Страница:
2
Усердный молитвенник
Здесь мы погостили три-четыре дня. И многое запечатлелось особенно сильно в моей памяти доселе, хотя с того времени прошло уже сорок пять лет.
Сначала меня немного удивило, что у святого – такая большая семья, едва ли не семеро детей. Обычно мы представляем святых в виде монахов-пустынников, или девственных святителей, или мучеников. Здесь же была с виду обычная мирская и мирная семья. Но скоро это недоумение испарилось само собой: святой лик иерея Божия не нуждался в объяснениях и оправданиях. Факт оказался убедительнее теорий.
Кажется, в тот же вечер – это был канун воскресенья – отец Василий, направляясь по звону колокола к вечерне, сказал своей жене:
– Ныне ты не бери маленьких детей в храм: привезли одного больного, опасного. Как бы они не испугались?
Все мы прочие пошли к службе: не идти казалось совершенно немыслимо и грешно… Не помню лишь о друге… Со всех сторон к храму стекался народ. Село было большое. кроме обычных сельских занятий, крестьяне работали еще на огромном винном заводе какого-то богача. Не доходя до храма, мы прошли мимо зданий (почему-то их называют "флигелями"), стоявших против алтаря церкви через проезжую дорогу. мне объяснили, что это – дома для приезжающих больных и богомольцев.
Храм уже был полон народа. Началась служба…. Она шла очень чинно, не спеша; а главное – по полному уставу – что не только в селах, но и в городских церквях почти никогда не исполняется. И если вечерня, при сокращении ее, продолжается обычно минут двадцать, то на этот раз она шла не менее часа. У самого о. Василия был прекрасный тенор; и он пел стихиры (помню: был глас седьмой) вперемешку со стариком-псаломщиком.
По окончании службы народ расходился не сразу. И я увидел, как о. Василий направился в гущу толпы направо. Там и стоял «опасный» больной. Это был человек очень высокого роста, с красивым лицом, черной бородой и волосами. Родом – мордвин. Его держали два таких же огромных красавца – братья. А он все порывался куда-то идти. Но народ не шарахался от него; видимо, не впервые был такой случай. А кроме того: простой православный человек глубоко жалеет таких несчастных страдальцев и потому не чуждается их. Впрочем, больной вел себя в основном мирно: не кричал, никого не трогал; других он точно не видел перед собою.
Отец Василий подошел к нему совсем спокойно и обычным медленным крестом благословил его. А потом сказал братьям, чтобы они переночевали в доме для приезжих, а завтра привели его к утрене.
Другой день начался для батюшки очень рано. Кажется, около трех часов он уже вставал и начинал читать положенные "Правила ко причащению". У него была особенная «моленная» комната, большого размера, уставленная подсвечниками и множеством икон, некоторые – с частицами мощей. Там он и совершал вои молитвы. Не знаю, вычитывал ли он вечерние Правила с вечера; а они, при истовом их исполнении, занимают никак не менее часа, а при внимании – и полтора; да утреннее правило берет три четверти или с час… Обычно мы, ленивые, лишь в начале своего служения пытаемся исполнять эти правила. да и то с поспешностью, лишь бы «вычитать» положенные четыре канона – Спасителю, Божией Матери, дневным святым, ангелу-хранителю, – потом акафист и вечерние молитвы; а утром – утренние молитвы, канон ко причащению. А потом начинает отставать, отставать и остывать, остывать. И наконец совсем оставляем эти правила. И лишь исключительные единицы из нас хранят этот мудрый обычай. А признаться, иногда никого не видать кругом, кто совершал бы те и другие правила.
И уже по одному этому можно удивляться таким единицам. Отец Василий был одним из таких иереев. Потому ему и нужно было вставать в три часа утра. Другие в деревне еще спали сладким сном, а он уже молился одиноко. В пять часов начиналась утреня. Народ быстро наполнял храм, И снова служба шла по уставу. Однако, чтобы сократить немного времени, батюшка установил такой порядок: одну кафизму он читал на правом клиросе вслух, а псаломщик в это время вычитывал другую "про себя". Иной может и возражать против такого "формализма", но едва ли нам, ленивым, следует критиковать ревнителей устава. Лучше помолчим.
Среди богомольцев на вчерашнем же месте я заметил привезенного больного. Мне показался он немного спокойнее, чем вчера.
