Начались съемки, выезды на места, и я с ним почти не встречалась. Время от времени он возникал то там, то тут – очень редко: он уже начал работу над сценарием о Китченере35. А потом он появился надолго, когда снимали серию сцен в Малибу, и между съемками мы с ним поговорили. Я уже пускала пары от злости: им всем столько времени требовалось, чтобы все установить как следует, и Билл никак не мог успокоиться, пока не снимет на три дубля больше, чем надо. После съемок меня обычно отвозили прямо домой, и я уже никуда не выходила, отправлялась в постель в одиннадцать, а то и в десять: образцовая молодая актриса. Но по сравнению с необходимостью одеваться к выходу, становиться объектом сексуальных притязаний и при этом испытывать смертельную скуку… я стала отказываться от всех и всяческих приглашений. Билл с женой – как положено по протоколу – пригласили меня пообедать с ними, вот, кажется, и все за целую неделю. Странно, но мне это нравилось. Готовила то немногое, что успевала (запиской) поручить Марте купить, когда та приходила убирать квартиру. А то – иногда – попрошу шофера студийной машины остановиться у магазина вкусной и здоровой пищи или у деликатесов. Немножко повожусь на кухне, посмотрю идиотскую программу по ТВ. Почитаю. Напишу домой – словно школьница. Это все Дэн виноват. Слишком усердно пыталась доказать себе, что нереальна Калифорния, а не я.
   Кое-что из этого (кроме последнего кусочка) я неожиданно поведала Дэну между съемками в Малибу. Мы шлепали босиком по воде, как пожилые отдыхающие в Саутенде36. Фотограф съемочной группы сделал снимок, я его сохранила. Мы оба смотрим на море у наших ног. Думаю, я пыталась убедить его, что моя англо-шотландская сущность сильнее этой чуждой мне культуры. И что – честно-честно – я совсем не чувствую себя здесь одинокой. Разумеется, я ему позвоню, если… и вдруг до меня дошло, что я таки чувствую себя одинокой. Вот тут и рассыпалась на куски иллюзия гастрольных меблирашек, да и в квартире со мной не было еще одной актрисы, с кем не просто можно, а надо было бы хоть словом перекинуться. Меня словно закупорили в полном одиночестве, вот отчего я писала так много писем. Мне просто необходимо было с кем-то разговаривать, не более того. С мужиками я завязала и прекрасно чувствовала себя в (кратковременной) роли монашенки.
   Говорю ему:
   – Обнаружила потрясающий магазин вкусной и здоровой пищи.
   Он посмотрел искоса:
   – Дженни? Это что – приглашение?
   А я и не думала вовсе его приглашать. Но вдруг подумала.
   – Прямо сегодня? Если пообещаю уйти ровно в десять?
   Сказав «да», я уже понимала, что должна кое-что решить для себя…
   Все это было так сдержанно, так непреднамеренно, оставлено пространство для отступления – с обеих сторон. Но я знала – «проверочка» обязательно будет. Я много думала над этим, то есть над той его чертой, которой я еще не касалась. Ведь Дэн довольно знаменит. С другой стороны, он прекрасно понимает, что – по высшему счету – он так и не добился успеха, что пьесы его на самом деле довольно плоски и что в театральном мире нового – моего – поколения есть с десяток писателей гораздо интереснее для нас, гораздо ближе «духовно», чем он… он это и сам знает, хотя данная тема всегда была для нас с ним табу. Он заключил, что я презираю его деятельность «на театре» или в лучшем случае проявляю всего лишь терпимость. А я, видимо, слишком поспешно заключила, что ему это безразлично. Ну и еще одно: то, что я (по-глупому) всегда довольно наплевательски относилась к газетной славе моих возлюбленных. Считала – довольно долго, – что это не очень-то полезно. Вроде бы достаточно и того, что я отдаю им свое восхитительное тело и столь же восхитительную душу в придачу, а тут еще вырезки из газет надо собирать.
