Я выкинула банку. Она, упав на дно, звякнула. Урна была пустая. В Буэнос-Айресе люди ничего не кидали в урны, в основном они что-нибудь доставали из них. Пятьдесят сентаво за килограмм жестяных банок, я это прочитала в газете. Может быть, та женщина со сломанными зубами вытащит эту банку. Я прижала сумочку к груди и остановила такси.
5
6
7
8
9
10
5
– Расстегнитесь, пожалуйста, – сказал врач. Луч белого света пробежал по моему лицу и декольте. – Ничего хорошего.
– Да. Мне почти тридцать лет. Я уже взрослая для угрей. Не так ли? Для угрей и прыщей.
Он не засмеялся. Дерматологи всегда были странными, эта неотъемлемая черта отличает их от онкологов. Чтобы как-то компенсировать поверхностность своей профессии, они всегда ставят плохой диагноз. Он продолжал проверять меня под лампами, обводя пальцем более подверженные зоны, которые я не могла видеть. Как меняют вещи белая занавеска и лампа, подумала я, или, лучше сказать, то как их используют. Врач ощупывал мое лицо, мне это больше не нравилось, но я уже никуда не могла деться. Мне ничего не оставалось, как лежать и смотреть на вырисовывающееся в свете лампы лицо врача.
– Давайте попробуем продолжать принимать лекарства: вечером умываемся с Цетафилом и наносим гель Пуралос, как вы уже знаете, четыре капли на воспаленные места; и по утрам давайте добавим Эриакне в гранулах.
Почему он говорил во множественном числе, если сам он не собирался ничего этого делать?
– Я вам хотела показать это, – сказала я, показывая на кожу над грудью. – Эти родинки, видите? Они мне нравятся, но их становится все больше и больше, а некоторые даже начинают становиться выпуклыми.
Он потрогал их, словно соскребал отколупывающуюся от стены краску. Я чувствовала его несвежее дыхание, но слепящий свет от лампы помогал не замечать этого. Это так отличалось от того, как трогал их Диего. Или как их трогал Сантьяго. Никто, кроме Диего, после Сантьяго.
То что я позволяла прикасаться к себе только Диего (и доктору), не являлось никакой заслугой, просто больше мне никто не нравился. Нетрудно было быть верной, если Сантьяго был так далеко, если вот уже девять лет он был очень далеко. Разница та же самая, что ходить по карнизу на расстоянии одного метра от земли и тысячи. Любой смог бы пройти по карнизу на расстоянии одного метра, хоть и толщина и длина у этих карнизов были бы одинаковыми.
– Они безвредные.
– Что?
– Я говорю, они безвредные. Мы можем их вывести, если хотите, но они совершенно не опасны.
Он выключил лампу и повернулся ко мне спиной. Я застегнула молнию. Рядом с кушеткой стояли весы. Зачем дерматологу весы?
К карточке были приколоты отчеты о моих предыдущих визитах, написанные разными чернилами. Доктор помотал головой и пробурчал: «Явное возобновление угревой сыпи», но то, что он записал, никак не походило на то, что он только что сказал. Он попросил у меня страховое свидетельство, чтобы записать в рецепт номер благотворительного фонда. Круглые и четко написанные цифры контрастировали с неразборчивым почерком. Я записала в блокноте названия лекарств на случай, если фармацевт не разберет его каракули.
– Я могу загорать со спреем номер тридцать, как в прошлом году?
Он перестал писать и возмущенно на меня уставился:
– Солнце? Ни в коем случае!
– Но сейчас конец ноября. Все загорают.
– Послушайте, сеньорита. Все очень просто. Вы сами решайте: будет ли у вас лицо в угрях, прыщах и пятнах, но загорелое, либо у вас будет хорошая кожа.
«Я не сеньорита, – подумала я, – и вы это знаете, это указано в моей карточке. В такси, которое я поймала, чтобы доехать до консультации, наоборот, таксист мне надоедал тем, что все время обращался ко мне «сеньора». Это случилось уже третий раз за день; даже совсем недавно мне говорили, что я выгляжу моложе. Может, все дело в очках, я их носила гораздо реже, чем линзы. Белая сеньорита с хорошей кожей или загорелая сеньорита? Какой я хотела быть?»
– Неужели нет никакого выхода?
– Нет, – отрезал он и легким ударом поставил печать внизу рецепта.
Тогда я буду загорелой, решила я.
– Да. Мне почти тридцать лет. Я уже взрослая для угрей. Не так ли? Для угрей и прыщей.
Он не засмеялся. Дерматологи всегда были странными, эта неотъемлемая черта отличает их от онкологов. Чтобы как-то компенсировать поверхностность своей профессии, они всегда ставят плохой диагноз. Он продолжал проверять меня под лампами, обводя пальцем более подверженные зоны, которые я не могла видеть. Как меняют вещи белая занавеска и лампа, подумала я, или, лучше сказать, то как их используют. Врач ощупывал мое лицо, мне это больше не нравилось, но я уже никуда не могла деться. Мне ничего не оставалось, как лежать и смотреть на вырисовывающееся в свете лампы лицо врача.
– Давайте попробуем продолжать принимать лекарства: вечером умываемся с Цетафилом и наносим гель Пуралос, как вы уже знаете, четыре капли на воспаленные места; и по утрам давайте добавим Эриакне в гранулах.
Почему он говорил во множественном числе, если сам он не собирался ничего этого делать?
– Я вам хотела показать это, – сказала я, показывая на кожу над грудью. – Эти родинки, видите? Они мне нравятся, но их становится все больше и больше, а некоторые даже начинают становиться выпуклыми.
Он потрогал их, словно соскребал отколупывающуюся от стены краску. Я чувствовала его несвежее дыхание, но слепящий свет от лампы помогал не замечать этого. Это так отличалось от того, как трогал их Диего. Или как их трогал Сантьяго. Никто, кроме Диего, после Сантьяго.
То что я позволяла прикасаться к себе только Диего (и доктору), не являлось никакой заслугой, просто больше мне никто не нравился. Нетрудно было быть верной, если Сантьяго был так далеко, если вот уже девять лет он был очень далеко. Разница та же самая, что ходить по карнизу на расстоянии одного метра от земли и тысячи. Любой смог бы пройти по карнизу на расстоянии одного метра, хоть и толщина и длина у этих карнизов были бы одинаковыми.
