквях, то родина кажется ближе.
   — Да, — сказал Геноле.
   Он больше ничего не прибавил. Лоб его озабоченно нахмурился.
   — Что с тобой? — спросил Трюбле, внимательно глядя на него.
   — Ничего.
   — Будет! А я тебе говорю — что-то есть.
   — Да нет же.
   — Есть! И, разрази меня Бог, по-моему, нам с тобой нехорошо таиться друг от друга.
   — Ладно, — сказал Геноле. — Если ты так дело повернул, так я тебе расскажу. Потом сердись, если хочешь. Со мной то, что, по-моему, все это предприятие негоже для добрых католиков. Тома, капитан… послушай… и после сам поразмысли: мы с тобой честные и добрые католики так что мы тут делаем в компании с этим англичанином нехристем, наверное, и гугенотом, если не хуже? Зачем нам гнаться за испанцами и драться с ними, добрыми и честными католиками, как и мы, и подданными короля, у которого с нашим королем сейчас дружба. Порядочное ли это дело? А потом кто для нас, малуанцев, привычные враги? Кто поклялся в случае, если им удастся захватить наш город, не оставить в нем камня на камне, чтобы отомстить за все поражения, которые они терпели при своих набегах на нас? Ты знаешь кто, Тома? Это англичане, а вовсе не испанцы. И раз ты требуешь, я тебе скажу откровенно: не нравится мне видеть у себя на траверзе английское судно в дружбе с нами.
   — Терпение, — сказал Тома Трюбле. Он налил себе и своему помощнику две полных чаши того рома из сахарного тростника, который продается по всей Америке, и которым они запаслись в Тортуге.
   — Терпение! — повторил он. — Сперва выпей-ка это!
   И сам опрокинул свою чашу.
   — Луи, милый мой, — начал он, — я не сержусь и с тобой согласен. Англичане? Ты думаешь я их больше твоего люблю? Придет их черед, будь покоен, служить мишенью для наших пушек. Но пока что же делать, как не стараться прежде всего обогатить нашего арматора и самим обогатиться. Теперешний наш поход нам в этом поможет. Не все ли нам равно, будут ли такие-то гугенотами, а такие-то католиками, эти врагами, а те друзьями, раз у нас есть против них каперское свидетельство, по надлежащей форме составленное? Эх, будь что будет! И пусть скорее наступит день, когда мы сами будем арматорами, судовладельцами, вольными поступать, как нам заблагорассудится, и драться, с кем пожелаем!
   Он снова наполнил обе чаши. Но Луи Геноле пить не стал.
   — Ну, что с тобой еще? — опять спросил Трюбле. — Говори, приятель, и облегчи свое сердце!
   Тогда помощник понизил голос.
   — Тома, — сказал он, бросая направо и налево нерешительные, пожалуй даже робкие, взгляды, — Тома, ты хорошо и смело говорил. Но не забудь, что нечистый умеет расставлять нам соблазнительные ловушки. А это разве не одна из них? Святая Анна Орейская! Послушай меня, Тома…
   Он еще более понизил голос, и Тома вдруг вскочил и с беспокойным взглядом ухватился обеими руками за святые образки, висевшие у него на шее.
   — Послушай меня, Тома. Я тогда еще был совсем мал, мать моя повела меня раз на паломничество в Плугену. Тому уж лет двенадцать. Дело было осенью, и начинало темнеть. Плугена, если знаешь, высоко в горах, среди леса. Там есть речки, много речек. Но их почти не видно, такие они узкие, сжатые прибрежными дубами и кустарниками, растущими между дубов, и мхом, стелящимся под кустарником. Я тебе все это рассказываю, чтобы ты хорошенько понял, что можно упасть в эти речки, и не подумав даже, что перед тобой вода.
   Так вот! Моя мать, стало быть, тащит меня за руку, не по слишком-то проторенной тропке, в самой глубине леса. И уж чего-чего, а наверно в том лесу леших было немало. Но все-таки мне не было страшно, совсем не было страшно, можешь мне поверить… да, по правде сказать, нам с тобой сейчас страшнее… и это потому, что мать моя была женщина отважная. Держась за ее руку, я бы пошел хоть на шабаш колдуньи, если бы не уважение мое к моим заступникам, святому Иву и святому Людовику…
   Но погоди! Вдруг мать моя останавливается и не движется больше, обратившись, как бы сказал наш священник, в соляной столб. Я на нее смотрю и вижу, что она прислушивается. Я тогда тоже начинаю слушать и слышу… Тома! Также верно, как мы здесь с тобой вдвоем… я слышу: плюх! плюх! плюх!.. Да, как будто белье полощут…
   Тома перекрестился нервным движением.
