- Кто это? Что вам надо? - забормотала Вера Никандровна.
   - Папа! - воскликнула Аночка, выпрыгивая из-за стола.
   - Вон ты где хоронишься, - сказал он кротко, переступая порог. Здравствуйте, хозяева, извините, я за дочкой. Что ты тут?
   - Мне картинки показывают.
   - Картинки? Тоже хлеб-соль, спасибо. На-ка, возьми.
   Он дал Аночке общипанный по краям бутерброд с ветчиной.
   - Пойдем домой. Благодари за гостеприимство.
   - Может, мы ее не пустим с вами, - без уверенности произнесла Вера Никандровна.
   - Не пустим? Кем вы будете, чтоб и к родителям ребенка не отпускать?
   - Вы с ней жестоко обращаетесь. Разве можно?
   - Пусть она скажет, как с ней обращаются. Спросите у нее. А? Что же вы не спрашиваете, а?
   - Скажи, хочешь идти с отцом или не хочешь? - тихо и ласково проговорила Вера Никандровна.
   Аночка оторвала зубами кусок калача, рот у нее был полон, она замотала головой и, шлепая ступнями по полу, приблизилась к отцу. Стоя рядом с ним, она смотрела на Веру Никандровну, как на человека, которого видят впервые и не особенно хотят узнать. Парабукин торжествующе притянул Аночку к себе.
   - Ешь ветчину, ветчину-то ешь, - поучал он, тыкая пальцем в бутерброд, - что ты один калач кусаешь?
   Он тряхнул гривой и закинул голову, без слов утверждая свою отчую власть, свое превосходство над чужими людьми.
   - Скажи спасибо за гостеприимство, - повторил он настойчиво и вызывающе.
   Тогда Вера Никандровна обрела свою учительскую строгую нотку:
   - Вы говорите о правах родителя, а зачем вам нужны права? Вы свою дочь даже учиться не пускаете. Она способная девочка, ей надо в школу.
   - Благодарю покорно. Я тоже с образованием, а если что делаю не как другие, то не оттого, что глупее.
   - Тогда вам должно быть совестно.
   - Как кто захотел своим умом жить, так его совестью стращают.
   - И это вы - при дочери? - ахнула Вера Никандровна. - Значит, вы своим умом решили девочку неграмотной оставить?
   - А если вы такая совестливая, возьмите научите ее грамоте.
   - Возьму и научу.
   - И научите.
   - И научу.
   Кирилл неожиданно громко рассмеялся, и его смеху сразу отозвалась Аночка, отвернувшись и заткнув ладонью рот. Взрослые увидели себя петухами и, наверно, заговорили бы на другой лад, если бы в этот момент не раздался детский плач и Ольга Ивановна, с Павликом на руках, не влетела бы со двора в сени и затем в комнату.
   - Простите, пожалуйста, я вас очень прошу, - заговорила она на бегу, еле переводя дух, поправляя дрожащими пальцами растрепавшиеся косицы волос и моргая огромными своими выпяченными глазами, - очень прошу извинить Аночку... Я все время ее искала, куда она могла убежать?.. Извините, что она не одета... И я тоже не одета. Тише, Павлик, чш-чш-чш! Возьми его, Аночка, он у тебя утихнет... Как же ты, милая, к чужим людям, ведь это нехорошо! Ах, бедная моя... И ведь все из-за тебя, Тиша, ну как тебе не стыдно? Что это такое, что это, а?.. Извините нас, мы очень вам благодарны! Я вижу, вы помирили отца с дочкой. Ах, какой стыд, Тиша...
   Она не могла удержать сыпавшейся из нее речи, порываясь ко всем по очереди, испуганная и обрадованная, что, в сущности, все окончилось не так плохо, как она думала. Все глядели на нее, неподвижные и стесненные ее неудержимым чувством.
   - И вы ее кормите, вы ее еще кормите бутербродами, - не унималась она, кланяясь Вере Никандровне, - спасибо вам и, пожалуйста, извините всех нас. Спасибо, спасибо. Аночка, дай Павлику калачика, он перестанет кричать. Пойдемте, пойдемте...