– Они безвредные.
– Что?
– Я говорю, они безвредные. Мы можем их вывести, если хотите, но они совершенно не опасны.
Он выключил лампу и повернулся ко мне спиной. Я застегнула молнию. Рядом с кушеткой стояли весы. Зачем дерматологу весы?
К карточке были приколоты отчеты о моих предыдущих визитах, написанные разными чернилами. Доктор помотал головой и пробурчал: «Явное возобновление угревой сыпи», но то, что он записал, никак не походило на то, что он только что сказал. Он попросил у меня страховое свидетельство, чтобы записать в рецепт номер благотворительного фонда. Круглые и четко написанные цифры контрастировали с неразборчивым почерком. Я записала в блокноте названия лекарств на случай, если фармацевт не разберет его каракули.
– Я могу загорать со спреем номер тридцать, как в прошлом году?
Он перестал писать и возмущенно на меня уставился:
– Солнце? Ни в коем случае!
– Но сейчас конец ноября. Все загорают.
– Послушайте, сеньорита. Все очень просто. Вы сами решайте: будет ли у вас лицо в угрях, прыщах и пятнах, но загорелое, либо у вас будет хорошая кожа.
«Я не сеньорита, – подумала я, – и вы это знаете, это указано в моей карточке. В такси, которое я поймала, чтобы доехать до консультации, наоборот, таксист мне надоедал тем, что все время обращался ко мне «сеньора». Это случилось уже третий раз за день; даже совсем недавно мне говорили, что я выгляжу моложе. Может, все дело в очках, я их носила гораздо реже, чем линзы. Белая сеньорита с хорошей кожей или загорелая сеньорита? Какой я хотела быть?»
– Неужели нет никакого выхода?
– Нет, – отрезал он и легким ударом поставил печать внизу рецепта.
Тогда я буду загорелой, решила я.
6
Цель: убить бен Ладена. Он начал вести кампанию против Соединенных Штатов в Афганистане. Первая большая наземная операция в этой войне. Несколько сотен полностью экипированных кораблей с помощью вертолетов были перенесены в Кандагар, последний крупный талибанский бастион.
Военные новости в газетах повторялись изо дня в день с небольшими изменениями, но все равно каждый раз они казались новыми. Это было похоже на молодоженов в начале семейной жизни или просто на начало любовных отношений: большие заголовки, которые потрясают еще до того, как ты переходишь к внутренним страницам, к взаимозаменяемым статьям. Я пробежала глазами по журналам, развешанным под козырьком газетного киоска, как мокрое белье: модели и киноактрисы в бикини. Над актрисами были заголовки: «Новая Сюзана» или «Арасели снова возвращается». Вот уже на протяжении многих лет ничего не менялось. Я ненавидела способность этих женщин к постоянным перевоплощениям, я отлета к лету почти не менялась, если только немного в худшую сторону: пара морщин, пара лишних килограммов.
– Сколько? – спросила я, показывая на жасмин.
Мужчина, который одновременно продавал и газеты, и цветы, встал со своей скамеечки у киоска с газетами и подошел к цветам, которые находились на пару метров ближе к углу.
– Для вас два песо, – сказал он. Он собрал букет из десяти веточек; обычно их продавали за четыре, а то и за восемь. – Возьмите эти, у них еще несколько бутонов не раскрылись, они дольше простоят, – посоветовал продавец. Он завернул цветы в целлофановую бумагу, протянул их мне, убрал два песо в карман и вернулся на свое место к газетному киоску.
Я чувствовала, что иду по-другому, ведь у меня были цветы. Я очень давно не носила в руках цветы. В восьмидесятых годах была реклама каких-то духов: мужчина видит идущую по улице женщину, бежит к цветочному ларьку и догоняет ее с букетом. «Если кто-то, кого вы раньше никогда не видели, вдруг преподносит вам цветы, – это «Импульс»». С того времени пошла мода дарить цветы незнакомкам, но мне никогда не дарили. Однажды я купила букет лилий перед тем, как войти в «Майо». Конечно же, Томас спросил меня, откуда они. «Мне их подарили на улице, как в рекламе», – соврала я.
Я отделила бутоны от веток и положила их в стеклянную чашу, где они плавали на поверхности. Со стола в гостиной запах распространялся по всему дому. Пошла на кухню и открыла холодильник: яйца, ветчина, сыр, молоко, два йогурта, салат, два уже почерневших пучка базилика, два помидора и два куриных окорочка. Я не знала, что мне приготовить. Мне вообще не хотелось готовить. Я услышала, как в замке поворачивается ключ.
– Привет.
Диего зашел на кухню с букетом жасмина и белым пакетом из аптеки. Он поцеловал меня в губы. Рыбий поцелуй, губы чуть-чуть приоткрыты.
– Привет! – Я взяла букет у него из рук. – Спасибо. Я тоже такие купила. – Я сосчитала цветы: десять. Он их купил у того же продавца газет и цветов. – Но эти гораздо красивее.
Я открыла белый пакет и вытащила оттуда еще один, прозрачный, с валерьянкой. Развязала узел и понюхала: запах был, как от грязных ног.
– Хочешь, я приготовлю поесть? – спросил Диего, засунув голову в холодильник.
– Мне так хотелось, чтобы ты это предложил.
Я опустила жасмин в вазу из синего стекла, отнесла ее в гостиную и поставила рядом с телефоном. Разговаривая с Августином, я буду ощущать их аромат.
Без Августина дом казался пустым. Ни Диего, ни я никогда не смотрели телевизор, а он часами сидел у экрана. Сейчас мы скучали по этим звукам, как иногда скучают по надоевшему шуму какой-нибудь домашней техники, которую наконец-то отдали в ремонт.
Диего сходил в ванную, затем в спальню и вернулся на кухню. Мы передвигались по дому, как рыбы в аквариуме в гостиной.
Я достала с самой верхней полки серванта белую скатерть. Зажгла две свечи и погасила свет. Затем подошла к музыкальному центру и поставила диск Билли Холидэй.
Диего принес мне цветы. И сейчас готовит. Я счастливая женщина, подумала я. На его месте я не обходилась бы со мной так хорошо.