   — Русалки? — спросил он, побледнев.
   — Знал ли я тогда, — сказал Геноле, — что такое русалки? То были они, однако же, да. И вот как я в этом убедился: сейчас же мать моя выпустила мою руку, сделала шаг вперед, другой, третий, наклонилась, словно вглядываясь вдаль, потом одним прыжком отскочила и, схватив меня снова за руку, бросилась бежать со всех ног, торопя меня, что есть мочи, прочь от того места, куда мы шли, не смея ни продолжать нашего пути, ни даже оглянуться назад. Все остальное случилось, как пописанному.
   — Она скончалась в том же году? — спросил Трюбле.
   — В тот же месяц, — ответил Геноле. — Ты видишь, это верно были «они», стирали, должно быть, ее саван при лунном свете… Теперь, вот что я тебе скажу, и это ты запомни. Тома Трюбле, капитан! Конечно, я был в ту пору клоп, да еще, пожалуй, самый несмышленый на нашей улице, а все-таки, услышав русалочий «плюх, плюх, плюх», я помню, что как и сейчас, ощутил между лопатками и оттуда сверху донизу, по всей спине… холод, который пронизал меня вдруг до мозга костей, такой холод, что зимняя изморозь после него показалась бы горячими угольями…
   Да! Вот так и в то утро, в утро нашего прихода к Тортуге, как только я увидел этого Бонни Краснобородого, да разразят его Господь и святые угодники… и каждый раз, как после того дурного утра, этот самый Бонни Краснобородый всходил к нам на корабль» так вот опять, так же ясно, — я снова почувствовал тот же страшный холод, не забытый мной с самой той русалочной ночи, тот же холод смертного греха или смерти, тот же холод осужденной души и погибели. Тома, Тома! Все это приведет к большой беде!..
   Тома Трюбле снова дважды перекрестился. Он думал.
   — Ба! — сказал он наконец. — Будь что будет! Все-таки разница большая между русалками, — опасными, как всем известно, приведениями, до такой степени, что никто никогда не мог их увидеть и остаться в живых, и тем, про кого ты говоришь, — человеком из мяса и костей, который каждый день видит много всякого народа и никому не причиняет этим вреда.
   — Как знать! — сказал Луи Геноле — Если предположить, что это злой дух и что всюду, где пройдет, он оставляет как бы некое проклятое семя, то, может быть, это семя не сразу произрастает.
   — Луи, — сказал Тома, — ты очень набожен, я за то тебя люблю. Но здесь мы не у себя и, кроме как в наших краях, где бродят колдуны-оборотни, никогда, никто и нигде не встречал злых духов, которые бы жили настоящей жизнью. Тем паче, злых духов, которые бы принимали вид честных капитанов-корсаров, с кораблями, пушками и командой, ищущих помощи и союза для захвата добычи, им самим непосильной.
   — Ладно! — сказал Луи Геноле. — Я буду рад, если ошибался, и буду рад, если от Краснобородого нам ничего не будет, кроме добрых испанских монет.
   В то время, как он договаривал эти слова, отдаленный и глухой пушечный выстрел легонько качнул на киле «Горностай». В один миг капитан и помощник вскочили и выбежали из кают-компании. Пушечный выстрел был условлен между ними и Краснобородым, чтобы дать знать о выходе паташи и гукара.
   Тут же матросы начали лазить по вантам среди мачт; каждому хотелось первому увидеть врага, пока еще невидимого. Но Тома Трюбле разом остановил начинающийся беспорядок одной своей командой, крикнув полной грудью:
   — Боевую тревогу пробить!