   Она начала выпроваживать за дверь дочь и мужа, оглядываясь и извиняясь. Вера Никандровна перебила ее:
   - Я обещала сводить вашу дочку на карусели. Вы ничего не имеете? Тогда пришлите ее завтра к нам, хорошо?
   - Ах, я так благодарна, так благодарна, - рассыпалась Ольга Ивановна.
   Извековы вышли их проводить. Парабукин, неловкий и будто растерявшийся, на прощанье спросил у Кирилла с детской любознательностью:
   - Вы давеча и правда стали бы драться со мной у калитки?
   - Если бы полезли, конечно, стал бы.
   - Чудак, молодой человек! Да ведь я на пристанях тюки по двенадцати пудов таскаю. Рояль на спине держу.
   - Ну что же, - пожал плечами Кирилл, - в своем доме стены помогают. Справился бы как-нибудь...
   Он усмехнулся и стал глядеть, как потянулось через двор странное шествие: девочка с кричащим младенцем на руках, огромный рыхлый Самсон следом за нею и позади маленькая быстрая женщина, которая все говорила, говорила, говорила.
   - Удивительная семья, - сказала Вера Никандровна.
   - Да, правда, удивительная, - ответил он. - Так я пойду погуляю.
   - Пойди погуляй.
   И так же, как они вдвоем глядели за Парабукиными, так она одна смотрела теперь вслед сыну, пока он переходил двор, постоял в калитке, раздвинув локти, и пока не исчез на улице.
   Неужели он все-таки мог утаивать что-нибудь от нее?
   9
   В городе был большой бульвар с двумя цветниками и с английским сквером, с павильонами, где кушали мельхиоровыми ложечками мороженое, с домиком, в котором пили кумыс и югурт. Аллеи, засаженные сиренями и липами, вязами и тополями, вели к деревянной эстраде, построенной в виде раковины. По воскресеньям в раковине играл полковой оркестр. Весь город ходил сюда гулять, все сословия, все возрасты. Только у каждого возраста и каждого сословия было свое время для посещения бульвара и свое место, приличное для одних и недопустимое для других. Бульвар назывался Липками и под этим именем входил в биографию любого горожанина, как бы велик или мал он ни был. В новом цветнике, открытом со всех сторон солнцу, слышались пронзительные крики: "Гори-гори ясно, чтобы не погасло", - и стрекотанье неутомимых языков: "Вам барыня прислала туалет, в туалете - сто рублей, что хотите, то купите. Черное с белым не берите, "да" и "нет" не говорите, что желаете купить?" В английском сквере после заката, упиваясь густым, дурманящим ароматом табака, безмолвно сидели дамы с зонтиками и серьезные мужчины в чесучовых кителях, читающие романы Амфитеатрова. По утрам кумысный домик привлекал людей со слабыми легкими, и пятна солнца, прорвавшиеся сквозь листву на столики, освещали около недопитых стаканов неподвижно лежащие бледные длиннопалые руки. На праздники являлись послушать военную музыку приказчики, мастеровые и толпою стояли перед раковиной, аплодируя, крича "бис", когда оркестр сыграл марш "Железнодорожный поезд". В аллеях продвигались медленными встречными потоками гуляющие пары, зажатые друг другом, шлифуя подошвами дорожки и наблюдая, как откупоривают в павильонах лимонад, как роится мошкара под газовыми фонарями и дымчато колышется поднятая с земли пудра пыли.
   Нет, не здесь встречались Лиза и Кирилл. В городе был другой бульвар маленький прямоугольник зелени в переулке, недалеко от волжского берега. Тут тоже теснились подстриженные акации у деревянной ограды, и сирени переплетали жгуты своих стволов, напоминавшие обнаженные мышцы, и росли вязы, и старились липы. Но тут не продавали мороженого, и не было павильонов, не играл оркестр, и не пили кумыса. Тут обреталась одна сторожка с мусорным ящиком в форме пианино, к которому сторож прислонял метлу и пару лодочных весел, да было врыто несколько низеньких зеленых скамеек вдоль единственной аллеи, пронзившей бульвар из конца в конец воздушною стрелою. Бульвар носил общеизвестное в городе прозвище: Собачьи Липки, и в его тень заглядывали только случайные прохожие - помахать перед носом фуражкой или платочком, вытереть лысину, передохнуть и - шагать дальше по своим житейским делам.