Мы нуждались в объединяющем нас духе. Он так же важен для страны, как и для семейной пары. Эрнст Тукендхат, чешский философ, говорил, что однажды все духовные ценности исчезнут и останется только одна – ценность совместного существования, которую мы также сможем определить только совместно. В качестве проверки журналист привел ему один исторический пример: английский офицер был назначен на службу в Индию. Как он должен был среагировать на существовавший в стране обычай сжигать вдов вместе с покойным мужем? Тукендхат не задумался ни на минуту: чиновник должен был вмешаться, только если вдова умирала против своей воли. Однако он добавил, что правильного решения в данном случае вообще не могло быть.
Чем жить согласно такой морали, не проще ли быть аморальным? Конечно, аморальность – это только форма морали, точно так же, как и отсутствие индивидуальности и есть индивидуальность. Я подумала, не сходить ли мне за записной книжкой, но я уже разулась и удобно устроилась на диване.
На третьем этаже дома напротив женщина накрывала на стол. Диего открывал и закрывал дверцу духовки, снимал кастрюлю или сковородку с плиты. I've got this man crazy for me, he's funny that way, – пел Билли Холидэй. «Этот мужчина сходит по мне с ума». Были песни, в которых говорилось о других вещах, но мне хватало того, что я обратила внимание на эту, таящую в себе послание для меня.
Толстой (я это прочитала в одной из его биографий) чувствовал, что музыка его вдохновляла настолько, что вызывала несвойственные ему эмоции. Со мной же все происходило наоборот: казалось, что кто-то специально вставляет в мою жизнь эти песни, чтобы я что-то поняла, как в музыкальных комедиях. В песнях были слова, которые подходили для всего: так называемые инструкции по использованию реальности.
Диего пришел с кухни с двумя бокалами вина. Мы чокнулись.
– Давай позвоним Августину, – попросила я.
– Ну а если они еще до сих пор ставят лагерь? – засмеялся он. Потом посмотрел на скатерть, на свечи и добавил: – Завтра.
Мне так хорошо знаком был этот голос.
– Завтра мы ему позвоним.
Военные новости в газетах повторялись изо дня в день с небольшими изменениями, но все равно каждый раз они казались новыми. Это было похоже на молодоженов в начале семейной жизни или просто на начало любовных отношений: большие заголовки, которые потрясают еще до того, как ты переходишь к внутренним страницам, к взаимозаменяемым статьям. Я пробежала глазами по журналам, развешанным под козырьком газетного киоска, как мокрое белье: модели и киноактрисы в бикини. Над актрисами были заголовки: «Новая Сюзана» или «Арасели снова возвращается». Вот уже на протяжении многих лет ничего не менялось. Я ненавидела способность этих женщин к постоянным перевоплощениям, я отлета к лету почти не менялась, если только немного в худшую сторону: пара морщин, пара лишних килограммов.
– Сколько? – спросила я, показывая на жасмин.
Мужчина, который одновременно продавал и газеты, и цветы, встал со своей скамеечки у киоска с газетами и подошел к цветам, которые находились на пару метров ближе к углу.
– Для вас два песо, – сказал он. Он собрал букет из десяти веточек; обычно их продавали за четыре, а то и за восемь. – Возьмите эти, у них еще несколько бутонов не раскрылись, они дольше простоят, – посоветовал продавец. Он завернул цветы в целлофановую бумагу, протянул их мне, убрал два песо в карман и вернулся на свое место к газетному киоску.
Я чувствовала, что иду по-другому, ведь у меня были цветы. Я очень давно не носила в руках цветы. В восьмидесятых годах была реклама каких-то духов: мужчина видит идущую по улице женщину, бежит к цветочному ларьку и догоняет ее с букетом. «Если кто-то, кого вы раньше никогда не видели, вдруг преподносит вам цветы, – это «Импульс»». С того времени пошла мода дарить цветы незнакомкам, но мне никогда не дарили. Однажды я купила букет лилий перед тем, как войти в «Майо». Конечно же, Томас спросил меня, откуда они. «Мне их подарили на улице, как в рекламе», – соврала я.
Я отделила бутоны от веток и положила их в стеклянную чашу, где они плавали на поверхности. Со стола в гостиной запах распространялся по всему дому. Пошла на кухню и открыла холодильник: яйца, ветчина, сыр, молоко, два йогурта, салат, два уже почерневших пучка базилика, два помидора и два куриных окорочка. Я не знала, что мне приготовить. Мне вообще не хотелось готовить. Я услышала, как в замке поворачивается ключ.
– Привет.
Диего зашел на кухню с букетом жасмина и белым пакетом из аптеки. Он поцеловал меня в губы. Рыбий поцелуй, губы чуть-чуть приоткрыты.
– Привет! – Я взяла букет у него из рук. – Спасибо. Я тоже такие купила. – Я сосчитала цветы: десять. Он их купил у того же продавца газет и цветов. – Но эти гораздо красивее.
Я открыла белый пакет и вытащила оттуда еще один, прозрачный, с валерьянкой. Развязала узел и понюхала: запах был, как от грязных ног.
– Хочешь, я приготовлю поесть? – спросил Диего, засунув голову в холодильник.
– Мне так хотелось, чтобы ты это предложил.
Я опустила жасмин в вазу из синего стекла, отнесла ее в гостиную и поставила рядом с телефоном. Разговаривая с Августином, я буду ощущать их аромат.
Без Августина дом казался пустым. Ни Диего, ни я никогда не смотрели телевизор, а он часами сидел у экрана. Сейчас мы скучали по этим звукам, как иногда скучают по надоевшему шуму какой-нибудь домашней техники, которую наконец-то отдали в ремонт.
Диего сходил в ванную, затем в спальню и вернулся на кухню. Мы передвигались по дому, как рыбы в аквариуме в гостиной.
Я достала с самой верхней полки серванта белую скатерть. Зажгла две свечи и погасила свет. Затем подошла к музыкальному центру и поставила диск Билли Холидэй.
Диего принес мне цветы. И сейчас готовит. Я счастливая женщина, подумала я. На его месте я не обходилась бы со мной так хорошо.
Мы нуждались в объединяющем нас духе. Он так же важен для страны, как и для семейной пары. Эрнст Тукендхат, чешский философ, говорил, что однажды все духовные ценности исчезнут и останется только одна – ценность совместного существования, которую мы также сможем определить только совместно. В качестве проверки журналист привел ему один исторический пример: английский офицер был назначен на службу в Индию. Как он должен был среагировать на существовавший в стране обычай сжигать вдов вместе с покойным мужем? Тукендхат не задумался ни на минуту: чиновник должен был вмешаться, только если вдова умирала против своей воли. Однако он добавил, что правильного решения в данном случае вообще не могло быть.