IV

   Нельзя было назвать это большим или очень упорным сражением. Правда, гукар и паташа вдвоем насчитывали втрое больше пушек, чем могли выставить сообща «Горностай»и «Летучий Король». Да и порознь каждый из них все еще был гораздо сильнее обоих корсаров, вместе взятых Но можно по-разному сражаться. Испанцы, народ мирный, горожане, купцы или торговые моряки, не слишком-то умели владеть оружием и полагались только на отряд солдат, имеющийся на борту. Солдат этих было немного. К тому же пляшущая палуба корабля была менее им привычна, чем их неподвижный пол, который моряки называют «Коровьей палубой». Это отразилось и на их огне. Наоборот, корсары стреляли чудесно. Гукар, жестоко обстрелянный своими двумя противниками, сдался в мгновение ока. Паташа, увидев это, хотела уйти в открытое море. Но «Горностай», лучший ходок, настиг ее в то время, как «Летучий Король» сменял команду на первом призовом судне. И тут матросы Трюбле оценили по достоинству умение своего капитана. В самом деле, Тома, оставаясь все время за кормой испанца, подвергся огню из одних только ретарадных орудий, а сам, то спускаясь, то приводя к ветру, раз за разом расстреливал ее бортовыми залпами. Попав в такое положение и не смея подражать тактике корсара из опасения быть взятой на абордаж, паташа скоро примирилась со своей судьбой. Не прошло и двадцати минут, как поспешно стали спускать кормовой флаг Кастилии и Леона. Тогда «Горностай» обогнал сдавшегося врага и пристал к нему нос к носу, из осторожности. Тома, перескочив на борт своей добычи, принял шпагу побежденного капитана, стоявшего среди пяти или шести десятков убитых, растерзанные внутренности которых устилали шкафут.
   Начался дележ добычи.
   Оказалось, что на борту гукара победителям досталось двадцать тысяч стоп бумаги и большое количество полотна, саржи, сукна, тесьмы и других материй. Все это стоило денег. Но корсарам трудно было этим воспользоваться. Поэтому на «Летучем Короле» решили побросать за борт все, что они завоевали ценой собственной крови, ибо многие из них были ранены, а иные убиты. Напротив, паташа оказалась загруженной одним чистым серебром, в слитках. И хотя его было меньше, чем они ожидали, все же эта добыча была гораздо ценнее и удобнее для сбыта.
   Тогда среди команды малуанцев разгорелся спор. Одни, основываясь на договоре, заключенном «Летучим Королем»и его капитаном, хотели оставить англичанам часть слитков, приходящуюся на их долю. Другие, ссылаясь на то, что «Горностай» один атаковал и захватил паташу, считали, что с «Летучим Королем» надо произвести раздел одного только гукара, взятого соединенными усилиями обоих корсаров.
   Слово за слово, спор перешел в ссору и чуть не кончился еще хуже. С обеих сторон послышались угрозы. Между тем, Тома Трюбле и Луи Геноле все еще оставались на борту паташи, где приводили в порядок добычу и запирали пленных в надежное место.
   Вдруг, когда меньше всего этого ожидали, на «Горностае» раздался пистолетный выстрел. Луи Геноле, следивший в это время за тем, чтобы люк, куда столкнули ватагу еще целых и невредимых испанцев, был хорошо задраен, поднял голову и навострил уши. Тома Трюбле, более подвижный, выскочил из трюма, наполненного серебряными слитками, где он был занят оценкой добычи, и побежал по трапам на фор-кастель паташи, чтобы лучше разобрать, что происходит на борту его фрегата.
   Он действительно разобрал; он разобрал, что экипаж разделился на два лагеря и готов перейти в рукопашную. Стрелявший, едва не задевший своего товарища, стоял посреди палубы, а пистолет еще дымился у его ног, так как он бросил его, торопясь обнажить палаш.
   — Эй, вы! — крикнул Тома Трюбле. Перепрыгнув с бака на бушприт, с бушприта на блинд-рею, пользуясь каким-то топенантом, обрубленным снарядом, на котором он раскачался, как на качелях, чтобы, зацепившись за снасти, в две секунды оказаться на собственном борту, он попал в самую гущу свалки. Ему надо было быть, если можно так выразиться, хорошим канатным плясуном, так как оба судна, все еще связанные несколькими энкердректовами, просто стояли на плаву друг возле друга, но не были хорошенько сошвартовлены. Так что команда, увидев вдруг своего капитана, ближе чем ей того хотелось, была поражена и удивлена. Стрелявший, который только что орал и махал высоко поднятым палашом, первый опустил руку и замолчал, оставшись с разинутым ртом.