   Собачьи Липки вошли в историю Лизы и Кирилла так, как большие, настоящие Липки входили в истории множества молодых людей - незабвенным, почти роковым обозначением самых дорогих переживаний на пороге юности. Здесь, когда ни Лизе, ни Кириллу еще не исполнилось шестнадцати лет, он передал ей первую записку, сочиненную на чердаке училища, где гнездились голуби, под хлопанье крыльев этих домовитых птиц, при дневном свете слухового окна. В записке трепетало его сокровенное чувство, но если бы ее прочел преподаватель словесности, раскрылась бы другая тайна: перед тем как забраться на чердак с бумагой, пером и чернильницей, он только что кончил читать "Героя нашего времени", и записка к Лизе по словам получилась не менее трагичной, чем прощальное письмо Веры к Печорину, а по смыслу она была полна солнечных надежд. Она была передана Кириллом при расставанье, из ладони в ладонь, и Лиза спросила в испуге:
   - Что это?
   - Записка, - сказал Кирилл чуть слышно.
   - Кому?
   - Вам.
   - Зачем?
   - Прочтите дома, - едва выговорил он, боясь, что она ее не возьмет.
   Но она покраснела, сунула записку под передник на грудь и убежала, а он стоял, дыша, как насилу вынырнувший из воды человек.
   Они не встречались очень долго, а когда опять встретились, Лиза отдала ему записку назад и проговорила с гневом:
   - Как вы смели... как вы смели написать мне на "ты"! Перепишете всё на "вы"!..
   Теперь, спустя два года, он стал уже настолько взрослым, что улыбался, вспоминая историю с запиской, но тогда требование рассерженной Лизы пробудило в нем небывалую ответственность, и он старательно исполнил его переписал свое признание на "вы".
   В то первое лето их встреч они открыли в Собачьих Липках свою особую аллейку между зарослями старых сиреней и стеною акаций - узенькую тропу, сокрытую даже от глаз сторожа. Здесь Кирилл впервые взял руку Лизы, и она не отняла ее, и они начали ходить по своей аллейке, волнуясь от этих робких прикосновений друг к другу, обрадованные и счастливые. Здесь в конце лета Лиза выговорила слово, возмутившее ее в начале лета, едва она увидела его написанным на клочке бумаги: ты. Здесь, на другое лето, Кирилл сорвал распустившийся султан белой сирени и, осторожно приложив его к груди Лизы, рядом с ее гимназическим бантом, сказал, что к коричневому платью очень идет белый цвет. И когда Лиза брала сирень, она прижала его пальцы к своей маленькой груди, и оба они секунду стояли как оглушенные. А потом она спрятала султан под передник, чтобы не попасться сторожу.
   У них была излюбленная скамейка в дальнем конце аллеи, за сторожкой. Они вели там рассуждения по очень спорным вопросам, например: является ли совесть абсолютным понятием или бывают разные совести, допустим - совесть нищих, совесть гимназистов и техников, совесть женщин и мужчин. Да и вообще, не выдумка ли это - совесть, вдруг сомневался Кирилл. И Лиза шепотом возражала:
   - Ты с ума сошел! Когда человек краснеет, ему же ведь совестно...
   - Нет, я говорю философски.
   - И я говорю философски. Раз кровь бросается в лицо или ты не можешь спать от раскаяния, значит, что-то существует? Это "что-то" есть совесть.
   - Ну, если раскаяние - это функция... - говорил он, задумываясь, и разговор терялся в дебрях отвлеченностей, как уплывающие в туман паруса.
   Чаще говорилось о том, что станется, когда они будут вместе. Это так и называлось, из года в год: когда мы будем вместе. Каждый подразумевал под этим, что хотел, но оба думали, что прекрасно понимают друг друга. Им вообще казалось, что они все знают друг о друге и давно-давно живут один для другого. Оба они скрывали свои встречи от домашних, Кирилл - потому, что находил, что мать не требует отчета в его личных делах, Лиза - потому, что боялась отца.