Чем жить согласно такой морали, не проще ли быть аморальным? Конечно, аморальность – это только форма морали, точно так же, как и отсутствие индивидуальности и есть индивидуальность. Я подумала, не сходить ли мне за записной книжкой, но я уже разулась и удобно устроилась на диване.
На третьем этаже дома напротив женщина накрывала на стол. Диего открывал и закрывал дверцу духовки, снимал кастрюлю или сковородку с плиты. I've got this man crazy for me, he's funny that way, – пел Билли Холидэй. «Этот мужчина сходит по мне с ума». Были песни, в которых говорилось о других вещах, но мне хватало того, что я обратила внимание на эту, таящую в себе послание для меня.
Толстой (я это прочитала в одной из его биографий) чувствовал, что музыка его вдохновляла настолько, что вызывала несвойственные ему эмоции. Со мной же все происходило наоборот: казалось, что кто-то специально вставляет в мою жизнь эти песни, чтобы я что-то поняла, как в музыкальных комедиях. В песнях были слова, которые подходили для всего: так называемые инструкции по использованию реальности.
Диего пришел с кухни с двумя бокалами вина. Мы чокнулись.
– Давай позвоним Августину, – попросила я.
– Ну а если они еще до сих пор ставят лагерь? – засмеялся он. Потом посмотрел на скатерть, на свечи и добавил: – Завтра.
Мне так хорошо знаком был этот голос.
– Завтра мы ему позвоним.
7
Дневной свет пробивался сквозь жалюзи и полосками отражался на стенах и простынях. Вместе со светом в комнату проникал шум улицы: автоматические ворота, птицы, двери, которые то открывались, то закрывались, а за всем этим непрерывным фоном сигналили, тормозили и мчались по шоссе машины.
Диего оставил свою рубашку висеть на дверце шкафа. Когда я была маленькой, я боялась темноты. Стоило мне ночью вдруг проснуться, и школьная форма на вешалке превращалась в повешенного. Я всегда оставляла дверь открытой, чтобы комнату освещал свет из коридора, включенный специально для меня. Августин же, наоборот, никогда не боялся темноты. Может, боязнь темноты тоже присуща только женщинам?
Несмотря на валерьянку, я все равно плохо спала. Я лежала на боку, лицом к Диего. Выбившаяся прядь волос падала ему на лоб, как водоросль. Меня всегда удивляло: за сколько времени отрастает борода? Я как-то даже задумала понаблюдать ночью, как она растет. Но это, должно быть, то же самое, как наблюдать закат на пляже: стоит на что-нибудь отвлечься, и момент, когда солнце погружается в море, упущен.
Я знала это лицо лучше, чем свое. У моего мужа было лицо, которое любая женщина была бы рада видеть каждое утро, просыпаясь. Привлекательное и спокойное лицо. Я поняла, что готова прожить остаток своей жизни с Диего, когда первый раз проснулась с ним рядом.
«Сколько всего можно узнать о человеке, когда он спит», – говорил он. «Покажи мне», – просила я. И он поджимал ноги к груди и складывал руки под подбородком.
Интересно, стали ли уже похожими наши лица, как у тех пожилых пар, которые так долго пользуются одной и той же мимикой, что и черты лица становятся одинаковыми? Глаза у нас уже точно одинаковые: грустные, как две перевернутые половинки луны. У Августина глаза большие и круглые. Сейчас я уже не могла вспомнить, какие у Диего были глаза в самом начале.
Сантьяго тоже смотрел на меня, когда я спала или когда он думал, что я спала – в те времена, когда мы оба ютились на университетской кровати. В то утро первое, что я увидела, когда открыла глаза, был облупившийся по краям потолок; я повернулась на левый бок и наткнулась на лицо Сантьяго. Это было лицо древней статуи. Больше, чем жить с Сантьяго, я хотела умереть вместе с ним, умереть, глядя на него. Но Сантьяго проснулся: «Привет, красавица!» Точно так же он здоровался с собакой, сторожившей вход в общежитие университета.
– Я смотрел, как ты спала. Ты спала вот так. – Он скрестил руки на груди.
– Как мумия, – сказала я.
Сантьяго засмеялся. Он бы такого никогда не сказал.
– Да, точно. Как мумия. – И он меня поцеловал.
Кто мы, когда спим? Это один из тех вопросов, которые не дают уснуть по ночам. Иногда, когда я наконец засыпала, мне казалось, что я прыгаю, словно меня кидает из стороны в сторону. Будто перехожу с одного уровня сна на другой, играя в классики: то ближе к жизни, то ближе к смерти. Когда моя бабушка умерла, мама мне сказала, что она уснула навсегда.
Диего повернулся ко мне спиной, и я стала разглядывать его вихры на затылке. Казалось, его затылок был специально такой формы, чтобы я могла положить на него ладонь. Хотя именно Диего всегда клал ладонь мне на затылок. Мне нравилось класть руки ему на плечи, они напоминали мне руль на моем велосипеде. Я знала, что могу управлять им как хочу.
Я целиком залезла под одеяло. Постель пахла сексом двухдневной давности и шампунем Диего… Она пахла семейной парой. Я уснула за несколько минут до того, как зазвонил будильник. Мне даже приснился короткий сон. Я ехала в поезде и вдруг увидела голову Сантьяго в другом конце вагона. Я пошла поздороваться с ним, но проход становился все длиннее и длиннее, и я так и не дошла до него.
Диего оставил свою рубашку висеть на дверце шкафа. Когда я была маленькой, я боялась темноты. Стоило мне ночью вдруг проснуться, и школьная форма на вешалке превращалась в повешенного. Я всегда оставляла дверь открытой, чтобы комнату освещал свет из коридора, включенный специально для меня. Августин же, наоборот, никогда не боялся темноты. Может, боязнь темноты тоже присуща только женщинам?
