разбирались в современном искусстве и его проблемах, постоянно и
досконально обсуждали их, он научился хорошо говорить и писать. Приобрел
серьезные познания в истории искусства, чему способствовало не только его
личное рвение, но и частые поездки в Тоскану, где он жил в купленном
родителями крестьянском доме. Он понимал, что ему повезло, и знал, что
менее одаренные средой и природой сверстники завидуют ему. Он всегда
стремился нравиться людям и умело сочетал правдивость с чувством такта. В
бытность свою студентом он пользовался - в этом, вероятно, заключалось
самое удивительное - всеобщей любовью; то же случилось и потом, когда он
стал преподавателем и лектором, - даже те, кого он как искусствовед
подвергал критике, не питали к нему ненависти, ибо он-то, по крайней мере,
никогда не устраивал разноса ради разноса. Лишь в очень редких случаях,
отзываясь о том или ином художнике, о той или иной выставке, он не находил
ничего заслуживающего похвалы.
Окончив колледж, он без чьей-либо подсказки поступил на год в Институт
Куртолда. Затем в течение двух лет сочетал преподавание живописи с
лекциями по эстетике. В своем собственном творчестве в этот период он
испытывал, не без выгоды для себя, влияние оп-арта и Бриджит Райли. И
сделался одним из тех молодых художников, чьи работы удовлетворяли
покупателей, не имевших достаточно средств на приобретение картин самой
Райли. В 1967 году он сошелся с одной из своих студенток-третьекурсниц, и
эта связь скоро переросла в любовь. Они поженились и купили с помощью
родителей дом в Блэкхите. Дэвид решил было попробовать зарабатывать на
жизнь исключительно живописью, но рождение Александры, первой из двух
дочерей, и ряд других обстоятельств (в частности, то, что к этому времени
он, начав освобождаться от влияния Райли, почувствовал себя как художник
не очень уверенно) вынудили его искать дополнительные источники дохода.
Преподавать снова в студии он не захотел и стал лектором с неполной
нагрузкой. Случай свел его с одним человеком, который предложил ему писать
рецензии; он согласился и год спустя стал зарабатывать достаточно, что
позволило ему отказаться от лекций. Так с той поры и пошла его жизнь.
Его собственное творчество начало завоевывать довольно прочную
репутацию (по мере того как проходило его увлечение оп-артом), что
обеспечивало его выставкам коммерческий успех. Хотя он и оставался
абстрактным художником в общепринятом понимании этого прилагательного
(художником-колористом, если пользоваться современным жаргоном), он знал,
что склоняется в сторону природы и отходит от хитроумного иллюзионизма
Райли. Его живописные работы отличались технической отточенностью,
продуманной архитектоникой, унаследованной от родителей, и замечательной
мягкостью тонов. Грубо говоря, они хорошо смотрелись на стенах жилых
комнат, что и служило одной из веских причин (Дэвид понимал это и не
смущался) его коммерческого успеха; другая причина заключалась в том, что,
в отличие от большинства абстракционистов, он никогда не увлекался
большими полотнами. Это, вероятно, тоже было перенято у отца и матери;
пристрастие к монументальности, характерное для художников по ту сторону
Атлантики, и изготовлению полотен для огромных залов музеев современного
искусства не вызывало у него сочувствия. Он был не из тех людей, которым
совестно признать, что их произведения, из-за своих малых размеров,
украшают стены квартир и особняков и доставляют удовольствие частным
владельцам.
Ему претила амбициозность, однако он не был лишен честолюбия. Живопись
по-прежнему приносила ему больше денег, чем статьи, и это значило для него
много - как и то, если можно так выразиться, положение, какое он занимал
среди художников своего поколения. Он считал недостойной всякую мысль о
погоне за богатством и славой и в то же время зорко следил за конкурентами
и за тем, какую они имеют прессу. Он отнюдь не пребывал в блаженном
неведении: как рецензент, он считал, что лучше переоценить наиболее
опасного противника, чем недооценить его.
Его супружеская жизнь протекала, можно сказать, весьма спокойно, если
не считать короткого периода, когда Бет, взбунтовавшись против
"постоянного материнства", стала под знамя движения за равноправие женщин,
но скоро успокоилась, так как в это время вышли из печати две детские
книжки с ее иллюстрациями, уже был подписан договор на третью и велись
переговоры о четвертой. Браком своих родителей Дэвид всегда восхищался.
Теперь и его собственный брак начал принимать такой же характер - легкие
товарищеские отношения и взаимная выручка. Когда ему предложили написать
вступление к книге о Бресли, он воспринял это как еще одно свидетельство
того, что дела у него, в общем, идут неплохо.