В восемь часов утра утреня кончилась. И весь народ разошелся по своим домам, чтобы отдохнуть и подкрепиться пищей. А о. Василий один оставался в храме и начинал служить проскомидию, которая продолжалась еще целых три часа. Как известно, на проскомидии мы вычитываем помянники за живых и умерших. И таких книжечек у отца Василия были сотни: и он считал своим долгом поминать имена записанных лиц. Вероятно, ему присылали или оставляли богомольцы с разных стран эти помянники, не считая уже прихожан своего села за многие годы. На это и уходило 3 часа… В 10 часов раздавался благовест к литургии, потом псаломщик читал третий и шестой часы, а батюшка все вынимал и вынимал частицы в алтаре. Псаломщик читал – уж сверх устава – девятый час; но и этого оказывалось мало; он раскрывал Псалтирь и продолжал читать… Так проходил час. и начиналась уже литургия.
Нельзя не остановиться и на этом обычае о. Василия. Я уверен, что таких других священников почти нет. Да и вычитывать-то нам нечего: никто к нам не несет, не посылает своих помянников. Лишь исключительные молитвенники удостаиваются этого…
После запричастного [стиха] он предложил мне сказать поучение. Оно было выслушано внимательно, но без особого впечатления: да и что я, юноша, мог бы сказать им сильного, когда у них постоянно горел перед глазами такой светильник?!
Не нужно забывать, что народ после двух-трехчасовой передышки снова массой приходил в храм и проводил здесь еще добрых два, а то и три часа: всего с утреней, следовательно, 5-6 часов. Много ли таких приходов на Руси?…Про заграницу я уже и не говорю…
Время подходило уже к часу дня, когда кончилась литургия. Народ ушел. Остались лишь десятки. Среди них и больной… И начались молебны… Отец Василий совершал один общий для всех молебен; только на запевах поминал тех святых, кому «заказывали» молебен просители; да еще вычитывал множество «Евангелий» по роду святых – Божией Матери, мученикам, святителям и пр., и пр. После этого он помазывал больных елеем…
Наши все уже ушли давно в дом, а я продолжал наблюдать. Но и мне стало трудно: я тоже ушел. Не дождался я и молитв батюшки об опасном больном. Такие мы легкомысленные: не ценили в России наших изрядных людей. А теперь таких и посмотреть негде за границей.
Наконец после трех часов дня пришел батюшка. С радостным видом, но уравновешенно, спокойно он приветствовал всех нас; и как будто обычный семьянин, принялся и кушать (умеренно) и говорить с нами на житейские темы: о знакомых, о здоровье, о семейной жизни и т. п.
Его собственная семейная жизнь была не совсем заурядной. Я, конечно, ничего не могу сказать о неизвестных мне сокровенных сторонах ее и сужу лишь отчасти по некоторым внешним признакам. Например, во всем доме не видно зеркал. Батюшка считал грешным занятием засматриваться на свой лик. И лишь после долгой борьбы его дочерям удалось отвоевать право поставить маленькое зеркальце, вершков с пять на четыре, в гостиной (она же и столовая). Да и то место для него нашлось на выступе «голландской» печи. Разумеется, соблюдались строгие посты, говенья. А теперь?
Но вот что особо отличало жизнь их семьи. Отец Василий категорически решил не учить в губернских школах девочек: ни в гимназиях, ни даже в женском епархиальном училище. Он был уверен во вредном влиянии этих школ на невинных детей. А тогда господствовала сильная мода на высшие женские курсы. И слово «курсистка» стало нарицательным именем нечистой и «политической» девицы: остриженные короткие волосы, развязные манеры, курение табака, непременный революционный либерализм, безверие и нередко нравственная невоздержанностью Вот так рисовался образ "курсистки". И почти всегда такие девицы уходили из-под влияния родителей, это тоже считалось знаком самостоятельности и свободы. Конечно, не все были такими, но молва шла плохая о них. И о. Василий боялся за своих девочек. И потому решил учить их сам, дома… И действительно выучил, все они были весьма умными и широко образованными девушками. К моему удивлению, они знали так много, сколько не знали рядовые гимназистки и "епархиалки". Откуда они научились? Не отец же наставлял их в знании и политических систем, и экономических социальных реформ, и русской литературы, и истории европейской цивилизации? Секрет нам открыли сами девушки. Выросши уже до возраста невест, они упросили отца выделить им в огромных сенях маленькую «светелочку» по четыре-пять шагов в длину и ширину. Здесь и была спальня их и библиотека. И чего только там не было! И Толстой, и Достоевский, и "Заочный университет", издававшийся в Киеве. Вот откуда девушки набирались знаний. Все это делалось как-то секретно от отца, чтобы не огорчить его. Но зато они остались глубоко верующими душами, как и родители. В «светелке» у них было, конечно, зеркало значительно большего размера, чем в гостиной. Батюшка тут не наводил ревизии, деликатно щадя любимых дочек. Здесь мы, молодежь, и проводили время.