Несмотря на валерьянку, я все равно плохо спала. Я лежала на боку, лицом к Диего. Выбившаяся прядь волос падала ему на лоб, как водоросль. Меня всегда удивляло: за сколько времени отрастает борода? Я как-то даже задумала понаблюдать ночью, как она растет. Но это, должно быть, то же самое, как наблюдать закат на пляже: стоит на что-нибудь отвлечься, и момент, когда солнце погружается в море, упущен.
Я знала это лицо лучше, чем свое. У моего мужа было лицо, которое любая женщина была бы рада видеть каждое утро, просыпаясь. Привлекательное и спокойное лицо. Я поняла, что готова прожить остаток своей жизни с Диего, когда первый раз проснулась с ним рядом.
«Сколько всего можно узнать о человеке, когда он спит», – говорил он. «Покажи мне», – просила я. И он поджимал ноги к груди и складывал руки под подбородком.
Интересно, стали ли уже похожими наши лица, как у тех пожилых пар, которые так долго пользуются одной и той же мимикой, что и черты лица становятся одинаковыми? Глаза у нас уже точно одинаковые: грустные, как две перевернутые половинки луны. У Августина глаза большие и круглые. Сейчас я уже не могла вспомнить, какие у Диего были глаза в самом начале.
Сантьяго тоже смотрел на меня, когда я спала или когда он думал, что я спала – в те времена, когда мы оба ютились на университетской кровати. В то утро первое, что я увидела, когда открыла глаза, был облупившийся по краям потолок; я повернулась на левый бок и наткнулась на лицо Сантьяго. Это было лицо древней статуи. Больше, чем жить с Сантьяго, я хотела умереть вместе с ним, умереть, глядя на него. Но Сантьяго проснулся: «Привет, красавица!» Точно так же он здоровался с собакой, сторожившей вход в общежитие университета.
– Я смотрел, как ты спала. Ты спала вот так. – Он скрестил руки на груди.
– Как мумия, – сказала я.
Сантьяго засмеялся. Он бы такого никогда не сказал.
– Да, точно. Как мумия. – И он меня поцеловал.
Кто мы, когда спим? Это один из тех вопросов, которые не дают уснуть по ночам. Иногда, когда я наконец засыпала, мне казалось, что я прыгаю, словно меня кидает из стороны в сторону. Будто перехожу с одного уровня сна на другой, играя в классики: то ближе к жизни, то ближе к смерти. Когда моя бабушка умерла, мама мне сказала, что она уснула навсегда.
Диего повернулся ко мне спиной, и я стала разглядывать его вихры на затылке. Казалось, его затылок был специально такой формы, чтобы я могла положить на него ладонь. Хотя именно Диего всегда клал ладонь мне на затылок. Мне нравилось класть руки ему на плечи, они напоминали мне руль на моем велосипеде. Я знала, что могу управлять им как хочу.
Я целиком залезла под одеяло. Постель пахла сексом двухдневной давности и шампунем Диего… Она пахла семейной парой. Я уснула за несколько минут до того, как зазвонил будильник. Мне даже приснился короткий сон. Я ехала в поезде и вдруг увидела голову Сантьяго в другом конце вагона. Я пошла поздороваться с ним, но проход становился все длиннее и длиннее, и я так и не дошла до него.
8
На фотографии был изображен разрушенный город: руины, пыль и песок, земляная дорога, по которой брели, даже не взявшись за руки, женщина в синей накидке до пят и ее сын – маленький мальчик в больших штанах и зеленой жилетке. Казалось, что он идет немного позади матери, внимательно глядя на землю, будто ищет чего-то. Афганский ребенок, ненамного младше Августина. «Руины, – гласил эпиграф. – Мать и сын идут по тому, что когда-то было главным проспектом Кабула, такому же разрушенному, как и большая часть афганской столицы».
В статье ничего не говорилось о женщине с ребенком. Сколько человек погибло? Тысячи, сотни, десятки? Одно и то же, везде писали одно и то же, в этом проблема всех газет. Единственным способом заинтересовать читателей было бы рассказать о матери с сыном. Как в военных фильмах. Не важно, сколько народу погибло в целом; для того чтобы вызвать эмоции, нужно было отвести камеру на передний план. Лицо этой женщины похоже на мое, хоть оно и спрятано под накидкой. Ребенок похож на Августина.
– Я бы хотела поговорить с Августином Ринальди, пожалуйста. Это звонит его мама.
Кто-то положил телефонную трубку, затем послышались шаги, далекие крики и бег Августина.
– Алло!
– Алло. Это мама.
С того момента как Августин научился говорить, у него был низкий голос. Казалось бы, хорошо, что его нельзя ни с кем спутать, но я никак не могла привыкнуть к его голосу по телефону. Немного хриплый и надтреснутый.
– Все хорошо?
– Да. Я играл в футбол.
– Холодно?
– Нет.
– Ты хорошо ешь? Чем тебя сегодня кормили?
– Рисом.
– Не хочешь вернуться?
– Нет.
– Ну давай, расскажи мне что-нибудь. Чем ты занимаешься? Ты себя хорошо ведешь?
– Да.
– Много не загорай. Надевай кепку. И не забывай мазаться кремом для загара.
– Мама, никто этого не делает.
– А в палатках чисто?
– Да. Только на полу немного земли.
– Тебе там точно хорошо? Уверен, что не хочешь вернуться?
– Да.
– Ты забыл свои липучие фигурки.
– Да, но это не важно.
– Я нашла динозавра у тебя в кровати и убрала его в ящик.
– Чтобы его не стащил твой друг. Он уже приехал?
– Нет. Папа тебе…
– Все, пока! Меня зовут.
Я повесила трубку, закрыла газету и отнесла пустую чашку на кухню. Я мыла посуду, когда снова зазвонил телефон. Может, это Августин забыл мне что-нибудь сказать?
Но это был не Августин. Это была моя мама. Голос у моей матери был такой, словно она ходила по тонкому канату, и казалось, что случилась какая-то беда или что она сейчас начнет меня в чем-то упрекать. Я изучила дорожку из капель на полу. Сняла резиновые перчатки и положила их рядом с цветами.
– Ты мне никогда не звонишь.
– Тогда сама позвони мне.
– Я это и делаю. Ты разговаривала с Августином?
– Да, только что положила трубку.
– Какое безумие отправить его одного так далеко, он же еще такой маленький. Ты спрашивала, не холодно ли ему там?
– Да.
– Он ест? Не хочет вернуться? Ему там нравится?