   Но в третье лето или, вернее, с приходом третьей весны, они обсудили самый важный вопрос: пора ли открыть тайну? Лиза кончала гимназию, Кириллу оставалось учиться год, они уже видели себя студентами, в маленьких комнатах или, может быть - неужели? - в одной комнате, где-то в Москве. Решено было, что Лиза сначала признается матери. Это будет ничуть не страшно: во-первых, Валерия Ивановна кое-что уже подозревает; во-вторых, она так добра, и, значит, в-третьих, она подготовит к новости Меркурия Авдеевича. Кириллу не составит никакой трудности объявить обо всем Вере Никандровне.
   - Я просто поставлю ее в известность, - сказал он даже слегка небрежно.
   - Тебе вообще легко, - заметила Лиза, - ты ведь и тайну легко держал. А я все время мучаюсь ею. Ведь это все равно что говорить неправду...
   - Огромная разница! - решительно возразил он. - В первом случае молчишь, а во втором говоришь.
   - По-моему, все равно, молчать о правде или говорить неправду... Скажи, ты мог бы скрыть от меня правду?
   - Н-ну... если это ради какой-нибудь очень важной цели... наверно, мог бы.
   - А сказать неправду?
   - Почему ты спрашиваешь?
   - Нет, скажи.
   - Солгать? Разве я тебе когда-нибудь лгал?
   - Никогда! - негодующе сказала Лиза, но тут же вкрадчивым голосом спросила: - И не будешь?
   - Почему ты спрашиваешь? - уже с обидой повторил он.
   - Так просто, - ответила она почти нехотя и, немного помолчав, заговорила, словно о чем-то совершенно отдаленном: - Ты с Петром Петровичем знаком?
   Кирилл вдруг сбился с шага, быстро взглянул на нее, отвел глаза и пошел медленнее.
   Разговор происходил на улице, в тот день, который они назвали днем Независимости. Кирилл увидел Лизу возвращавшейся поутру домой от обедни, подошел к ней, и это было так неожиданно, смело и весело, что они внезапно приняли три решения: провозгласить день Независимости, пройти в тот же день открыто по улице мимо дома Мешковых, а на другой день, в честь Независимости, отправиться вдвоем на карусели. У Лизы стучало сердце, когда они, нарочно неторопливо, нога в ногу, шагали по улице, где всякий кирпичик на тротуаре и всякий сучок в заборе были ей знакомы и где стоял ее родной дом. Она все ждала - вот-вот ее окликнет голос отца, неумолимо-строгий голос, звук которого мог повернуть ее судьбу, и она была уверена, что добрый глаз матери, наполненный слезою, горько глядит за ней из окна. И ей было страшно и стыдно. Но они прошли мимо дома, и ничего не случилось. И, так же чинно шествуя по улице, Кирилл рассказал Лизе про случай с Аночкой, про знакомство с Цветухиным, и потом они обсудили, как лучше открыть дома тайну, и начали разговор о правде и неправде, и Кирилл вдруг сбился с шага.
   - Какой это Петр Петрович? - по виду спокойно отозвался он на ее вопрос.
   - Рагозин, - сказала Лиза.
   - Да, - ответил он безразлично, - знаком. Так, как мы все знакомы с соседями по кварталу. Кланяемся.
   - Ты у него бываешь?
   - Зачем мне бывать?
   - Вот и солгал! - торжествующе и пораженно воскликнула Лиза.
   - Нет, - сказал он жестко, еще больше замедляя шаг.
   - Я вижу по лицу! Ты побледнел! Что ты скрываешь? Я знаю, что ты у него был.
   - Вот еще, - упрямо проговорил он. - Откуда ты взяла?
   - А ты заходил на наш двор с толпой мальчишек? Помнишь, на второй день пасхи, когда к нам пришел болгарин с обезьянкой и с органчиком и привел за собой целую толпу зевак, помнишь?