   — Что это? — сказал Тома. Он побледнел от сдерживаемого гнева. Но овладел собой. За три с лишним месяца, протекших со времени выхода из Доброго Моря и до сегодняшнего сражения, которое было первым сражением «Горностая», на его корабле ни разу не поднималось мятежа. Так что матросы, хоть и хорошо знали своего Трюбле и чувствовали, что он сумеет, когда понадобится, наказать как должно, никогда до сих пор не имели случая убедиться в его строгости. Они приготовились к худшему и сначала готовы были успокоиться, видя его таким бесстрастным и не возвышавшим даже голоса.
   — Что это? — повторил Тома Трюбле все тем же сдержанным голосом.
   Кто-то, успокоенный этим хладнокровием, решился выступить немного вперед и разъяснить положение вещей. Он был из того лагеря, который требовал раздела с англичанами всей добычи. Стрелявший матрос был из другого лагеря. Слыша объяснения своего противника, матрос этот, забыв даже вложить в ножны свой палаш, также выступил вперед и начал возражать.
   Тома Трюбле, слушая их, казалось, не сердился. Однако же, он не ответил ни слова ни тому, ни другому. И оба, обеспокоенные таким молчанием, скоро начали запинаться и, наконец, умолкли.
   Тогда Трюбле, взглянув на них, спросил:
   — Это все? — Они утвердительно кивнули головой, испытывая все больший страх, и не без основания.
   Не без основания! Ибо Тома, не шелохнувшись ни вправо, ни влево, обеими руками взялся за рукоятки обоих пистолетов, заложенных у него за поясом. И вдруг, выхватив их разом и направив в обе стороны, он выстрелил из них обоих так быстро, что послышался один лишь звук, и так метко, что оба матроса с раздробленными черепами упали.
   Тогда Тома Трюбле, скрестив руки, отступил к груде коек и, опершись на нее, повернулся лицом к своему экипажу. Никто не шелохнулся, и все смотрели на него с ужасом. Он вскричал:
   — Ребята! Я убил двоих! Я убью и двадцать, и сорок! Но знайте, что пока я жив, я не потерплю на своем судне ни одного смутьяна! Мой пистолет не погрешит против всех, кто погрешит против меня. Все по местам! А что до раздела добычи, то я один над ней хозяин и сам решу, как мне заблагорассудится.
   Оба трупа валялись в крови. Он указал на них пальцем.
   — Эту падаль сейчас же повесить за шеи к реям! Так каждый узнает мой суд, скорый и справедливый. Ступайте!
   Матросы не стали мешкать.
   Тома Трюбле, оставшись один на палубе, поднял сначала глаза, чтобы самому посмотреть на то, что он назвал скорым и справедливым судом. В таком положении и застал его Луи Геноле, в свою очередь возвратившийся с призового судна, на котором сменил, как должно, команду.
   Гнев Тома походил на те спокойные реки, уровень которых поднимается понемногу, незаметно для глаз, и которые, однако же, вздуваются сильнее, чем стремительные потоки, и, наконец, разливаются с большей яростью и заполняют землю широко и надолго. Так и теперь, гнев Тома Трюбле продолжал усиливаться и расти, хотя всякий признак мятежа уже испарился. И когда Луи Геноле, подойдя к нему, счел наилучшим выразить свое одобрение словами:
   — Конечно, ты правильно поступил!
   Тома ответил ему только каким-то глухим рычаньем:
   — Молчи!
   И помощник замер рядом с капитаном, не смея дышать. Лишь спустя долгий промежуток времени, Тома, обуздав свою ярость, смог произнести несколько слов, обращаясь к Лук
   — Как ты думаешь? Не лучше ли было бы повесить их дюжину?
   — Брось! — сказал Луи. — У нас всего-то сто человек. К тому же они храбро сражались сегодня и заслуживают снисхождения. Не забудь, что они бунтовали не против тебя.
   — Черт возьми! — закричал Трюбле, — Если бы это когда-нибудь случилось, то я бы вот этой самой рукой поджег бы крюйт-камеру.