Почему она уже не задает мне таких вопросов? На протяжении последних нескольких лет я сама звоню, чтобы спросить ее: ты тепло оделась? Ты приняла лекарства? В какой момент родители превращаются в детей? В какой момент дети перестают быть детьми? Когда Августин станет моим папой?
– Что, мама?
– Я спрашиваю, когда приезжает твой друг?
– Какой друг?
– Колумбиец.
– А… Во вторник.
– Хорошо.
Наступило молчание. Мне вдруг стало интересно, качает ли мама головой.
– Ты должна выглядеть красиво.
– Что?
– Я говорю, ты должна выглядеть красиво. Он холостой?
– Да. Нет, в разводе.
– А-а, женат…
Было время, когда мы обсуждали эту тему. Для мамы существовало только два типа мужчин: холостые и женатые; причем под определение «женатые» подходили разведенные, просто живущие отдельно и на самом деле женатые. А что касается холостяков и вдовцов – это одно и то же. Но, насколько я знала, Сантьяго был холостым, а не разведенным. Зачем я сказала, что он в разводе? Но какое значение это уже имело сейчас?
– Сильвина спрашивала меня про тебя.
– Кто?
– Сильвина, твоя приятельница по колледжу. Я ее встретила в булочной. Она до сих пор не замужем, бедняжка.
– Мама, извини, но мне надо идти, у меня индейка в духовке.
Бедняжка. Иногда я думала, что существуют две вещи, которых я боюсь больше всего на свете: что моя мама начнет меня жалеть и что я когда-нибудь стану на нее похожей. Может быть, это одно и то же, потому что мама жалела даже саму себя.
Но я была замужем, имела ребенка. Диего обо мне заботился. Сантьяго никогда не мог бы делать этого. Может быть, самый важный поступок в своей жизни я совершила именно для того, чтобы мама меня не жалела, чтобы заслужить ее одобрение; мама считала, что это ее заслуга и что за это я должна быть ей благодарна.
В статье ничего не говорилось о женщине с ребенком. Сколько человек погибло? Тысячи, сотни, десятки? Одно и то же, везде писали одно и то же, в этом проблема всех газет. Единственным способом заинтересовать читателей было бы рассказать о матери с сыном. Как в военных фильмах. Не важно, сколько народу погибло в целом; для того чтобы вызвать эмоции, нужно было отвести камеру на передний план. Лицо этой женщины похоже на мое, хоть оно и спрятано под накидкой. Ребенок похож на Августина.
– Я бы хотела поговорить с Августином Ринальди, пожалуйста. Это звонит его мама.
Кто-то положил телефонную трубку, затем послышались шаги, далекие крики и бег Августина.
– Алло!
– Алло. Это мама.
С того момента как Августин научился говорить, у него был низкий голос. Казалось бы, хорошо, что его нельзя ни с кем спутать, но я никак не могла привыкнуть к его голосу по телефону. Немного хриплый и надтреснутый.
– Все хорошо?
– Да. Я играл в футбол.
– Холодно?
– Нет.
– Ты хорошо ешь? Чем тебя сегодня кормили?
– Рисом.
– Не хочешь вернуться?
– Нет.
– Ну давай, расскажи мне что-нибудь. Чем ты занимаешься? Ты себя хорошо ведешь?
– Да.
– Много не загорай. Надевай кепку. И не забывай мазаться кремом для загара.
– Мама, никто этого не делает.
– А в палатках чисто?
– Да. Только на полу немного земли.
– Тебе там точно хорошо? Уверен, что не хочешь вернуться?
– Да.
– Ты забыл свои липучие фигурки.
– Да, но это не важно.
– Я нашла динозавра у тебя в кровати и убрала его в ящик.
– Чтобы его не стащил твой друг. Он уже приехал?
– Нет. Папа тебе…
– Все, пока! Меня зовут.
Я повесила трубку, закрыла газету и отнесла пустую чашку на кухню. Я мыла посуду, когда снова зазвонил телефон. Может, это Августин забыл мне что-нибудь сказать?
Но это был не Августин. Это была моя мама. Голос у моей матери был такой, словно она ходила по тонкому канату, и казалось, что случилась какая-то беда или что она сейчас начнет меня в чем-то упрекать. Я изучила дорожку из капель на полу. Сняла резиновые перчатки и положила их рядом с цветами.
– Ты мне никогда не звонишь.
– Тогда сама позвони мне.
– Я это и делаю. Ты разговаривала с Августином?
– Да, только что положила трубку.
– Какое безумие отправить его одного так далеко, он же еще такой маленький. Ты спрашивала, не холодно ли ему там?
– Да.
– Он ест? Не хочет вернуться? Ему там нравится?
Почему она уже не задает мне таких вопросов? На протяжении последних нескольких лет я сама звоню, чтобы спросить ее: ты тепло оделась? Ты приняла лекарства? В какой момент родители превращаются в детей? В какой момент дети перестают быть детьми? Когда Августин станет моим папой?
– Что, мама?
– Я спрашиваю, когда приезжает твой друг?
– Какой друг?
– Колумбиец.
– А… Во вторник.
– Хорошо.
Наступило молчание. Мне вдруг стало интересно, качает ли мама головой.
– Ты должна выглядеть красиво.
– Что?
– Я говорю, ты должна выглядеть красиво. Он холостой?
– Да. Нет, в разводе.
– А-а, женат…
Было время, когда мы обсуждали эту тему. Для мамы существовало только два типа мужчин: холостые и женатые; причем под определение «женатые» подходили разведенные, просто живущие отдельно и на самом деле женатые. А что касается холостяков и вдовцов – это одно и то же. Но, насколько я знала, Сантьяго был холостым, а не разведенным. Зачем я сказала, что он в разводе? Но какое значение это уже имело сейчас?
– Сильвина спрашивала меня про тебя.
– Кто?
– Сильвина, твоя приятельница по колледжу. Я ее встретила в булочной. Она до сих пор не замужем, бедняжка.
– Мама, извини, но мне надо идти, у меня индейка в духовке.
Бедняжка. Иногда я думала, что существуют две вещи, которых я боюсь больше всего на свете: что моя мама начнет меня жалеть и что я когда-нибудь стану на нее похожей. Может быть, это одно и то же, потому что мама жалела даже саму себя.