Однажды нам, «богословам» пришла легкомысленная затея: покататься с девушками в отдельных двух санках. У отца Василия были две хорошие лошади. Мы сначала обратились к матушке, справедливо надеясь соблазнить ее скорее, чем батюшку, ведь случай не частый – ну-ка и замуж выйдут, а женихи неплохие… Я тогда тоже думал о женатом священстве… Действительно, матушка без особенной борьбы склонилась на нашу затею. Но по осторожности она добавила, что надо спросить батюшку. Мы это знали; но попросили ее быть нашей соумышленницей и помочь нам уговорить и его. Был уже вечер. Батюшка воротился откуда-то. Мы приступили к нему. И он, сразу не разобравшись, дал согласие. Я поспешил на кухню. Там на полатях собирался уже спать рабочий, Алексей. Я горячо торопил его запрячь лошадей в двое саней. Он, не с особой охотой, но покорно, стал слезать с полатей. Но в это время вошел на кухню и батюшка. Вероятно, он успел посоветоваться и с матушкой своей. Или та не успела в своей помощи нам, или и она оказалась благоразумной матерью, но только отец Василий спокойно сказал мне:
– Я с вами тоже поеду.
Но такое предложение расстраивало все наши юношеские планы, и я отказался:
– Тогда уж мы лучше совсем не поедем.
Это было и грубо, и грешно. Но отец Василий сохранил равновесие и совершенно спокойно ответил:
– Что же делать! Хорошо. А то ведь люди увидят на улице вас одних с девушками да и начнут потом говорить Бог знает что.
Все это было совершенно правильно и благоразумно. Алексей, довольный такою развязкою, полез обратно на полати, а мы с батюшкой ушли в комнаты и решили раньше лечь спать. Но этот случай ни во мне, ни в батюшке не изменил добрых отношений. На другой день я, утром снова бежал к нему получить радостное благословение, а он нимало не обижался на нашу действительно дурную и злую выходку. Девушки же, понятно, и не возбуждали потом никаких вопросов. Да и во время обсуждения с ними нашей затеи они лишь молча соглашались с нами… Видимо, отец Василий понял всех нас, как опытный отец, и постарался покрыть все тихим миром.
Я рассказал такой далеко не поучительный случай потому, чтобы показать жизнь не в отвлеченной, надуманной благочестивой форме, а такою, какою она действительно бывает в эти наши годы. Все это человечно. Но другая семья могла бы использовать подобный случай, а здесь отец Василий развязал все по-христиански мирно и благоразумно. Это тоже одна из светлых сторон домашней жизни святого сельского священника. Святость не в одной лишь молитве оказывается, а и в остальных сторонах целой жизни. Верный в малом верен и во многом – говорил Господь. И наоборот – можно сказать.
Припомню еще случай из пастырского быта о. Василия. В один из будничных дней к нему зашли почему-то две монашки. Может быть, они шли "по сбору" на монастырь, а может быть это были мирские "чернички", жившие в своих селах девственно и носившие черные одежды и платки. Они обратились к батюшке с просьбою сказать им что-либо "во спасение души". И он начал говорить им о смирении. Доселе мне не запомнилось сравнение: колос, наполненный хорошим зерном, гнется незаметно вниз головой, а пустой топорщится вверх: так и тщеславный человек.
3
Я скоро поступил в Академию. Потом принял иночество и был уже ректором семинарии в сане архимандрита. Наступила первая война с немцами. В этом же году открылись мощи святого Епископа Тамбовского Питирима. Как питомец этой семинарии я счел долгом присутствовать на великом торжестве. Со всей епархии были вызваны лучшие священнослужители и благочинные. Среди них я встретил и отца Василия. За эти одиннадцать лет он значительно постарел. Острый нос его сделался еще тоньше. Выражение лица стало еще более серьезным. Мы приветствовали друг друга. Но побеседовать нам так и не удалось.