   - Ну и что же - заходил! Посмотрел на обезьянку и ушел. Я даже, если хочешь, заходил больше, чтобы на твои окна посмотреть: может быть, думал, тебя увижу, а вовсе не из-за обезьянки. Нужна мне обезьянка!
   - Вот и неправда. Еще больше неправда. Я стояла в окне и смотрела на представление. Могу тебе рассказать, что делала обезьянка, все по порядку. Сначала она показывала, как барыня под зонтиком гуляет, потом - как баба за водой ходит, потом - как пьяный мужик под забором валяется...
   - Я вижу, ты все на обезьянку смотрела. Не мудрено, что меня потеряла, - усмехнулся Кирилл.
   - Я тебя отлично видела, пока ты стоял позади толпы. А вот ты ни разу не поднял голову на окно. Ни разу! Иначе ты меня увидел бы. Меня позвали дома на минутку, я отошла от окна, а когда вернулась, тебя уже не было.
   - Надоело смотреть на ломанье, я и ушел.
   - Куда?
   - На улицу, домой.
   - Я сейчас же побежала посмотреть на улицу, тебя не было. Ты исчез, не уходя со двора. Куда же ты делся? Можно было уйти только к Рагозину.
   - Ну, Лиза, при чем тут Рагозин? - повеселев, улыбнулся Кирилл, и его нежность смягчила ее. Успокоенная, но с оттенком разочарования, она вздохнула:
   - Все-таки я убедилась, ты можешь скрыть от меня правду.
   - Я сказал - бывает правда, которую не надо говорить.
   - Как, - опять воскликнула Лиза, - может ли быть две правды? Которую надо и которую не надо говорить?
   Она резко повернулась к нему, и так как они как раз заходили в Собачьи Липки, то перед ней, как на перевернутой странице книги, открылась улица, пустынная улица, по которой шел единственный человек, и она узнала этого единственного человека мгновенно.
   - Отец! - шепнула она, забыв сразу все, о чем говорила.
   Она вошла в ворота бульвара, потеряв всю гибкость тела, залубеневшая в своем форменном платье, вытянувшаяся в струнку. Но тотчас она бросилась в сирени, густыми зарослями обнимавшие аллею.
   - Тихо! - строго произнес Кирилл, стараясь не побежать за нею. - Тихо, Лиза! Помни - день Независимости!
   Он подтянул на плечо сползавшую куртку, которую с весны носил внакидку, что отличало мужественных взрослых техников от гимназистов, реалистов, коммерсантов, и медленно скрылся там, где шумела, похрустывала тревожно раздвигаемая Лизой листва.
   Когда Меркурий Авдеевич подошел к бульвару, аллея была пуста. Он сразу повернул назад. Вымеривая улицу непреклонными шагами, вдавливая каблуки и трость в землю, как будто любую секунду готовый остановиться и прочно стоять там, где заставит необходимость, он слушал и слушал возмущенным воображением, что скажет, придя домой, жене, Валерии Ивановне. Он скажет:
   "Потворщица! Что же ты смотришь? Когда бы дочь твоя фланировала с кавалерами в Липках, на большом бульваре, - была б беда, да не было б стыда! Кто не знает, что Липки есть прибежище легкомыслия и распущенности? Но Липки-то общественное место. Там шляются не одни ловеласы, там найдешь и приличного посетителя. Туда даже чахоточные ходят за здоровьем, не только голь-шмоль и компания. А что такое Собачьи Липки? Как этакое слово при скромном человеке выговорить? Кусты - вот что такое твои Собачьи Липки! Кусты, и больше ничего! И в кустах прячется с мальчишкой срамница твоя Елизавета. Вот какое ты сокровище вырастила своим потворством. Нет у твоей дочери ни стыда, ни совести!"
   Так Меркурий Авдеевич и скажет: нет у дочери ни стыда, нет у нее ни совести! Нет.
   10
   Блистающее сединой огромное кучевое облако падает с неба на землю, а ветер свистит ему навстречу - с земли на небо: это люлька перекидных качелей взвивается наверх и потом несется книзу - ух! ух! плещутся девичьи визги, вопят гармонии, голосят парни:
   Плыл я верхом, плыл я низом,
   У Мотани дом с карнизом...