   — Ладно! — одобрил Геноле спокойно. — Однако же, как ты решил относительно раздела добычи? Видишь, флибустьер подымает паруса и направляется сюда.
   Он прибавил сквозь зубы:
   — Я говорил, что этот паршивец принесет нам несчастье!
   Он перекрестился. Тома Трюбле размышлял.
   — Относительно раздела добычи вот как, — сказал он наконец. — Она нам одним принадлежит, так как мы одни ее добыли. Но, с другой стороны, Краснобородый нами руководил в этом деле и должен быть за это вознагражден. Поэтому вот как я поступлю: одну треть этого серебра мы оставим нашему судовладельцу, одну треть нашему поставщику, рассчитав, сколько мы истратили в Тортуге и в других местах. Остающаяся треть — треть наша с тобой и наших людей; из нее я оставлю только твою и мою долю, а все остальное отдам англичанину вместе с самой паташей в придачу. Это ему будет хорошей платой за труды, а нашим ребятам хорошим наказанием за их мятеж. Поэтому, если хотят разбогатеть, им надо будет еще посражаться.
   Так и было сделано, как сказал Тома Трюбле. И никто не посмел ворчать на «Горностае». Все прочие немало восхищались. Эдуард Бонни, по прозванию Краснобородый, довольный своей долей, повсюду расточал похвалы малуанцам, а больше всего их начальнику. Вся Флибуста узнала об этом деле. И с этого дня началась великая слава Тома Трюбле, которая скоро распространилась на все Антиллы.

V

   За один этот 1672 год «Горностай», крейсируя туда и сюда по всем вест-индским водам, не без пользы для себя захватил четыре голландских коммерческих корабля, а именно: «Крокодила», груженного какао, захваченного у побережья Курасао, «Мозу», полную кружев и других изделий, которую он захватил, когда она шла из Нидерландов, «Драка», возвращавшегося в Роттердам и попавшегося Тома Трюбле недалеко от Пуэрто-Рико, и «Мартена Харпетсзона Тромпа», который принужден был спустить флаг ближе, чем в миле от острова Орубо, где он, конечно, мог бы найти поддержку, так как этот остров принадлежал Соединенным Провинциям. Впрочем, надо признать, что на двух последних кораблях добыча была невелика. Но «Горностаю» больше посчастливилось при захвате пяти испанских кораблей. Он захватил: «Город Кадикса», полный табаку и серой амбры, который всего три дня как отошел от Сан-Франциско на Кампече и проходил Флоридским проливом; «Дорадо», представлявший собой просто большую баржу, но сильно нагруженную кошенилью, ценным и негромоздким товаром; «Милость Божию», вышедшую из Испанской Малаги и везшую в изобилии андалузские вина и всякого рода материи в Сан-Кристабаль де ла Гавана; «Эспаду», груженную ценным лесом, а также имевшую некоторый запас серебра в слитках, добытого в мексиканских рудниках; и, чтобы закончить самым лучшим, — «Армадилью», — фрегат, вооруженный двадцатью четырьмя пушками и защищавший в устье реки Ача четырнадцать баркасов, ловивших жемчуг, которым Тома Трюбле также завладел. Действительно, добыча жемчуга была здесь очень велика; испанцы разрабатывают этот промысел с помощью индейцев-водолазов, которые находятся у них в рабстве, и добычу свозят в Картахену Индийскую. Промысел этот длится с октября по март, так как в эти зимние месяцы ветры и течения слабеют на всем этом побережье. Вот почему Тома Трюбле поторопился напасть на «Армадилью»в феврале, к концу ловли. И, таким образом, досталось ему много жемчуга: несколько мер маленьких жемчужин и не так много крупных, но в достаточном количестве, чтобы составить весьма значительное состояние. Когда «Горностай», после такой удачи, возвратился к Тортуге, многие были восхищены, и больше всех господин д'Ожерон, губернатор. Он сам, впрочем, находил в этом свою выгоду, так как, выдав кораблю одно из каперских свидетельств, он получал Причитающуюся ему долю добычи.