Через три года после этого началась революция. Что служилось с этой святой семьей за те одиннадцать лет и после – ничего не знаю. А так теперь хотелось бы узнать…
Да, мало мы ценили наших изрядных людей….А иные даже злословили:
– Ну, какие там святые?! Знаем мы…
А теперь хоть посмотреть бы…
Одного из таких критиков я видел. Он был тоже сельским священником. Но потом, вероятно, как вдовец, поступил студентом в Академию. На святки приезжал домой. При встрече со мной он стал зло и высокомерно отзываться об о. Василии. Но этим он вызвал в моей душе лишь отрицательное отношение к себе самому? После описанных личных встреч со святым батюшкой я окончательно убедился в душевной порче критики вообще, а чем же он сам тогда интересовался? Он стал пропагандировать меня и других революционными и политическими идеями, настойчиво советовал прочитать какую-то книжку английского экономиста по вопросу о реформе подоходных налогов. И эту книгу он считал чуть ли не откровением миру и спасением от всех зол и бед. Я взял почитать ее, но она оказалась для меня скучной и неважной, и я скоро возвратил ее «ученому» богослову. Если он дожил бы до второй революции, т. е. прожил бы со времени нашей встречи 15-20 лет, то наверно, он оказался бы в рядах «живой» или «обновленческой» церкви… Избави, Боже, нас от такого духовенства… Нам нужны отцы Василии, отцы Алексии…
Из записок епископа
Посвящается моим родителям
Один день их жизни… Они – достойны того, чтобы сын их благодарно вспомнил их. Потому ведь я и могу писать, что они с трудом дали 6 детям, в частности – мне, образование…
Лето… Мы живем уже в своем доме, в с. Чутановке, в 4 верстах от г. Кирсанова Тамбовской губернии… Каникулы для учащихся – вольное время. Самое раннее утро: едва стало светлеть небо. Звезды понемногу тухнут.
Мать – будто кто толкнул ее в бок – быстро вскакивает с постели (у нас была лишь одна кровать для нее и одного-двух маленьких детей, а остальные мы спали на полу, на легком шерстяном войлоке). Кое-как накидывает на себя юбку, кофту, платок; на ноги набрасывает отрезанные, дырявые «головки» с наших сапог и незаметно, чтобы не разбудить детей, исчезает из домика. Это она хочет подкормить корову где-нибудь на меже соседних полей, – конечно, не наших, – где росла трава, роса ее, вероятно, освежила за ночь.
Так проходит, может быть, полчаса. Небо уже светло.
Сейчас поднимутся куры, захрюкают свиньи (большею частью – одна), а корову нужно еще подкармливать на траве, чтобы потом отограть ее в сельское стадо на день (приблизительно в полверсте от нас, если не больше).
Мать быстро возвращается в дом… Где уж оставляет корову, не знаю, вероятно, ведет домой… Тихо открывает дверь и подходит к отцу, он спит на полу.
– Отец, отец! – будит она его тихо. – Вставай, покарауль корову!
Она всегда называла его "отцом". При посторонних людях говорила: "Афанасий Иванович", этим она хотела выразить почтительное отношение к нему пред чужими. Никогда она не называла его ласковым уменьшительным именем. Он обычно называл ее тоже "мать", при людях: "Наталья Николаевна"; не помню, чтобы он позволил себе именовать ее ласково – "Наташа". Может быть, это бывало в первых годах совместной жизни? – не знаю… Дети звали: «папа» и "мама"; и всегда обращались к ним непременно на "вы", говорить им «ты» нам казалось совершенной развязностью, невоспитанностью… ворочусь назад…
Отец, нимало не возражая, медленно поднимается с полу и, по обычаю, раза два-три перекрестится, помахивая рукой по груди… И закуривает. Он не любил ни папирос, ни «турецкого» табаку, считая их слишком слабыми; "махорка", «полукрупка» – вот это настоящий табак! Обычно он скручивал папироску еще с вечера, оставляя часть до утра; и теперь «закуривал» ее не спеша… Он ведь по происхождению был украинцем, или, как мы в то время говорили, – хохлом; причем это слово произносилось в нашем краю совершенно без малейшей насмешки и обиды, так же как мы о себе говорили: «русские» ("кацапы" – не употребляли мы, даже в детстве и не слыхали этого слова)… Но об этом – после…
Затем отец также бесшумно и без разговоров уходил подкармливать и отгонять корову.
А мать заканчивала печку: топили больше соломой, дрова – потом уже – были роскошью.