Беспокоило его только одно: знает ли Бресли, что он тоже живописец -
или, точнее, живописец известного направления - и вдобавок искусствовед?
Директор издательства говорил, что старик этими вопросами не
интересовался. Статью о себе он видел и сказал, что она "читается", но его
больше занимало качество цветных репродукций в будущей книге. Мнение
Бресли о том, что полная беспредметность - ложный путь в искусстве, было
широко известно, поэтому он вряд ли стал бы тратить время на ознакомление
с творчеством Дэвида. С другой стороны, возможно, он теперь относится
терпимее к абстрактному искусству, хотя в 1969 году, живя в Лондоне,
призывал все кары небесные на голову Виктора Пасмура. Однако более
вероятно другое: оторванный от лондонского мира искусства, он и в самом
деле не подозревал, что пригревает у себя на груди змею. Дэвид надеялся
избежать споров, но, если это ему не удастся, он примет бой и попробует
втолковать старику, что современному обществу уже не свойственна подобная
узость взглядов. Доказательством служит хотя бы тот факт, что Дэвид принял
предложение издательства. Бресли "работал", а то, что с точки зрения
эмоциональной и стилистической его работы коренным образом отличались -
или стояли далеко - от предпочитаемых кем-то предшественников ("Стиля"
[авангардистское объединение голландских архитекторов и художников,
существовавшее в 1917-1932 гг.], Бена Николсона и других, в том числе
архиренегата Пасмура), для искусства двадцатого века было несущественно.
Дэвид был молод и, главное, терпим, непредубежден и любознателен.


Он воспользовался получасом свободного времени, пока "Генри" не
разбудили, и спустился вниз посмотреть произведения искусства. Время от
времени выглядывал из окон в сад: лужайка по-прежнему пустовала. В доме
было так же тихо, как в момент его приезда. Из картин, висевших в длинном
зале, только одна была кисти Бресли, но полюбоваться все равно было чем.
Пейзаж, как Дэвид и догадался сначала, - это Дерен. Три прекрасных рисунка
Пермеке. Энсор и Марке. Ранний Боннар. Характерный нервный набросок
карандашом без подписи - конечно, Дюфи. А вот великолепный Явленский
(невозможно представить, как он сюда попал), Отто Дике (пробный оттиск
гравюры, подписанный автором), а рядом, как бы для сравнения, рисунок
Невинсона. Два Метью Смита, один Пикабия, небольшой натюрморт с цветами
(должно быть, ранний Матисс, правда, не совсем похож)... но еще больше
было картин и рисунков, авторов которых Дэвид назвать не мог. Хотя
произведения более крайних школ отсутствовали, в целом искусство начала
двадцатого века было представлено здесь хорошо, многие небольшие музеи
дорого бы дали за такую коллекцию. Разумеется, Бресли предпочитал
довоенное искусство - по-видимому, он всегда располагал для этого
средствами. Единственный ребенок в семье, он получил в наследство от
матери, умершей в 1925 году, солидное состояние. Его отец, один из тех
викторианских джентльменов, которые жили припеваючи, не имея никаких
определенных занятий, погиб в 1907 году во время пожара в гостинице. По
свидетельству Майры Ливи, он тоже, хотя и дилетантски, занимался
коллекционированием картин.
Для своей картины Бресли выбрал самое почетное место - в центре зала
над старым, сложенным из камня камином. Это была "Охота при луне" -
вероятно, наиболее известная из его работ, созданных в Котминэ; именно о
ней Дэвид собирался писать подробно, ему ужасно хотелось еще раз
внимательно рассмотреть ее на досуге... чтобы по крайней мере убедиться в
том, что он не переоценил ее достоинств. Он почувствовал некоторое
облегчение от того, что при вторичном знакомстве (первое состоялось четыре
года назад на выставке в Галерее Тейт) картина оказалась ничуть не хуже.
Более того, она выгодно отличалась от той, которую он воспроизводил в
своей памяти или видел на репродукциях. Как и во многих других
произведениях Бресли, здесь явно сказывалась большая предварительная
иконографическая работа (в данном случае изучению подверглись "Ночная
охота" Уччелло и многочисленные подражания ей, появившиеся в последующие
столетия), что наводило на мысль о смелом сравнении, о сознательном
риске... Подобно тому как испанские рисунки Бресли были вызовом великой
тени Гойи - автор не просто подражал ему, а пародировал, - так и
воспоминание о картине Уччелло из Музея Ашмола каким-то образом углубляло
и усиливало впечатление от полотна, перед которым сидел сейчас Дэвид. Оно
придавало необходимую напряженность: за таинственностью и
неопределенностью (нет ни гончих, ни коней, ни дичи... только неясные
темные фигуры среди деревьев - и тем не менее название кажется
оправданным), за современностью множества поверхностных деталей скрывались
и уважение к вековой традиции, и издевка над ней. Дэвид затруднился бы
назвать эту работу шедевром: местами краска неровная, а при более
внимательном рассмотрении - намеренно откровенное impasto [прием живописи,
состоящий в наложении краски густым слоем]; изображение в целом несколько
статичное, ему недостает светлых тонов (впрочем, это, наверно, опять
воспоминание о картине Уччелло). И все же произведение значительное, оно
впечатляло и выглядело очень недурно на фоне картин других английских
художников послевоенного периода. Самое удивительное, пожалуй, заключалось
в том, что эта картина, как и вся серия, была написана человеком
преклонного возраста. "Охоту при луне" Бресли закончил в 1965 году, на
шестьдесят девятом году жизни. А ведь с тех пор прошло еще восемь лет.