Но я была замужем, имела ребенка. Диего обо мне заботился. Сантьяго никогда не мог бы делать этого. Может быть, самый важный поступок в своей жизни я совершила именно для того, чтобы мама меня не жалела, чтобы заслужить ее одобрение; мама считала, что это ее заслуга и что за это я должна быть ей благодарна.
9
– Человеческое тело открывает нам путь к природе, его строение аналогично строению тела травоядных. Это мы берем за основу.
– Да, но мы разумны.
Я хочу убежать от этого разговора, от тех, кто его ведет: парочки подростков в стиле хиппи. Парень на секунду замолкает и встает, чтобы уступить место беременной женщине. Его нога виднеется среди кожаных лент, мягкая и белая, как сырое тесто для пирога. Он весь похож на тесто и даже пахнет точно так же. Он встает рядом со своей спутницей, держа в руках гитару в кожном чехле. Я представляю его с распущенными волосами, сидящего в позе Будды на незаправленной кровати, сверкающего грязными пятками. За его спиной плакаты с изображениями рок-певцов, в комнате стоит запах ароматических масел, а он перебирает струны своими длинными ногтями, пытаясь соблазнить девушку с помощью песен без ритма, состоящими из таких слов, как «душа», «оазис», «жизненная сила». Чего ждет девушка, чтобы выйти и оставить его? Я уверена, что ему даже не нравятся ее красные волосы, ее белоснежная кожа; я также уверена, что он никогда не пытался сосчитать ее веснушки. Он наверняка дарит ей только одежду из бамбука, серьги из риса и искусственные камни. Но девушка не собирается выходить. Они продолжают ехать вместе, позабыв о разговоре, до тех пор, пока у них не останется ничего, кроме этих детских разговоров. Они приедут в какой-нибудь парк и будут курить травку, глядя на небо.
Я смотрю в окно, как будто ныряю в бассейн. Двое мужчин, скорее всего дорожные рабочие, с задранными над толстыми животами футболками. Их это спасает от жары? В чем виноваты люди, которые проходят мимо или смотрят на них, как я, из автобуса?
– …Уж что мне точно не нравится, так это их кожа. Ладно, пусть она мне не нравится…
Маленькая девочка в коляске гуляет со своей бабушкой, крепко сжимающей кошелек под мышкой, как будто он уже сросся с нею. Девочке не больше двух лет. Я машу ей из окна, и она поднимает свою маленькую ручонку. Мы с ней здороваемся, пока бабушка ищет ключ в кошельке. Движение на дороге приостанавливается, и мы продолжаем махать друг другу, пассажиры смотрят на нас.
– …существуют немецкие продукты, которые имитируют вкус чего угодно, они похожи на желатин.
– Это хорошо, потому что тогда не надо убивать животных, не так ли?
Девушка с длинной косой и в оранжевой мини-юбке выходит из дома со своей дрессированной собакой. Мне бы хотелось иметь такую дочь. В ней есть все то, чего мне недостает: грация, уверенность в себе, жизнерадостность, легкомыслие, длинные волосы и оранжевая мини-юбка. Нет, на самом деле это не так. Я всегда хотела иметь мальчика, а не девочку: Что бы я делала, если бы моя дочь обладала теми качествами, которые я больше всего ненавижу в женщинах, или, хуже того, если бы она была похожа на меня? Мне вполне хватало одной, такой меня. Без сомнения, больше вероятности, что я буду хорошей матерью для мальчика.
– Посмотри на свои сандалии. Где взяли кожу, чтобы их сделать? Какая разница, что взять у коровы: кусок мяса или кожу для пары сандалий?
Я иду по улице Корриентес по направлению к Театру Святого Мартина, разглядывая витрины с дисками, навесы, афиши с лицами актеров, развешанные на дверях театров, сообщающие о том, что сейчас идут детские спектакли, на которые Августин не пойдет, если только его не приведет Диего; через окна я заглядываю внутрь баров – обычно в пять часов вечера люди едят пиццу: взгляд документалиста.
Афиши со спектаклями для взрослых развешаны в холле: «Собремонте, отец нашей родины», «Цианид во время чая», «Человек и сверхчеловек». Нет такого плохого фильма, который я решила бы променять на спектакль в театре. Экранные персонажи не чихают, когда не должны, не вздыхают, не делают много лишнего шума, не ошибаются. Хотя настоящая проблема театра в том, что он очень далек от реальной жизни; все слишком метафорично, абстрактно или просто надуманно, когда не похоже на цирк, мне никогда не нравился цирк. С театром, наверное, произошло то же самое, что и с живописью после появления фотографии: когда возникло кино, он отказался от реализма. Однако в живописи он еще существовал. Но какая разница? Никто же не спрашивал моего мнения.
– Прекрасный спектакль. – Мужчина в плаще показывал на одну из афиш, где актеры с напыщенным видом стояли лицом друг к другу.
Я вхожу в зал «Лугонес», как тот, кто первый раз входит в заведение, посещаемое только мужчинами. Стены отделаны деревом, кресла из кожи кремового цвета, специально неудобные; я сажусь в то, которое стоит прямо передо мной. На протяжении нескольких лет это место было моим убежищем, местом, где я могла забыть об университете, о маме, о самой себе, обо всем мире, о Томасе. Зачем я пришла сюда сейчас? Наверное, чтобы забыть о Сантьяго. Чтобы перестать думать о нем хотя бы на пару часов.
Запах талька и нафталина; я могла бы поклясться, что это те же самые старики, что сидели в этих креслах десять лет назад. Им все равно, что показывают: «Украденные поцелуи» Трюффо или «Пляску любви», это как наблюдать за фокусом: не важно, что это за фокус, а важно, в чем он заключается. То же самое, что иногда происходит с некоторыми электрическими приборами. Что продолжает этих людей удивлять, так это гигантские образы, которые возникают на экране. Как появляются города, пейзажи, двигающиеся люди. Мне тоже до сих пор это кажется каким-то фокусом. Например, подмигивание; актеры театра не подмигивают.
– …Но этот мусор всегда существовал.
Голос прозвучал категорично. Я уверена, что это был не тот мужчина в плаще. К чему это относилось: к коммунистам, военным, политикам, евреям, порнографии? Надеюсь, он не будет больше ничего говорить на протяжении фильма, подумала я, хоть и понимала, что надеяться на это было бы слишком.
– Да, но мы разумны.