Отворяла ворота в сарайчик, куры прыгали с нашестей, свиньи уже просили себе хлёбова. Мать им чего-то давала… Потом – курам… Если в этот день она пекла хлебы, то начинала возиться со вскисшим тестом…
Отец возвращался с сельского «выгона» (площади, где собирали коров) и начинал молча, по привычке, помогать матери, в чем нужно было.
А мы, дети, безмятежно спали, поэтому дела все велись тихо: " Не разбудить бы!"
Животные и куры успокаивались… Мать начинала готовить нам кушанье: либо "пышки", либо кашу; и непременно – чай, в скоромные дни – " с молоком", в "забелку": сливки «снимались» на масло, которое потом продавалось в городе, в помощь на содержание наше, т. е. детей; молоко же мы употребляли лишь «снятое» и тому были рады… Отец был доволен какой-либо кашицей пшенной или кулешом, чая он не любил, как и папирос – "слаб".
Потом он уходил в "контору": он был "конторщиком". Что он там писал? Какие счета подводил? – мы не знаем… Для матери и для нас это было "тайной", причем мать смотрела на это с некоторым уважением: единственное, в чем она признавала превосходство отца; а сама она была малограмотна: читать умела. а писала очень плохо, да и то научилась этому от наших писем из школы. Писала крупным почерком, не считаясь с красотой. Отец же писал мелко и очень красиво, за это он, собственно, и попал в "конторщики".
… А мы все спали…
Вдруг мы слышим: растворяется дверь и врывается мама… В это время, которое я описываю, мы имели уже собственный домик из трех комнат: средняя предназначалась быть "столовой", хотя мы обычно ели в кухне, направо от столовой, а налево было две спальни: женская и мужская…
Итак: врывается мать, с песнью: "Ах вы, сони, мои, сони! Сони милые мои!" Перевернутое из песни: "Ах вы, сени". Стаскивает с нас одеяла (было уже две кровати), пошлепывает по мягким местам и смеется нам. Брат Сергей – самый младший – в это время он был уже семинаристом, а я – студентом, недовольно возражает: "Мама! Оставь!". А я поднимаюсь. Матерь идет в соседнюю спальню к сестрам с тою же песней. Там протестов не полагается.
Все мы умываемся, немного молимся. И выходим из спален на балкон: он был на восток, ходом через столовую. А там уже шумит самовар; кругом чашки, сахар, молоко, пышки или что-либо иное.
Перекрестившись, мы садимся "чайпить"; так говорилось у нас везде, а не двумя словами "пить чай". Потом берем «книжки» для чтения и уходим в соседние поля: мы жили на загибе села, на краю.
А мать продолжала хлопотать: то мыла полы, то стирала белье, то сушила его, после полоскания в реке, то гладила, то опять кормила "живность", то пекла хлеба, а потом «готовые» ставила боком на полку, то уже готовила обед… Она обычно любила делать все это сама одна; не беспокоила даже наших сестер; но они ей все же помогали.
Так приближался полдень…
Мне и доселе представляется. будто каждый день было тогда солнце и – светлый радостный день.
Иногда был и дождь с грозой, но это не нарушало, а дополняло красоту дня…
К обеду мы возвращались с поля…
Стол был уже готов. Ели мы вообще – из одной "чашки", ножей и вилок не полагалось, ложки были деревянные, за столом, помолившись, молчали.
После обеда убирали, вероятно, сестры. А мать после 9-10 часовой беспрерывной работы, бросалась на чистый пол под какую-нибудь из мужских кроватей (чистота у нее была всегда отличная), брала туда подушку и почти сразу засыпала… Под кроватью – потому, что там не было мух за одеялом…
А мы опять брались за книжку для чтения…
Проспавши с час, она быстро вскакивала, и опять – за дела по хозяйству; то шла на реку, то что-нибудь шила: у ней была швейная машина; в крайнем случае, если не было иного дела, вязала привычными «спицами» чулки… И что-то думала… Мы легкомысленно не интересовались, чем были заняты ее мысли.
Подходит "полдник": так назывался 4-й час… Опять – чай… Скоро – и вечер… Куры уже на нашести… Приходит из стада корова. Мать доит ее… Немного снова подкармливает ее по меже… Восемь-девять часов… Мать снова поработала 6-7 часов после полдня, а всего – 15-17 часов в день… И ложится уже спать – после ужина… А мы – опять на гулянье.