И вдруг, как бы в ответ на немой вопрос Дэвида, на пороге двери со
стороны сада появился сам художник во плоти.
- Уильямс, мой дорогой.
Он шагнул вперед и протянул руку; на нем были голубые брюки, синяя
рубашка - неожиданная вспышка Оксфорда и Кембриджа - и красный шелковый
шейный платок. Голова совершенно седая, но в бровях еще сохранились темные
волоски; нос луковицей, губы сложены в обманчиво капризную гримасу, на
загорелом лице - серо-голубые, с мешками, глаза. Движения нарочито
энергичные, точно он сознавал, что силы его уже на исходе; меньше ростом и
стройнее, чем Дэвид представлял его себе по фотографиям.
- Великая честь быть в вашем доме, сэр.
- Чепуха. Чепуха. - Старик потрепал Дэвида по локтю, его веселые,
насмешливые глаза пытливо и вместе высокомерно глядели на гостя из-под
бровей и белой пряди волос на лбу. - О вас позаботились?
- Да. Все в порядке.
- Надеюсь, Мышь не заморочила вам голову. У нее не все дома. - Старик
стоял подбоченясь, явно стараясь казаться моложе и живее - ровней Дэвиду.
- Воображает себя Лиззи Сиддал. А я, значит, тот самый отвратительный
маленький итальяшка... Оскорбительно, черт побери, а?
Дэвид засмеялся.
- Я действительно заметил некоторую...
Бресли закатил глаза.
- Дорогой мой, вы и понятия не имеете. До сих пор. Девчонки этого
возраста. Ну а как насчет чая? Да? Мы в саду.
Когда они двинулись к выходу, Дэвид указал на "Охоту при луне":
- Рад снова увидеть это полотно. Дай бог, чтобы полиграфисты сумели
достойно воспроизвести его.
Бресли пожал плечами, как бы показывая, что этот вопрос нисколько его
не трогает или что он безразличен к столь откровенной лести. Он снова
бросил на Дэвида испытующий взгляд.
- А вы? Говорят, вы первый сорт.
- Да что вы, куда мне.
- Читал вашу работу. Все эти ребята - я о них и не знал ничего. Хорошо
написали.
- Но неверно?
Бресли коснулся его руки.
- Я же не ученый, друг мой. Вам это может показаться удивительным, но я
не знаю многого из того, что вы, вероятно, впитали чуть ли не с молоком
матери. Ну, что делать. Придется вам с этим мириться, а?
Они вышли в сад. Девушка по прозвищу Мышь, по-прежнему босая и в том же
белом арабском наряде, шла по лужайке от дальнего крыла дома с чайным
подносом в руках. Она не обратила на мужчин никакого внимания.
- Что я говорил? - проворчал Бресли. - Хлыста бы ей хорошего по мягкому
месту.
Дэвид закусил губу, чтобы не рассмеяться. Подойдя к столу под
катальной, он заметил вторую девушку: она стояла в том уголке лужайки,
который был скрыт за густым кустарником и не виден со стороны дома. Должно
быть, все это время она читала - он видел, как она направилась в их
сторону с книгой в руке, оставив на траве соломенную шляпу с красной
лентой. Если Мышь выглядела странно, то эта особа - просто нелепо. Ростом
она была еще меньше, очень худая, с узким лицом и копной вьющихся,
красноватых от хны волос. Ее уступка требованиям приличия сводилась лишь к
тому, что она надела нижнюю трикотажную рубашку - не то мужскую, не то
подростковую, выкрашенную в черный цвет. Короткое это одеяние едва
прикрывало ее чресла. На веках лежали черные тени. Она напоминала
тряпичную куклу, этакую неврастеничную уродку, персонаж из трущобной части
Кингс-роуд.
- Это Энн, - сказала Мышь.
- Известная под кличкой Уродка, - добавил Бресли.