Я хочу убежать от этого разговора, от тех, кто его ведет: парочки подростков в стиле хиппи. Парень на секунду замолкает и встает, чтобы уступить место беременной женщине. Его нога виднеется среди кожаных лент, мягкая и белая, как сырое тесто для пирога. Он весь похож на тесто и даже пахнет точно так же. Он встает рядом со своей спутницей, держа в руках гитару в кожном чехле. Я представляю его с распущенными волосами, сидящего в позе Будды на незаправленной кровати, сверкающего грязными пятками. За его спиной плакаты с изображениями рок-певцов, в комнате стоит запах ароматических масел, а он перебирает струны своими длинными ногтями, пытаясь соблазнить девушку с помощью песен без ритма, состоящими из таких слов, как «душа», «оазис», «жизненная сила». Чего ждет девушка, чтобы выйти и оставить его? Я уверена, что ему даже не нравятся ее красные волосы, ее белоснежная кожа; я также уверена, что он никогда не пытался сосчитать ее веснушки. Он наверняка дарит ей только одежду из бамбука, серьги из риса и искусственные камни. Но девушка не собирается выходить. Они продолжают ехать вместе, позабыв о разговоре, до тех пор, пока у них не останется ничего, кроме этих детских разговоров. Они приедут в какой-нибудь парк и будут курить травку, глядя на небо.
Я смотрю в окно, как будто ныряю в бассейн. Двое мужчин, скорее всего дорожные рабочие, с задранными над толстыми животами футболками. Их это спасает от жары? В чем виноваты люди, которые проходят мимо или смотрят на них, как я, из автобуса?
– …Уж что мне точно не нравится, так это их кожа. Ладно, пусть она мне не нравится…
Маленькая девочка в коляске гуляет со своей бабушкой, крепко сжимающей кошелек под мышкой, как будто он уже сросся с нею. Девочке не больше двух лет. Я машу ей из окна, и она поднимает свою маленькую ручонку. Мы с ней здороваемся, пока бабушка ищет ключ в кошельке. Движение на дороге приостанавливается, и мы продолжаем махать друг другу, пассажиры смотрят на нас.
– …существуют немецкие продукты, которые имитируют вкус чего угодно, они похожи на желатин.
– Это хорошо, потому что тогда не надо убивать животных, не так ли?
Девушка с длинной косой и в оранжевой мини-юбке выходит из дома со своей дрессированной собакой. Мне бы хотелось иметь такую дочь. В ней есть все то, чего мне недостает: грация, уверенность в себе, жизнерадостность, легкомыслие, длинные волосы и оранжевая мини-юбка. Нет, на самом деле это не так. Я всегда хотела иметь мальчика, а не девочку: Что бы я делала, если бы моя дочь обладала теми качествами, которые я больше всего ненавижу в женщинах, или, хуже того, если бы она была похожа на меня? Мне вполне хватало одной, такой меня. Без сомнения, больше вероятности, что я буду хорошей матерью для мальчика.
– Посмотри на свои сандалии. Где взяли кожу, чтобы их сделать? Какая разница, что взять у коровы: кусок мяса или кожу для пары сандалий?
Я иду по улице Корриентес по направлению к Театру Святого Мартина, разглядывая витрины с дисками, навесы, афиши с лицами актеров, развешанные на дверях театров, сообщающие о том, что сейчас идут детские спектакли, на которые Августин не пойдет, если только его не приведет Диего; через окна я заглядываю внутрь баров – обычно в пять часов вечера люди едят пиццу: взгляд документалиста.
Афиши со спектаклями для взрослых развешаны в холле: «Собремонте, отец нашей родины», «Цианид во время чая», «Человек и сверхчеловек». Нет такого плохого фильма, который я решила бы променять на спектакль в театре. Экранные персонажи не чихают, когда не должны, не вздыхают, не делают много лишнего шума, не ошибаются. Хотя настоящая проблема театра в том, что он очень далек от реальной жизни; все слишком метафорично, абстрактно или просто надуманно, когда не похоже на цирк, мне никогда не нравился цирк. С театром, наверное, произошло то же самое, что и с живописью после появления фотографии: когда возникло кино, он отказался от реализма. Однако в живописи он еще существовал. Но какая разница? Никто же не спрашивал моего мнения.
– Прекрасный спектакль. – Мужчина в плаще показывал на одну из афиш, где актеры с напыщенным видом стояли лицом друг к другу.
Я вхожу в зал «Лугонес», как тот, кто первый раз входит в заведение, посещаемое только мужчинами. Стены отделаны деревом, кресла из кожи кремового цвета, специально неудобные; я сажусь в то, которое стоит прямо передо мной. На протяжении нескольких лет это место было моим убежищем, местом, где я могла забыть об университете, о маме, о самой себе, обо всем мире, о Томасе. Зачем я пришла сюда сейчас? Наверное, чтобы забыть о Сантьяго. Чтобы перестать думать о нем хотя бы на пару часов.
Запах талька и нафталина; я могла бы поклясться, что это те же самые старики, что сидели в этих креслах десять лет назад. Им все равно, что показывают: «Украденные поцелуи» Трюффо или «Пляску любви», это как наблюдать за фокусом: не важно, что это за фокус, а важно, в чем он заключается. То же самое, что иногда происходит с некоторыми электрическими приборами. Что продолжает этих людей удивлять, так это гигантские образы, которые возникают на экране. Как появляются города, пейзажи, двигающиеся люди. Мне тоже до сих пор это кажется каким-то фокусом. Например, подмигивание; актеры театра не подмигивают.
– …Но этот мусор всегда существовал.
Голос прозвучал категорично. Я уверена, что это был не тот мужчина в плаще. К чему это относилось: к коммунистам, военным, политикам, евреям, порнографии? Надеюсь, он не будет больше ничего говорить на протяжении фильма, подумала я, хоть и понимала, что надеяться на это было бы слишком.
10
Единственный способ узнать побольше о Сантьяго – это смотреть его фильмы. Он снял два. И оба были представлены на фестивале латиноамериканского кино. Их копии были плохого качества и сопровождались плохим звуком, но это было не так важно, потому что фильмы, как и сам Сантьяго, отличались почти полным отсутствием диалогов. Картины были хорошие, местами даже гениальные, но я смотрела их с другой целью, я бы смотрела их, даже если бы они были ужасными.