   Конечно, без тщеславия здесь не обошлось. Дарила им привилегию – спать с Дженни Макнил – в обмен на привилегию презирать их за то, что они-то не добились успеха; именно это Тимоти и сказал мне однажды. И страшно меня возмутил, ведь я была совершенно уверена в собственной демократичности: разве то, что я с ним живу, этого не доказывает?.. И ведь я прекрасно вижу, чего стоит вся эта шумиха; может, я и восходящая звезда, но мои ноги прочно стоят на земле. Ну, конечно, был еще и страх: боялась, как маленькая девчонка, что в одно прекрасное утро все это лопнет словно мыльный пузырь, так что лучше уж не очень рисковать. Но это, другое, тоже очень важно. Я чувствовала себя спокойнее, если было в моих возлюбленных что-то такое, за что я могла их презирать. Не могу сказать, что тут имелся политический оттенок, и оправдать себя тем, что разделяю идеи «Движения за освобождение женщин». Корни гораздо глубже, произрастают из отвратительно мелочной эгоцентрической боязни лишнего беспокойства, необходимости принять чей-то вызов, соревноваться. Низводила до равноправия.
   Я часто думала над этим после приезда в Калифорнию. Может, Дэну будет неприятно, но это сыграло свою роль. Он не был слишком знаменит и не так уж сильно нравился мне как писатель. Просто достаточно знаменит и уважаем, и, следовательно, я все-таки могла слегка его презирать, в то же время сознавая, что он весьма далек от того, чтобы вовсе ничего не значить. Вполне возможно, он уже начинал терять высоту, в то время как я только начинала ее набирать, но в тот момент его успех, опытность, всеобщее уважение в профессиональных кругах да и все остальное весьма значительно перетягивали чашу весов на его сторону. Если у меня и были преимущества, так только физические.
   Все это звучит слишком расчетливо. Я все время меняла свое решение на его счет. (Или – насчет этого.) Весь тот день. Работала, а думала об этом. Но, если честно, были еще и другие, более простые вещи. Хотелось узнать его получше; думалось и о том, что вот, мол, натяну Хмырю нос; была возбуждена – физически и эмоционально. Думаю, Дэн для меня и был чем-то вроде вызова. Помню, принимая душ перед его приходом, внимательно разглядывала себя – нагую – в зеркале. Странное было чувство. Что я – не знаю. Раньше я всегда знала.
   Потом, уже гораздо позже, в тот же вечер – после одиннадцати, мне так хотелось, чтобы он сделал первый шаг. Он выкачивал из меня информацию о моем прошлом гораздо успешнее, чем это делала я в тот наш с ним «русский» вечер. Думаю, «Кошки»37 правы: человеку нужно регулярно исповедоваться. Это как менструация. Он к тому же вытянул из меня все, что я на самом деле думаю о фильме, о Билле, о Хмыре (мы оба в тот вечер решили так Стива и называть). Ну, словом, все. И про то, что я никогда толком не знаю, чего Билл действительно от меня хочет, или какие идиотские импровизации X. предпримет в следующей сцене, и почему Билл вечно ему это спускает. Дэн был ужасно мил: говорил о «потоках»38, которые мне не разрешалось просматривать, о том, что все у меня прекрасно получается. Даже этот вечный пессимист Голд доволен. Но больше всего меня вдохновило то, что – как я поняла – я и перед самим Дэном экзамен выдержала.
   Наконец беседа стала иссякать; вроде бы я намекала, что ему пора уйти, но так получалось просто потому, что я не знала, как дать ему понять, что этого делать не надо.
   И настала фантастическая тишина. Казалось, она тянется уже целую вечность. Он лежал на диване, положив ноги на валик и уставившись в потолок. Я сидела спиной к стене на коврике рядом с местом, где горели поленья – «камин» слишком старое и милое сердцу слово, чтобы это можно было так назвать, – и разглядывала пальцы собственных босых ног. На мне была длинная юбка, простая блузка и никакого бюстгальтера. Никакого грима. А он пришел в блейзере, с фуляровым шейным платком – такой старательно неофициальный, как принарядившийся анджелино39. Но блейзер он снял. Голубая рубашка в цветочек.
   Он говорит:
   – Если бы это был сценарий, я заставил бы мужчину встать и уйти. Или женщину встать и подойти к нему. Мы зря тратим пленку.
   Повернул голову, не поднимаясь с дивана, и посмотрел на меня.