   Барабаны подгоняют самозабвенное кручение каруселей, шарманщики давно оглохли, звонки балаганов силятся перезвонить друг друга, - площадь рычит, ревет, рокочет, кромсая воздух и увлекая толпу в далекий мир, где все подкрашено, все поддельно, все придумано, в мир, которого нет и который существует тем прочнее, чем меньше похож на жизнь.
   Паноптикум, где лежит восковая Клеопатра, и живая змейка то припадет к ее сахарной вздымающейся груди, то отстранится. Панорама, показывающая потопление отважного крейсера в пучине океана, и в самой пучине океана надпись: "Наверх вы, товарищи, все по местам, - последний парад наступает! Врагу не сдается наш гордый "Варяг", пощады никто не желает!" Кабинет "Женщины-паука" и кабинет "Женщины-рыбы". Балаган с попугаем, силачом и балериной. Балаган с усекновением, на глазах публики, головы черного корсара. Балаган с танцующими болонками и пуделями. Театр превращений, или трансформации мужчин в женщин, а также обратно. Театр лилипутов. Дрессированный шотландский пони. Человек-аквариум. Хиромант, или предсказатель прошлого, настоящего и будущего. Американский биоскоп. Орангутанг. Факир... Все эти чудеса спрятаны в таинственных глубинах - за вывесками, холстинами, свежим тесом, но небольшими частицами - из форточек, с помостов и крылец - показываются для завлечения зрителя, и народ роится перед зазывалами, медленно передвигаясь от балагана к балагану и подолгу рассчитывая, на что истратить заветные пятаки - на Клеопатру, крейсер или орангутанга.
   В народе топчутся разносчики с гигантскими стеклянными графинами на плечах, наполненными болтыхающимися в огне солнца ядовито-желтыми и оранжево-алыми питьями. Подпоясанные мокрыми полотенцами, за которые заткнуты клейкие кружки, они покрикивают тенорками: "Прохладительное, усладительное, лимонное, апельсинное!" А им откликаются из разных углов квасники и мороженщики, пирожники и пряничники, и голоса снуют челноками, прорезывая шум гулянья, поверх фуражек, платков, шляп и косынок. Сквозь мирный покров пыли, простирающийся над этим бесцельным столпотворением, здания площади кажутся затянутыми дымкой, и Кирилл оглядывается на все четыре стороны и видит за дымкой казармы махорочную фабрику, тюрьму, университет. Ему уже хочется отвлечься от пестроты впечатлений, он выводит Лизу из толчеи, они останавливаются перед повозками мороженщиков, и он спрашивает:
   - Ты какое будешь - земляничное или крем-брюле?
   Они берут "смесь", и он, ловя костяной ложечкой ускользающие по блюдцу шарики мороженого, говорит:
   - Я помню, что тут делалось, когда я был маленький. Знаешь, осенью здесь тонули извозчики. Лошадей вытаскивали из грязи на лямках. А весной пылища носилась такая, что балагана от балагана не увидишь. Каруселей было куда больше, чем сейчас. Меня еще отец водил сюда, сколько лет назад. Давно...
   - Ты не любишь размять мороженое? - спросила Лиза. - Оно тогда вкуснее.
   - Нет, я люблю твердое.
   - Ну что ты! Когда оно подтает, оно такое маслянистое.
   - Это университет прижал балаганы в самый угол, - сказал Кирилл. - Он скоро совсем вытеснит отсюда гулянья. Может, мы с тобой на последних каруселях. Тебе нравится здание университета? Да? И мне тоже. Оно такое свободное. Ты знаешь, его корпуса разрастутся, перейдут через трамвайную линию, вытеснят с площади карусели, потом казармы, потом тюрьму...
   - Что ты! - сказала Лиза. - Тюрьму никогда не вытеснят.
   - А я думаю - да. Смотри, как все движется все вперед и вперед. Ведь недавно мы с тобой на конке ездили. А теперь уже привыкли к трамваю. И не замечаем, что в пять раз быстрее. И живем уже в университетском городе. И, может быть, не успеем оглянуться, как не будет никаких казарм, никаких тюрем...
   - Совсем?
   - Совсем.
   - Нет, - опять возразила Лиза, - это называется утопией.
   - Я знаю, что это называется утопией. Но я сам слышал, как у нас спорили, что мы никогда не дождемся университета. А все произошло так скоро. Ведь верно?.. Давай еще съедим шоколадного и сливочного, хорошо?
   - Балаганов будет жалко, если их задушит университет, - сказала Лиза.
   - Университет ничего не душит. Он будет насаждать свободу, - произнес Кирилл, подвинувшись к Лизе.
   Она посмотрела на белые стены тюрьмы долгим грустным, немного влажным взором и, машинально разминая мороженое, спросила:
   - Почему у одного здания на окнах решетки, а у другого какие-то кошели?
   Он убавил голос, насколько мог:
   - С кошелями это каторжная тюрьма. Там больше политические. Свет к ним проходит, а они ничего не видят, только кусочек неба, если стоят под самым окном. А с решетками - обыкновенный острог. В девятьсот пятом году я видел, как через решетки махали красными платками. У тебя есть знакомые политические?
   - Нет. Я очень боялась бы.
   - Боялась? - не то с удивлением, не то обиженно переспросил он.
   - Я, наверно, показалась бы такому человеку несмышленышем.
   - Почему? Ты могла бы говорить, о чем захотела. Все равно как со мной.
   - Что за сравнение? Я не могла бы ни с кем говорить, как с тобой. А у тебя разве есть такие знакомые?
   - Есть, - ответил он, озираясь. - У меня есть.
   - Рагозин? - спросила она быстро.
   - Фамилии в таких разговорах не называют.
   Ей показалось, он произнес это с некоторой важностью, и, промолчав, она опустила глаза в тарелочку. Мороженое уже растаяло на солнце.
   - Я не хочу больше, - сказала она.
   - Ты ведь любишь такую размазню.
   - Но теперь я не хочу.
   Они расплатились с мороженщиком. Незаметно их снова втянул упрямый людской вал, откатывая от одного балагана к другому, и, чтобы народ не разделил их, они взялись за руки.
   - Если гуляний не будет, все-таки жалко, - заговорила Лиза.
   - Главное в движении... - отозвался он в тот момент, как их остановила толпа перед балаганом, где представлялось усекновение головы черного корсара королем португальским.
   Их сдавили со всех сторон жаркие, разморенные тела и, повернув Лизу лицом к Кириллу, прижали ее к нему так, что она не могла шевельнуть пальцем. Она разглядела в необыкновенной близости его темные прямые брови и булавочные головки пота над ними и над верхней прямой и смелой губой. Он был серьезен, и ей стало смешно.
   - Да, главное в движении, - повторила она за ним, еще пристальнее рассматривая его губы. - У тебя усы. Я только сейчас вижу.
   Он сказал, не замечая ее улыбки, почти строго:
   - Все движется. Когда исчезнут балаганы, народ пойдет в театры.
   - Ну, театр - совсем другое! Я страшно люблю театр. Так люблю, что отдала бы за него все.
   - Зачем? - спросил Кирилл еще строже.
   - Чтобы быть в театре.
   - Играть?
   - Да.
   - Ты мне никогда не говорила.
   - Все равно этого не будет, это только так, фантазия, - сказала она, вздохнув, и он ощутил ее горячее и легкое дыхание, овеявшее его лицо и чуть напомнившее запах молока.
   Так же, как она, он рассматривал ее близко-близко.
   Каждая ресничка ее была видна в отдельности, зеленовато-голубой цвет ее глаз был чист и мягок, подбородок, слегка вздрогнувший, нежен, волосы тонки, слишком тонки и полны воздуха. Она жмурилась от солнца и откидывала голову чуть-чуть назад, чтобы лучше видеть его, а он так хорошо, так ясно видел ее. Она постаралась высвободить свои руки, а он нарочно держал их и был доволен, что толпа продолжала давить, колыхаясь.