   Но он ее заслуживал больше, чем кто другой, потому что он был человек щедрый, всегда угождал корсарам и, сколько мог, старался их всем снабдить. Все матросы малуанского фрегата оставались им довольны всегда и при всех обстоятельствах.
   Наступили следующие годы: 1673, 1674, 1675, бывшие не менее доходными. Мало-помалу, все арматоры Испании и Соединенных Провинций узнали, каковы были «Горностай»и его капитан. Всюду, где интересовались американской торговлей и вообще всем, что касалось Вест-Индии, прошел слух о том, что там появились, рядом с настоящими флибустьерами, другие, еще более опасные корсары, выходцы из Сен-Мало, которые крейсируют по всем Антилам от Веракрус до Маракайбо и от Наветренных Островов до Гондурасского залива, так что ни одно торговое судно не решается уже выходить в море. На самом же деле, эти корсары, чудившиеся каждому капитану дюжинами, благо у страха глаза велики, сводились все к одному Тома Трюбле. Сам же Тома Трюбле, говоря правду, лучше всех умел, во всякое время года, появляться как раз там, где можно было всего основательнее поживиться и, имея один только фрегат, работал за десятерых. Таким образом, он превосходно оправдывал и тот ужас, который внушал всем своим противникам, и то доверие, которое продолжал ему оказывать его арматор, кавалер Даникан, и здесь оказавшийся столько же догадливым, как и всегда.
   Несколько раз в течение этих четырех лет экипажу «Горностая» представлялся случай возвратиться в Сен-Мало, и возвратиться богатыми. Однако Тома Трюбле ни разу не захотел им воспользоваться. Не то, чтобы он уже проникся к своей беспокойной жизни той великой страстью, которую к этой самой жизни испытывают авантюристы Флибусты, которые, отведав раз соленой воды, сражений и грабежей, ни за что уже их не бросают и продолжают с переменным счастьем нападать на торговые корабли до самой своей смерти. Тома Трюбле не был еще этой породы, хотя был храбрым, как они, и воинственнее их всех. Будучи в этом отношении малуанцем, он и во всем остальном оставался им и мечтал об ином конце, а не о таком, какой обычно ожидает лучших флибустьеров, а именно смерть от вражеского огня, стали или веревки. Тома для себя, для своего помощника и для своих людей желал, напротив, мирной кончины в собственной кровати, под простыней из тонкого полотна и среди огорченных родных, что также не лишено приятности. Кроме того, он желал, чтобы это случилось как можно позже и чтобы перед этим он и его близкие успели вволю попользоваться сокровищами, храбро и законно им накопленными.
   И тем не менее, хотя это желание прекрасно можно было согласовать с наездами, время от времени, на далекую родину, чтобы испытать удовольствие самому выгрузить на набережной Доброго Моря добытые на войне товары, а также позвенеть большими монетами, захваченными на испанских судах, по столам веселых малуанских кабаков, тем не менее Тома Трюбле все не возвращался; и вот уже шел четвертый год этой долгой кампании. Десять раз уже «Горностай», корпус которого бывал запачкан и отягчен после этих бесконечных переходов раковинами и водорослями, принужден был килеваться, как того требовали путешествия к Южным Кайям, таким именем называются островки у побережья Кубы, где под самым носом у испанцев, которые ни черта не видят, фрегаты Флибусты занимаются мелким ремонтом, потому что это самое удобное место из всех Антилл и единственное, где море спокойное. И всякий раз, после каждого килевания, «Горностай» уходил снова, направляясь к новым приключениям, из которых многие были весьма прибыльны.
   Тем временем поле действия корсаров значительно расширилось: действительно, король принялся воевать уже не только против Голландии, но против почти всей Европы с конца 1672 г. против Испании; вскоре затем с Данией; потом с курфюршеством Бранденбургским, и, наконец, с Империей. С тех пор каждое замеченное судно не могло не быть вражеским, если только не несло французский или английский флаг. И Тома счел удобным и выгодным гнаться за каждым попавшимся парусом, избавляя себя от труда вытаскивать подзорную трубу и таращить глаза, чтобы распознать цвет и рисунок флагдука. Работа стала легче и удобнее. И даже наиболее нетерпеливые, наиболее жаждущие возвращения домой матросы соглашались, что это веская причина продолжать и дальше крейсерство, которое шло все успешнее.