   Мне не понравилось, как он это сказал – этаким фатоватым тоном. Смотрел на меня без улыбки. И я ему не улыбнулась. Потом снова уставилась на собственные ноги. Он поднялся, взял со стула свой блейзер и ушел. Вот так, просто взял и ушел. Не говоря ни слова. Ни тебе «спокойной ночи», ни даже «спасибо за обед». Дверь закрылась, а я так и осталась там сидеть. Извращение какое-то: он мог бы получше себя вести, и ведь я не хотела, чтобы он уходил.
   Но он ушел. Я услышала, как входная дверь открылась, потом захлопнулась. И – тишина. Я бросилась вслед… не знаю зачем, ну хоть сказать что-нибудь. А он стоит… внутри и смотрит в пол. Трюк, старый как мир.
   Я вернулась в комнату, он – за мной, гася по дороге свет. Помню – обнял меня сзади за талию и поцеловал в затылок.
   Я говорю:
   – Дэн, я сейчас не принимаю контрацептивов. Вот в чем дело.
   – Не проблема. Если дело только в этом. Я взяла его руки в свои и сказала:
   – Не хотела, чтобы вы ушли.
   Он стал расстегивать на мне блузку, раздевал меня, не целуя больше после того первого прикосновения. Потом разделся сам; а я все еще чувствовала себя странно, стояла неподвижно, глядя на огни за окном, уходящие к океану, прислушиваясь к шуму машин на шоссе там, внизу, а в голове бродили, мелькали какие-то странные расплывчатые обрывки мыслей, такое бывает, когда вдруг поймешь – вот оно: все совсем новое новый человек где эта комната кто я и где какое кому дело зачем и почему…
   Подошел, обнял за плечи и повел к дивану. Мы лежали бок о бок, он провел рукой по моему телу, глядя внимательно. Вроде ждал, что я вздрогну, отстранюсь. Будто это для меня впервые. Сказал:
   – Мне всю неделю так хотелось тебе позвонить. Я ответила:
   – Жаль, что не позвонил.
   Тут мы поцеловались. Все было просто, я была пассивна, просто подчинялась ему, никаких игр не устраивала. Отвечала на его ласки так, чтобы он чувствовал – я хочу, чтобы все было так, как он хочет, хотя полной уверенности в том, что он нужен мне именно для этого, у меня не было, – впрочем, и против этого я ничего не имела. Во всяком случае, в первый раз всегда очень трудно быть естественной, все отмечаешь про себя, сравниваешь, вспоминаешь, ждешь… Потом он улегся на полу, а я стала думать о дне завтрашнем. О том, что снова увижусь с ним, после всего. О его теле. Счастливые мужики – так у них все просто устроено. Он ничего не сказал. Оба мы ничего не говорили. Довольно долго. Лежали молча. Так бывает иногда после фильма: выходишь из зала и не хочется ничего говорить. Я думала: как мало я о нем знаю. Интересно – часто он это делает? Сплетен о нем на нашей студии практически не было. Интересно, что он на самом деле обо мне думает? О его возрасте, о его прошлом, о моем возрасте, о моем прошлом… Он сам нарушил молчание. Только сначала протянул руку и коснулся пальцами моего рта – словно очертил линию губ.
   – Дженни, на арго этой варварской провинции то, что я только что совершил, называется «трахнуть бабца». Единственный способ избавиться от этого арго – сломать ритуал, ему сопутствующий. По ритуалу, я должен сейчас поблагодарить тебя за «клёвый перетрах», одеться и поехать к себе. Но я хочу сейчас уложить тебя спать, лечь рядом и тоже спать – просто спать рядом с тобой. И поцеловать тебя утром. Приготовить тебе кофе, когда тебя вызовут на студию. Понимаешь, если завтра ты поймешь, что это все – ошибка, что ж, прекрасно. Я просто хочу, чтобы сейчас мы вели себя по-человечески, по-европейски. Не как человекообразные на этой кинопланете.
   Он лежал опершись на локоть, внимательно на меня смотрел. Я ответила:
   – Уже завтра. И я с тобой.
   Он поцеловал мне руку.
   – Ладно. Тогда – еще одна речь. За свою долгую жизнь я влюблялся не один раз и хорошо знаю симптомы. Они отличаются от тех, что сопутствуют «траханью бабцов». Но любовь – болезнь моего поколения. Несвойственная вашему. Я не жду, что ты в какой-то момент можешь подхватить от меня эту болезнь.
   – Это просьба или предсказание?
   – И то и другое.
   Так все и началось. Мы легли спать. Не спали. Есть что-то такое в собственной постели – ощущение, что тут ты на своем месте. И то, как он меня обнял и прижал к себе. И то, как я думала о его словах и как не надо было ему их произносить, потому что они звучали даже оскорбительно, подразумевалось, что я могла оказаться этаким «бабцом», готовым на одноразовый перепих, и еще – что я слишком молода и неглубока и слишком «семидесятница», чтобы понимать, что такое любовь. И в любом случае все прозвучало ужасно назидательно. Но это еще означало, что он вовсе не такой хладнокровный и гораздо более уязвим, чем мне казалось. И стервозное чувство: я нужна этому папику! В его-то годы, после всех его женщин. И вдруг я сама почувствовала, что он нужен мне, что он мне по-настоящему желанен. И я повернулась к нему и сказала «да!».
   (Продолжение следует. Час тридцать ночи. Я сошла с ума.)

Калитка в стене

   – Дэниел? Это Нэлл.
   – Кто?
   – Твоя бывшая жена. Он резко убирает руку с плеча Дженни.
   – Каро?
   – У нее все прекрасно. – Молчание. – Извини за звонок в такой несусветный час. Мы не сумели справиться с разницей во времени.
   – Я еще не лег. Так что это не важно.
   – Я звоню из-за Энтони, Дэн.
   – О Боже. Что, все кончено?
   – Нет, просто… кстати, я тут у Джейн, в Оксфорде. Она хочет с тобой поговорить. – Он не отвечает. – Ты слушаешь?
   – Просто на некоторое время утратил дар речи.
   – Она все тебе объяснит. Передаю трубку.
   Он смотрит на Дженни, прикладывает свободную руку к виску – пистолетом. Она с минуту не сводит с него глаз: теперь она уже не смеется, потом опускает взгляд и отворачивается от него. Смотрит куда-то в центр комнаты.
   – Дэн?
   – Да, Джейн!
   В его голосе – странное смешение чувств: теплота и обида, но прежде всего – невозможность поверить в происходящее. В трубке – короткая пауза.
   – Мне ужасно неловко так беспокоить тебя. Как гром с ясного неба. – Снова пауза. На этот раз подольше. – Ты меня слышишь?
   – Дело в том, что уж тебя-то услышать я никак не…
   – Извини. Так мило было с твоей стороны передать весточку через Каро.
   – Мне очень жаль, что все это так затянулось.
   Он ждет, что она ответит на это. Но она опять молчит. Он словно в ловушке меж двумя прошлыми: тем, что только что подошло к концу и еще присутствует тут, в этой комнате, и совсем далеким; меж двумя вещами, которых страшится больше всего, – чувством и безрассудством.
   – Как он?
   – Он теперь в больнице. Здесь, в Оксфорде.
   – Такая беда для всех вас.
   – Мы уже научились жить с этим.
   Снова молчание, и он отчаянно пытается сообразить, зачем на него свалилось все это.
   – Может быть, существуют какие-то формы лечения здесь, в Америке, и нужно, чтобы я…
   – Боюсь, уже слишком поздно. Ему уже никто ничем помочь не может. – Снова пауза. – Дэн, я целую неделю набираюсь смелости тебе позвонить. Не знаю даже, как это сказать, после всего, что произошло. – Она опять замолкает. Потом решается: – Он хочет повидать тебя перед смертью.
   – Повидать меня?
   – Страшно сказать, но это так. Очень хочет. Отчаянно. – Она спешит добавить: – Он тяжко болен. Но голова совершенно ясная.
   Он чувствует себя как человек, неожиданно ощутивший под ногой вместо мощеного тротуара бездонную пропасть.
   – Джейн, ты же знаешь, я сочувствую от всей души, но… Я хочу сказать, все это так… – Теперь его черед искать спасения в молчании. Он делает над собой усилие, чтобы в голосе не так явно звучало требование избавить его от всего этого. – Вы оба были тогда правы. Господи, да я же давно все вам простил. Скажи ему об этом сама. – Она ничего не отвечает, и он вынужден спросить: – Ведь речь об этом?
   – Да… Отчасти.
   – Ты же понимаешь. Я от всего сердца. Полное отпущение. Насколько это от меня зависит.
   – Он специально просил меня сказать – это… дело между вами не закончено.
   – Но, моя дорогая, я… Ну, я имею в виду… Не можешь ли ты сама ему сказать? Пусть просто примет это на веру.
   – Это не каприз, Дэн. Иначе я не стала бы тебя беспокоить.
   Она ждет; так она всегда и поступает, когда вопрос задан и требования выставлены. Нажим чаще осуществляется с помощью молчания, а не слов.
   – Не могу ли я ему позвонить?
   И наступает полнейшая тишина. Он говорит «Алло?», еще и еще раз. Потом слышит в трубке голос Нэлл, сдержанный, нейтральный:
   – Это опять я.
   – Что случилось?
   – Ничего… Подожди минуточку, она сейчас не может говорить.
   – Нэлл, какого черта? Чего от меня хотят? Я сказал, что могу позвонить в больницу.
   – Боюсь, он хочет видеть тебя во плоти.
   – Но почему же, Бог ты мой?
   – Я, право, не знаю. Только он ни о чем другом и не говорит.
   – Я же перед отъездом просил Каро узнать, не могу ли я помочь как-нибудь.
   – Я знаю. Думаю, дело в том, что он умирает. – Он чувствует, что она пытается найти разумное объяснение происходящему. – Мы пытались объяснить ему, что тебе будет очень трудно это сделать. Но это превратилось у него в какое-то наваждение. Я виделась с ним вчера вечером. Дело не только в Джейн.
   – Не пойму, почему меня хотя бы не предупредили заранее.
   – Джейн лгала ему. У него создалось впечатление, что она пыталась связаться с тобой. Но ей не хотелось втягивать тебя в это дело. Я и сама только-только в это вмешалась. Это я заставила ее хоть что-то сделать по этому поводу. Мы проспорили всю ночь. Считай, что это я виновата.
   – Как долго ему еще… как они считают?
   – Не очень долго. Дело не только в том, что он скоро умрет. Еще – как долго он сможет разумно говорить. Я так поняла Каро, что ты уже закончил последний фильм, – добавила она.
   – Более или менее. Дело не в этом.
   – О да, разумеется. Ее фотография была на днях в «Экспрессе». Поздравляю.
   – Ох, ради всего святого!
   Она произносит очень ровным тоном:
   – Если ты полагаешь, что нам с Джейн было так уж легко наблюдать…
   – Я не совсем лишен воображения, Нэлл. А теперь давай-ка, к гребаной матери, выкладывай, что там у вас осталось.
   Голос его звучит необычно – Дэн явно задет за живое. Молчание. Потом она, как бы удовлетворясь тем, что испытанное оружие по-прежнему способно ранить, отступает и говорит, будто ничего не случилось:
   – Извини. Это не шантаж. Мы просто очень просим.
   – Да это все прошло и быльем поросло.
   – Не для Энтони. – И добавляет: – Но решать – тебе.
   Он колеблется, делает какие-то расчеты, смотрит в сторону делового центра Лос-Анджелеса, сияющего огнями в шести-семи милях отсюда; он испытывает непонятный страх, словно отражение в зеркале оказалось его собственным призраком, явившимся к нему с обвинениями; словно эмпирик, столкнувшийся с чем-то угрожающе-сверхъестественным, хотя теперь он думает не о калитках, а о ловушках, о возвращении, грозящем утратой свободы, о выкапывании старых трупов, о смерти… не только о смерти Энтони.
   – Джейн еще здесь? Могу я поговорить с ней?
   – Минутку… да, хорошо. Передаю трубку.
   – Дэн, извини, пожалуйста. Мы обе немного не в форме. Перенапряжение…
   – Ладно, Джейн. Я понимаю. Послушай. Попробуй перенестись мыслями на тыщу лет назад. Помнишь тот день, когда ты бросила в реку полную бутылку шампанского? И когда я спросил, зачем ты это сделала, ты ответила, не помню точных слов, но что-то вроде «Мне подумалось, что так будет правильно». Помнишь?
   – Кажется.
   – Тогда забудь о годах молчания, разделивших нас. Забудь гнев. Предательство. Ответь мне так же, как тогда, вдохновенно И прямо. Ты думаешь, мне надо приехать? Ты хочешь, чтобы я приехал?
   – Я не вправе ответить тебе, Дэн.
   – Если бы я не задал этого вопроса. А я его задал. – Он добавляет: – Я сейчас закончил один фильм. Готовлюсь начать другой. Все равно собирался домой съездить.
   Он ждет ответа и уже видит, как это бывает с ним в начале работы над новым сценарием, открывающиеся перед ним варианты, различные ходы, новые возможности, которые он так или иначе сумеет использовать.
   – Энтони будет тебе бесконечно благодарен. Если только это не слишком по-дурацки звучит.
   – А ты?
   Молчание. Наконец она произносит:
   – Пожалуйста. Если только можешь.
   – Времени осталось мало?
   – Совсем нет.
   И решение принято, прежде чем он успевает сам это осознать; он чувствует себя как серфер (образ чисто зрительный, не из собственного опыта), вдруг вознесенный на гребень волны и соскальзывающий вперед. Это как бы и момент волевого решения, будто он, как серфер, ждал этого момента, но – одновременно – и отказа от собственной воли, когда человек предается на волю волн.
   – Ну хорошо. Этот разговор уже обошелся вам в целое состояние, так что слушай. Скажи Энтони – я выезжаю. Передай ему мое всяческое сочувствие. И дай трубку Нэлл на минутку, ладно?
   – Мне иногда думается, лучше бы я сама бросилась тогда в реку.
   – Потребую от тебя объяснений, когда мы увидимся. Она опять молчит – в последний раз. Потом произносит:
   – Просто не знаю, что сказать, Дэн. Прости, пожалуйста. У трубки снова Нэлл.
   – Попробую вылететь завтра утром. Предупреди Каро, что я возвращаюсь, хорошо?
   – Позвоню ей сегодня вечером.
   – Спасибо.
   Он опускает трубку – назло, прежде, чем она успевает найти подходящий тон, чтобы выразить раскаяние или благодарность – или что там еще она может сейчас чувствовать. Смотрит на сияющие плато калифорнийской ночи, но видит Оксфорд – в пяти тысячах миль отсюда, серое зимнее утро. Откуда-то снизу доносится нервозно-прерывистый вой патрульной сирены. Не поворачивая головы, он говорит:
   – На два пальца, Дженни. И не разбавляй, пожалуйста.
   Пристально смотрит на бокал, который она, не проронив ни слова, подносит ему. Потом, взглянув ей в глаза, с грустной усмешкой произносит:
   – И черт бы побрал твою шотландскую прабабку.
   Она не отводит глаз, вглядывается – что там, в его взгляде?
   – Что случилось?
   – Мой когдатошний свояк хочет меня видеть.
   – Тот, у которого рак? Но я думала…
   Он отпивает виски – половину. Снова смотрит на свой бокал. Потом на нее. И снова опускает глаза.
   – Когда-то мы были очень близки, Дженни. Я никогда по-настоящему не говорил с тобой обо всем этом.
   – Ты говорил, что они тебя отлучили.
   Он отводит глаза, избегая ее взгляда, смотрит вниз, на бесконечный город.
   – В Оксфорде он был моим самым близким другом. Мы тогда… это было что-то вроде квартета. Две сестры. Он и я. – Лицо его складывается в гримасу неуверенности: он ждет реакции. – Призраки.
   – Но… – Восклицание повисает в воздухе. – Ты едешь?
   – Кажется, ему не очень долго осталось…
   Она смотрит на него пристально, в глазах ее – искренность и обида, детская и взрослая одновременно. И если сейчас он ей солжет, это будет в равной степени и ложь самому себе.
   – Это из-за Каро, Дженни. Ей так долго пришлось разрываться между нами, что теперь, когда мне протягивают оливковую ветвь, я не могу отказаться.
   – Почему ему вдруг так понадобилось увидеться с тобой?
   – Бог его знает.
   – Но у тебя должны же быть хоть какие-то предположения?
   Он вздыхает:
   – Энтони – профессиональный философ, к тому же католик. Такие люди живут в своем собственном мире. – Он берет ее руку в свои, но смотрит не на нее – в ночь за окном. – Его жена… она человек совершенно особенный. Очень честный. Придерживается строгих принципов в отношениях с людьми. Она не нарушила бы молчания после стольких лет, если бы… – Он замолкает.
   Дженни высвобождает руку из его пальцев и отворачивается. Он смотрит, как она, стоя у дивана, закуривает сигарету.