Отец иногда посидит с нами вечером… И смотрит на звездное небо: он всегда любил это! И нас учил: "Вот эта Большая Медведица, а вот если провести почти прямую линию от чашки кастрюли вверх, то мы «наткнемся» на Северную Звезду, вокруг которой все движется. А от нее, обратно с Большой Медведицей постепенно появится Малая Медведица"… Это я и сейчас помню… Еще говорил отец о "Петровом Кресте", о "Вечерней звезде", об "Утренней зарнице"; утром, ночью показывал нам яркую кучку «Стожаров» (иногда мы спали на соломе, постеленной на земле)… И мы любовались прекрасным небом и звездами… Иногда вспоминается и красивая луна, но это почему-то помню реже.
Характерно, что отец никак не соглашался с общепринятой системой вращения земли вокруг солнца в течение года, ему это казалось, очень долго бы было. И он придумал свое объяснение: земля вертится под солнцем, как если бы какой-нибудь шарик привязали к потолку, и он внизу делал бы ежегодное движение. Я, как «ученый» сын, старался поддержать Коперника, – но безуспешно…
А мать давно уже спала… Завтра снова начинать рабочий день часа в три утра… А отцу – свой труд…
Перед смертью мама предлагала ему еще послать за доктором, а он ответил ей: "Нет, мать, не хлопочи зря: я чувствую, мне не поправиться. Пожил, потрудился, пора и на покой мне".
Оба трудились всю жизнь… Хорошие были люди.
Чернички
Их было три в наших краях, в разных селах, три-четыре человека. Так называли этих девственниц потому, что они всегда одевались подобно монахиням, в черное, иногда их именовали "вековушами", так как они век вековали незамужними. Обыкновенно они по умершим читали Псалтирь, – где их звали. В остальные дни они скрытно жили в какой-либо маленькой хате, или "келии", на огородах; как проходила их жизнь, мы не знали: вероятно, читали какое-нибудь молитвенное правило, клали земные поклоны, занимались в «свободное» время какой-либо работой.
Никогда ничего худого про них не говорили.
В храме они были первыми, уходили – последними. Стояли обычно в сторонке, сзади всех… Своей "стаиной". На молитвах – кланялись низко, кладя кресты твердо, как полагается по-уставному. Никогда не говорили и вообще были молчаливыми.
Почему они не вышли замуж, не знаю. Но я хорошо помню, что две из них были даже красивыми: одна – с удивительно белым лицом, блондинка, – хотя волоса их были укрыты черным большим платком, низко надвинутым на глаза; другая, с тонкими чертами лица, брюнетка: а вот замуж не вышли… Видно, думается мне, не пожелали замужества по тем же религиозным убеждениям, которые иных направляют в монастыри. Только здесь было свободнее, чем при послушании в обители.
Про святость их тоже не говорили люди, хотя относились к ним с почтением… Народ наш был разборчив в употреблении слова "святой", – вопреки сектантам.
А третья, известная мне "слепая Даша", была удивительным человеком. Слепая от рождения – у ней в больших глазах белки были без зрачков – она как-то научилась по слуху Псалтири: все псалмы и междопсалмия она знала твердо наизусть. 150 псалмов – это не легко запомнить, да еще в порядке их! Довольно полная, с округлым лицом, с расширенными глазами – как это делаем мы, зрячие, когда прислушиваемся к чему-либо, с рябинками на лице, всегда довольная, даже ласково-улыбающаяся при разговоре… Немыслимо было даже подумать, чтобы она кого-либо осуждала! Она особенно твердо крестилась, вдавливая персты в лоб, живот и плечи.
Свой крест слепоты Даша несла совершенно безропотно. И слепота ей, вероятно, была во-спасение. Да и посторонние, глядя на нее, легче переносили скорби. А я, вспоминая сейчас о ней, поучаюсь.
Примечательно, что эти чернички никого не учили, не давали советов. И – Боже сохрани – не обличали, не судили; учить – это дело батюшки! К священству всегда относились со смирением, с почтением. А батюшка смотрел на них спокойно, точно не замечал их, будто хранить лишь девство – такое простое и легкое дело! А ведь это явление – замечательное! И стоило бы заинтересоваться им! Но кругом были подобные им – религиозные, смиренные, целомудренные – только – в браке: а это – тоже подвиг. Дух же был один: христианский, православный, потому, вероятно, и не дивились черничкам.