Бресли жестом пригласил Дэвида сесть рядом с ним. Дэвид медлил, видя,
что свободным остается лишь один стул; но Уродка довольно неуклюже
опустилась на траву возле подруги. Из-под ее черной рубашки выглянули
красные трусики. Мышь принялась разливать чай.
- Первый раз в этих краях, Уильямс?
Вопрос давал повод для вежливой беседы; впрочем, восторги Дэвида по
поводу Бретани и ее ландшафта были вполне искренни. Старику это, видимо,
понравилось, он начал рассказывать историю своего дома: как нашел его и
почему покинул Париж. Со смехом поведал, как ему создали репутацию
оригинала-отшельника, - должно быть, ему доставляло удовольствие
беседовать с другим мужчиной. Во время разговора он ни разу не повернулся
лицом к девушкам, совершенно игнорируя их, и Дэвиду все больше и больше
казалось, что им неприятно его присутствие - он не мог сказать, из-за того
ли, что он отвлек на себя внимание старика, внес в дом искусственную,
натянутую атмосферу, или просто они уже слышали все, что говорил ему
сейчас старик, и скучали. Между тем Бресли, как бы желая лишний раз
опровергнуть укрепившуюся за ним репутацию отшельника, заговорил о
валлийских пейзажах и о раннем детстве в Уэльсе, до 1914 года. Дэвид знал,
что по матери Бресли - валлиец, что в годы войны он жил в графстве
Брекнокшир; но он не знал, что старик бережно хранит память об этом крае и
тоскует по его холмам.
Старик имел обыкновение выражаться замысловато, отрывисто и с такими
интонациями, по которым трудно было определить, спрашивает он или
утверждает; говорил он на странном, вышедшем из употребления жаргоне,
беспрестанно уснащая свою речь непристойностями, точно он был не человек
высокого интеллекта, а какой-нибудь эксцентричный отставной адмирал
(сравнение, вызвавшее у Дэвида скрытую усмешку). Словечки, которыми
пользовался Бресли, звучали в его устах поразительно неуместно - странно
было слышать старомодные вычурные выражения, употребляемые английскими
аристократами, от человека, чья жизнь была отрицанием всего, что эти
аристократы утверждали. Столь же нелепо выглядела его зачесанная набок
седая челка, к которой Бресли, должно быть, привык с юности и которая
давно уже по милости Гитлера не пользуется популярностью у более молодых
людей. Она придавала ему мальчишеский вид, но пунцовое холерическое лицо и
водянистые глаза изобличали человека весьма зрелого и непростого. Ему явно
хотелось показать себя более безобидным старым чудаком, чем на самом деле;
и, должно быть, он знал, что никого этим не обманет.
И все же, если бы девицы не были так молчаливы - Уродка даже уселась
поудобней, спиной к креслу подруги, и, взяв книгу, снова принялась за
чтение, - Дэвид чувствовал бы себя сравнительно свободно. Мышь сидела в
своем белом элегантном одеянии и слушала; но слушала как-то рассеянно,
точно мысли ее были далеко - может быть, она представляла себя
изображенной на полотне Милле. Всякий раз, когда Дэвид ловил ее взгляд, на
ее довольно миловидном лице появлялась едва заметная тень причастности к
беседе; но именно это принужденное выражение и выдавало ее невнимание. Ему
захотелось узнать, какая еще есть правда, кроме той, что видна на
поверхности. Он никак не предполагал встретить здесь этих девушек; из
разговора с издателем он вынес впечатление, что старик живет один, если не
считать пожилой экономки-француженки. Отношение девиц к старику казалось
вполне дочерним. Лишь однажды во время чаепития Уродка показала когти.
Дэвид, полагая, что затрагивает безопасную тему, упомянул Пизанелло и
его фрески, недавно обнаруженные в Мантуе. Бресли видел репродукции и,
думалось Дэвиду, с неподдельным интересом слушал рассказ человека,
знакомого с ними по оригиналам. Кстати выяснилось, что старик и в самом
деле несведущ во фресковой технике (Дэвид сначала не верил этому, хотя его
и предупреждали). Но не успел он пуститься в рассуждения об arricio,
intonaco, sinopia [нанесение грунта, штукатурка, охра красная (итал.)] и
прочем, как Бресли прервал его:
- Уродка, дорогая, брось ты, ради бога, эту дерьмовую книжку и слушай.
Уродка положила книгу в мягкой обложке на землю и скрестила руки на
груди.
- Извините.
Извинение относилось к Дэвиду - старика она не удостоила взглядом, - но
в голосе ее звучала нескрываемая скука, точно она хотела сказать: ты
нудный человек, но раз он настаивает...
- Раз ты употребляешь это слово, черт побери, то скажи его как следует,
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента