Мы с Павлом Назаровичем изредка поглядывали друг на друга. И с чувством невольного восхищения перед мощью природы возникала у каждого из нас радостная и горделивая мысль: придет срок, а он уж недалек, и советские люди нарушат эту первозданную тишину грохотом взрывных работ и шумом мчащихся поездов.
   С отрога были видны Чебулак, Козя, Окуневый и стены недоступных гольцов, протянувшихся по горизонту от Канского белогорья до Фигуристых белков. Хорошо был виден и Шиндинский хребет. Он почти плоский. Тупые оголенные вершины будто сглажены ветром, а склоны усеяны черными россыпями угловатых камней и неприхотливыми лишайниками. Внизу, под крутыми отрогами хребта, кедровая тайга. По ней, словно пунктир, полоски рек и пятна снега.
   Павел Назарович отдыхал, склонившись на посох, и, не отрывая глаз, любовался далью.
   -- Э-вон, видишь разлапый голец -- Хайрюзовым белком зовется? -- сказал старик, проткнув палкой вечерний сумрак. -- Когда-то я там соболей гонял, давно это было... -- и Павел Назарович призадумался, что-то вспомнилось, и защемило до боли старческое сердце.
   Глядя на старика, на его грустное лицо, на глаза, переполненные раздумьем, верил, что над ним довлеет власть тайги, власть гор и никогда не забыть ему ни костров у обмета (*Обмет -- редкая сеть с бубенчиками, которой ловят соболя), ни снежных буранов, ни порванных строчек соболиных следов. Велика над ним и власть воспоминаний.
   -- Да, прошло, птицей пролетело, -- вырвалось у него горькой обидой.
   Он встал, потоптался на месте, и мы уже хотели спускаться.
   -- Что-то я хотел спросить тебя, да вишь, память какая, хуже решета, ничего не держит... Вспомнил. Там под Хайрюзовым белком озеро. И скажи, пожалуйста откуда туда могла рыба попасть? Во-о какой хариус! -- показал он руку до локтя.
   -- А вода вытекает из него? -- спросил я.
   -- Вытекает, и много, только рыбе по ней ни за что не подняться. Посмотрел бы с каких скал падает, что бешеная, страшно смотреть... Где там рыбе пройти, измочалится.
   -- Если ей не подняться, то, вероятно, птицы случайно занесли туда икринки из другого водоема, рыба и развелась. Так бывает.
   -- Может быть... В природе всякая живность или друг другу помогает или съедает, -- согласился Павел Назарович.
   Поздно мы вернулись на стоянку. Ночевали под кедром у костра. Горсточка вареного риса и все тот же неизменный чай составляли наш ужин. Всего этого было слишком мало, чтобы удовлетворить аппетит. Нам нужно было выработать в себе равнодушие к пище, стараться не замечать пустоты в желудке, что очень трудно, ведь у голода беспощадная природа! Хватит ли у пас сил преодолеть ее, прокормят ли незваных пришельцев Саяны?!.. Чем дальше мы уходили в горы, тем чаще вставал передо мною, этот неразгаданный вопрос.
   Последние дни мы жили в непрерывном движении. Нужна была передышка: наша одежда и обувь износились. Но нечего и думать о дневке до окончания работы на Шиндинском хребте. Завтра начнем штурм его главной вершины -Кубаря.
   Спали тревожно. Дрова то вспыхивали жарким пламенем, то гасли. Средний ветерок, меняя направление, холодил тело. Рано утром нас разбудил крик кедровки.
   Павел Назарович пошел выбирать лес для пирамиды, а я занялся техническими делами. Вскоре подошли с грузом остальные. Они принесли с собой глухаря, убитого по Дороге Прокопием, и через час мы пировали. Каким вкусным был тогда суп!
   Нагрузившись котомками, мы покинули свой приют и сразу пошли на подъем. На крутых откосах мялся под ногами снег, на выветренных гребнях стучала гладкая россыпь. Руки то и дело хватались за шероховатую поверхность камней, чтобы удержать равновесие. Цепочка "каравана" разорвалась.
   Вот уж недалеко и вершина Кубаря. Солнце ярко освещает его заснеженный купол. Но подъем становится еще круче, сузились шаги, участились остановки...
   По пути нам часто попадались старые следы диких оленей но зверей мы не видели. Вообще здешняя природа благоприятствует этим животным. Освободившиеся от снега гребни покрыты толстым слоем нежного ягеля, излюбленного корма оленей. Такого большого количества белой куропатки, как здесь, мы ни в каких других районах Восточного Саяна не встречали. Для нас это было просто находкой: потеряв надежду увидеть зверя, мы радовались и пташке.
   В одиннадцать часов отряд достиг вершины. Словно упала завеса, и взору открылась величественная панорама гор. Все было полито щедрыми лучами весеннего солнца, изукрашено тенями зазубренных скал да пятнами тающих снегов. В это время на Саяне происходила смена времени года, исчезала зима, неохотно уступая место звонкой, цветущей весне.
   Пока расчищали площадку под геодезический знак, Прокопий принес шесть куропаток и горсть шелухи от кедровых шишек.
   -- А это для чего, суп, что ли, заправлять? -- спросил его Курсинов.
   -- Где-то поблизости есть шишки на кедрах.
   -- Ну, ты, Прокопий, чудить начинаешь, -- в мае шишки на кедрах нашел!.. -- смеялся Курсинов.
   -- Знаю, что не бывает, но вот шелуха совсем свежая и сухая. Шишка, перезимовавшая на земле, темнее, а это -- смотри... Причем много шелухи я видел тут на гребне, значит, недалеко шишку берет кедровка.
   К вечеру весь груз был на вершине гольца. Прокопий настоял на том, чтоб пошли с ним на поиски необычайного кедровника с шишками.
   Мы не торопились, часто останавливались, и прислушивались. Я уже готов был раскаяться, что пошел, как вдруг Прокопий задержался и подал мне знак.
   -- Слышишь? -- показал он рукой в распадок.
   Как я ни напрягал слух, никаких звуков не уловил.
   Прокопий махнул безнадежно рукой и быстро зашагал вниз. Я пошел за ним.
   Метров через двести он остановился. Только теперь я услышал отрывистый крик кедровок, доносившийся из глубины распадка. Мы спустились туда -- и поразились: на вершинах старых и молодых кедров висел богатый урожай прошлогодних шишек.
   В лесу творилось нечто необычное. Воздух был наполнен криком кедровок, порхавших по вершинам деревьев. При виде нас бурундуки, издавая характерный писк, удирали под колоды или взбирались на кедры Много попадалось лесных птиц: поползней и гаичек. Мы видели пеночек, славок, юрков. Даже безразличные к ореху птички -- и те слетались в этот необыкновенный уголок тайги.
   Судя по всему, сбор урожая начался всего несколько дней назад. Мы видели массу свежих шишек и не могли понять, почему до сего времени они оставались нетронутыми.
   Эту ночь решено было провести в кедровнике. Прокопий пошел на стоянку за товарищами, а я должен был до их прихода собрать орехов. Но не тут-то было. Шишки не падали. Их нужно было срывать руками. Хорошо, что скоро подошли товарищи. Общими силами мы собрали мешок шишек.
   Никто и не подумал о сне. На костре варился ужин из куропаток. Правда, мясо их оказалось жестким, словно на птицах сказались суровые зимы и холодные ветры, как и на растениях подгольцовой зоны Саян. Зато шишками были все довольны. Даже Левка и Черня с жадностью поедали орехи.
   Утром мы заготовили орехи на обратный путь.
   Странным показалось нам, что утром в кедровнике не было той суетни, какую мы наблюдали вечером, будто любители полакомиться орехами еще спали. Но позднее, когда солнце стало пригревать, появились птицы, бурундуки, и лес снова заполнился шумом. Это-то и навело нас на разгадку. Видимо, шишки с осени так крепко держались на ветках, что ни ветер, ни птицы не могли их сбить. Так они и прозимовали, скрепленные необычайно клейким веществом. Но в мае, под действием солнечных лучей, это вещество теряло свою клейкость и шишки становились доступными всем, но только днем, пока грело солнце.
   Нам очень хотелось поскорее закончить работу на этом скучном хребте.
   Поднявшись утром на вершину, мы трудились, напрягая силы: прибивали перила, устилали площадку, закрепляли цилиндр. Конец был близок. Но погода изменилась. Из-за скалистых хребтов, что громоздились на востоке, показались взвихренные облака. Где-то прошумел ветер, и сейчас же исчезла с глаз стайка стрижей, весь день упражнявшихся над нами в стремительных виражах.
   Нам оставалось только долить тур, и можно спускаться. Уже сложили инструменты и снаряжение. Второпях забивали последние гвозди, когда внезапно налетела туча. Сразу потемнело, и ветер, набирая силу, заиграл по хребту. Лебедев, Прокопий и я решили закончить тур, а остальным предложили немедленно спускаться на Ничку, в лагерь. Резко похолодало, можно было ожидать и снега, и мы боялись, что Самбуев не удержит лошадей.
   После ухода товарищей мы еще около часа находились на вершине. Цемент стыл, руки не разжимались, холод пронизывал тело. Но нужно было непременно долить тур, иначе пришлось бы задержаться еще на день, а то и больше.
   Погода не улучшалась. Бурные порывы ветра, играя хлопьями снега, то бросали их на землю, то сейчас же подхватывали и уносили неведомо куда. Справа из-под Хайрюзового белка неслась муть густых облаков, заслоняя потускневший закат. Зачерствел снег. Где-то на перешейке одиноко кричала куропатка.
   Подгоняемые разыгравшейся непогодой мы скоро закончили работу на вершине и промерзшие, что называется, до костей спустились в кедровник на стоянку. Сразу приступили к устройству ночлега. Исхлестанная ветром тайга стонала. Тучи, мешаясь, засыпали измученную землю снегом. С треском падали деревья.
   Ночью заснуть не удалось. Ветер врывался в щели заслона, под кедр, обдавал нас ледяным холодом и уносил с собой тепло костра. До утра просидели у огня.
   Одна мысль не покидала нас: нужно идти на вершину хребта, чтобы снять формы и облицевать тур, причем сделать это немедленно, ибо внизу из-за выпавшего снега голодали лошади, и их нужно было скорее вывести к Кизиру. Но как идти? Снежный буран не ослабевал, было холодно, и только необходимость могла заставить нас покинуть ночлег.
   Лес представлял теперь жалкое зрелище. Всюду лежали только что сваленные деревья со сломанными ветками и вывернутыми корнями. А кедры, которые еще сопротивлялись буре, были сильно потрепаны. Все вокруг обледенело, попрятались обитатели тайги, и только одни мы сопротивлялись стуже, подставляли ветру то одно, то другое плечо. Мы кутались в фуфайки, но холод леденил тело, сковывал веки, сжимал дыхание. А под ногами мягкий снег, подниматься по нему стало еще тяжелее.
   Наконец вершина. Ничего не видно, кроме построенной нами пирамиды. Все утонуло в сером море снежного бурана. Прокопий, не мешкая, опробовал молотком бетон и концом топора стал отдирать опалубку. Но не успел он снять ее, как тур на наших глазах стал уменьшаться, пополз в разные стороны и развалился. Несколько секунд мы стояли, не зная, что делать, -- так неожиданно это случилось. Оказалось, что бетон не скрепился, а промерз. Мы с отчаянием смотрели на глыбы серой массы, а холод пронизывал тело. Нужно было любой ценой восстановить тур. Пришлось наскоро сбить форму и, установив ее как нужно, стали укладывать обратно промерзшие глыбы бетона. У нас не было ни лопаты, ни ведра -- работали руками.
   Наконец бетон вложен, но тур оказался слишком маленьким. Оставаться дольше на вершине было невозможно -- руки и ноги не подчинялись, да у нас и не было с собой материала. Каждый же лишний час, проведенный на вершине, мог оказаться гибельным.
   С трудом добрались до тайги. Одежда на нас застыла коробом, тело потеряло чувствительность, челюсти сводила судорога. Пальцы на руках закоченели и так обессилели, что никто из нас не мог достать из коробки спички и зажечь их. В сознание ворвалась страшная мысль ненужной развязки. Поплыли мысли. Но жизнь упрямо сопротивлялась. Прокопий воткнул загрубевшие от цемента руки в снег и держал их там до тех пор, пока они не отмякли.
   -- Распахните мне грудь, -- процедил он.
   Лебедев зубами схватил край полы телогрейки и резким движением головы сорвал с нее пуговицы. Прокопий, заложив руки подмышки, забегал вокруг кедра.
   Минуты через три он остановился и достал согретыми руками коробку. На наших глазах он медленно вытащил из нее спичку. Еще секунда, и загорелся ворох сушняка.
   -- Огонь! -- с восторгом крикнул Лебедев.
   Действительно, какое счастье для нас огонь! Он и согреет, и обсушит, и обережет твой сон, а в минуты тяжелых раздумий освежит твои мысли, подскажет выход из тупика. Огонь в тайге всем нам самый близкий и верный друг.
   Согревшись и обсушившись, мы ушли к своим на Ничку. А непогода продолжала свирепствовать, окутывая холодом только что обласканную теплыми ветрами тайгу,
   От наступившего похолодания уровень воды Б реке сильно упал, и наши рыбаки за ночь поймали более тридцати крупных хариусов. Какая вкусная была уха, тем более после продолжительного недоедания. Можно было, не задерживаясь, трогаться в путь.
   Лебедеву и рабочему Околешникову пришлось остаться, чтобы с цементом и песком еще раз сходить на верх Шиндинского хребта и долить тур, а мы ушли вниз по Ничке.
   Лошади, наголодавшись за последние сутки, торопились. А так как мы шли по готовой тропе, то на второй день к вечеру уже были у своих, на Окуневом озере.
   Мошков совсем выздоровел. Он даже убил годовалого медвежонка. Теперь у нас имелся небольшой запас мяса и свежесоленой рыбы. Люди повеселели. Возвратилось неугомонное желание двигаться вперед.
   Рано утром мы вышли на Кизир, намереваясь в этот же день дойти до Третьего порога и там сделать дневку, которую давно ждали все, чтобы устроить баню, починить одежду и отдохнуть.
   Когда мы увидели реку, то вспомнили про Сокола, и невольно у всех зародился вопрос: жив ли конь?
   Самбуев и я переплыли на лодке реку и у берега увидели совершенно свежий след лошади.
   -- Она живая,-- радостно крикнул Самбуев, рассматривая ясный отпечаток копыт.
   Начали поиски. Два часа ходили по тайге, кричали, звали, но Сокола нигде не было видно. Тогда Самбуев попросил меня подождать, а сам переплыл реку и вернулся с колокольчиком, который снял с шеи Рыжки. Минут десять мы ходили по лесу и Самбуев беспрерывно звонил. Вдруг откуда-то донеслось ржание лошади, через некоторое время оно повторилось, но уже значительно ближе. Самбуев, волнуясь, с еще большим усердием стал трясти колокольчик, и вскоре в просвете между деревьями мы увидели бегущего Сокола.
   Конь подбежал к нам, остановился в некотором отдалении и, приподняв голову, сильно заржал. Ему сейчас же ответила с правой стороны берега какая-то лошадь, и Сокол стремительно бросился в Кизир.
   Перемахнув реку, он врезался в табун, стал обнюхивать каждого коня, издавая при этом звуки, похожие на гоготание. Сколько радости было в его больших глазах! Наконец-то он снова в своей семье! Мы тоже были рады его возвращению. Рана на животе затянулась. Мы набросили ему седло и без груза водворили на место в караване:
   В тот день отряд благополучно добрался правым берегом Кизира до Третьего порога. Караван, обойдя теснину горой, ушел дальше в поисках поляны. Я задержался. "Сколько необузданной силы у этой реки!" -- думал я, наблюдая, как скачут огромные валы, перехлестывая гигантские ступени порога. Вода мечется, ревет, жмется к почерневшей от сырости левой стене, но крепок гранит, тупится об него холодное лезвие реки, и ниже узкого жерла порога волны словно в гневе все еще дыбятся, хватаясь за скользкие выступы гряд, хлещут друг друга и, отступая, прячутся под зыбкой пеной широкого водоворота. А еще дальше река уже спокойнее шумит по каменистым перекатам.
   Я долго сидел на выступе скалы, прислушиваясь к грохоту реки. Горел закат, и березы только что выбросившие свои нежные, пахнущие весенней свежестью листья, стали поспешно свертывать их, оберегая от ночной стужи. За рекой кричали потревоженные кем-то кулики.
   А мои мысли были где-то далеко, далеко с теми, что ушли на Чебулак. Не случилось ли беды с Пугачевым? Встретимся ли мы с ним и когда?
   ЗА ТРЕТЬИМ ПОРОГОМ
   Дневка Павел Назарович загрустил. Со спиннингом на пороге. Алексей догоняет тайменя. Бурундук не доволен нашим появлением. По пути на Мраморные юры. Скопа ловит рыбу. Бегство с гольца. Ночная трагедия.
   В лагерь вернулись поздно вечером. Каши остановились километрах в двух от порога на берегу реки. Все уже угомонились. Только изредка доносился шелест крыльев запоздалой пары гусей, всплески речной волны или приглушенный далью мелодичный звон колокольчика. Воздух был переполнен запахом чего-то пряного, смешанного с ароматом цветов, с запахом свежей зелени и еще с чем-то нежным, только что народившимся. А небо играло серебристой россыпью звезд, и казалось, не ночь была над нами, а необыкновенный весенний день!
   Огромный костер полыхал, освещая толстые ели, под которыми раскинулись наши палатки. Дым, как бы боясь расстаться с этим уголком, не поднимался кверху. Густой пеленой он прикрывал лагерь, и казалось, что мы расположились не в лесу, а в сталактитовой пещере. Стволы елей, словно гигантские колонны подпирали нависший дымчатый свод: полоски света и теней, проникая сквозь лапчатую крону, украшали эти колонны причудливым узором, а палатки и разбросанные вещи придавали "пещере" жилой вид.
   Завтра долгожданная дневка. Будет баня, стирка и починка. Может быть, как и под Первое мая, товарищи в час отдыха вытащат из рюкзаков заветные свертки с фотокарточками и вспомнят на досуге про близких и родных, в который раз перечтут письма.
   Я достал спиннинг, коробку с блеснами, поводками и, устроившись поближе к огню, стал перебирать снасть. Павел Назарович повесил на огонь чайник и сучил дратву для починки обуви. Остальные спали.
   Старик был чем-то озабочен. Его настроение выдавали сдвинутые седеющие брови и молчаливая сосредоточенность.
   -- Нездоровится, что ли, Павел Назарович?
   Он будто ждал моего вопроса, отложил в сторону ичиг с дратвой, шилом и стал, не торопясь, набивать трубку табаком.
   -- Не спится вот. Все о Цеппелине думаю.
   -- О каком Цеппелине?
   -- Да о жеребце. Заездят его, eй-богу, заездят! И скажи пожалуйста, что это за дети нынче? Ведь и мы маленькие были, не без шалостей росли, а теперь, истинно, сорванцы пошли, всюду нос свой суют...
   Старик положил уголек на табак и начал раздувать его.
   -- Вырастил я в колхозе жеребца -- картинку, -- продолжал он, раскуривая трубку. -- Все в нем в меру: ноги, уши, грива, а глаза -- огонь. На Всесоюзную выставку мы его готовили. Вот и боюсь, не наказал как следует деду Степану, чтобы следил за ним, не допускал сорванцов. Жеребец покладистый -- могут испортить.
   -- Стоит ли, Павел Назарович, думать об этом? Ведь жеребец на глазах у всех -- не допустят, -- успокаивал я его.
   -- Да ведь они в душу влезут, пострелы, -- не отобьешься. Уговорят, упросят. Меня и то ввели в грех. Жеребец молодой, третья весна, всегда сытый, каждый день нужно проминать, а они подзуживают: "Дедушка Павел, Цеппелин-то у тебя бегать не умеет, ноги слабые и задыхается, оскандалишься на выставке..." Не выдержал я: эх, думаю, пискарня пузатая... Взял да и пустил жеребца. Ну и пошел же он и пошел -- только избы мелькали; быстрее птицы летел, -- и Павел Назарович вдруг преобразился. Как у юноши загорелись глаза, вырвал трубку изо рта и, словно держа повод, вытянул вперед зажатые кулаки. -- Поводом малость пошевелил -- лечу, земли не вижу, и не помню, как на краю деревни оказался. Выскочил в поле, через поскотину перемахнул и тут маленько оплошал: сбросил меня Цеппелин. Тогда только и опомнился... Ведь вот вынудили же меня, старика бесенята! С тех пор и начали приставать: "Дай да дай Цеппелина промять"... Боюсь, доберутся до него, могут испортить, а жеребец, что говорить, гордость колхоза...
   Я налил кружку чаю.
   -- Ничего, Павел Назарович, не беспокойся, доследят...
   -- Так-то так, да больно уж ребятишки у нас отчаянные. Куда нам, старикам! -- Он отпил из кружки и продолжал: -- Прошлую осень в "день урожая" скачки у нас были в Можарке. Соседние колхозы съехались, лошадями хвалятся. Да и было чем: одна другой лучше. Рядом в колхозе жеребец Черныш -- собой не особенно статный, но на бег резвый; во всей округе против него не было коня. Что ни скачки, что ни бег -- все их призы. Так и в тот раз. Как увидели мы Черныша, ну, думаем, он возьмет. А Цеппелина тогда еще не пускали, ему и двух лет не было. А что же детвора устроила!.. На хозяйстве у нас в деревне работал конь Пегашка, воду возил, зерно со склада на конный двор подбрасывал -- словом, по домашнему. А сколько лет ему было, только старики и помнили. Он в последний год даже линять перестал. И вот перед праздником я заметил, уж больно часто ребята на водопой Пегашку водят, -оказалось, они готовили его к скачкам. Нужно же такое придумать! -- И Павел Назарович рассмеялся тихим беззвучным смехом. -- Лошадей запускали версты за три по тракту, а у края деревни, где кончался тракт, натянули ленту. Народу с четырех колхозов съехалось дивно. Шумят, спорят, чья лошадь первое место займет. Вот подняли флаг, и по тракту взвихрилась пыль. Все ближе, ближе, и, наконец, показались лошади. Далеко впереди летел Черныш, за ним наш Кудряш, а дальше все смешалось. Вот уж осталось с полверсты до деревни, а в это время из-за хлебных скирд, что стояли у самой дороги, метров на сто выскочил впереди Черныша верховой, выравнялся по тракту и давай подгонять лошаденку. Вдруг кто-то крикнул: "Да ведь это Пегашка!" Все так и ахнули. Да только узнать его было нельзя: голову вытянул, уши прижал, из кожи лезет, а бежит -- того гляди, упадет -- и дух вон! Откуда прыть взялась? А Черныш уже близко. Народ всполошился. Крик, шум: "Давай, давай, Пегашка, нажми еще!.." Детвора следом бежит. "Не выдай, родной!" -- кричат. И вижу я, мой внучок на нем сидит, руками и ножонками машет, тужится, вроде помогает ему, а Пегашка вот-вот рассыплется. Остается три-четыре прыжка Чернышу до ленты, да не поспел, Пегашка на голову раньше пришел. Поднялся спор, большинство за Пегашку: "Ему приз отдать!.. Пегашка взял!.." А колхозники, чей был Черныш, разобиделись, вроде за насмешку приняли. И вот, пока спорили да рядили, видим -- по улице детвора ведет коня, через спину перекинута попона с надписью: "Чемпион Пегашка, победитель Черныша". Так Пегашку и провели через все собрание. Даже председатель того колхоза, откуда Черныш, после весь день смеялся... А вы говорите, чего я беспокоюсь. Это ж сорванцы! -- закончил рассказ Павел Назарович.
   Я от души смеялся над проделкой ребят. Однако за этим рассказом я увидел постоянство характера Павла Назаровича, его заботу и привязанность к любимому делу. Это была цельная натура -- чистая, правдивая, искренняя...
   Я проснулся до рассвета и торопился попасть к порогу. На заре таймени неразборчивы в пище, кормятся жадно, а это очень кстати спиннингисту.
   Не успел я еще наладить спиннинг, когда на стрежне слева плеснула крупная рыба. Минута -- и приятный звук катушки прорезал тишину. Первый бросок был неудачен, леска захлестнулась, и блесна, описав в воздухе круг, упала близко от скалы. А в это время там, куда я намеревался бросить, снова всплеск, второй, и таймень, видимо, поймав добычу, завозился, колыхая плавниками воду.
   "Какая досада!" -- подумал я, перебегая с края водоема и забрасывая блесну далеко ниже слива. Шнур, наматываясь на катушку, плавно потянул "байкал". Вдруг рывок! Я мгновенно дал тормоз и подсек, но катушка, не повинуясь мне, стала медленно разматываться, а шнур под напором какой-то тяжести потянулся влево к стрежню. Снова рывок, уже более решительный, и я увидел, как большая рыба наполовину выбросилась из воды, мотнула головой и пошла ко дну. Это было самое страшное. Дно водоема загромождено крупными обломками пород и опасно для лески. Даю полный тормоз, но -- увы! -- рыба проявляет страшное упорство. У меня не хватало сил сдерживать нависшую на блесну тяжесть. Рывки усиливались, и, наконец, словно взнузданный конь, рыба метнулась в глубину. От максимальной нагрузки шнур запел струною. Казалось, вот-вот лопнет дугою согнутое удилище. Напрасны были мои усилия не допустить тайменя до подводных камней. Еще несколько секунд -- и шнур тупо скользнул по грани чего-то твердого. Последний сильный рывок -- леска освободилась.
   А в это время близко от меня выскочил свечой все тот же таймень. Он перевернулся в воздухе и громко шлепнулся спиной в воду.
   Я стоял, словно окаченный холодной струей, не в состоянии разобраться в случившемся. Ведь буквально в две минуты таймень расправился с моей снастью. Как оказалось, рыба ушла с оборванной блесной.
   Куда только я не забрасывал вторую металлическую приманку, вооруженную острыми крючками! Она бессчетное количество раз пересекала водоемы, бороздила сливы, словно волчок, вертелась по стрежне. Сквозь мутноватую воду я видел, как играла она, колыхаясь в водоеме Но все безрезультатно. Казалось, таймени и ленки покинули водоем или объявили голодовку. А в душе все больше росла досада и на себя, и на сорвавшегося тайменя, и на солнце, что так быстро поднималось в небо.
   Я сменил "байкал" на. "ложку" с красным бочком, побросал ее немножко и, уже без надежды на успех, поднялся к воротам порога.
   С вершины правобережной скалы, куда я зашел, был хорошо виден весь порог. От шума, что непрерывной волной вырывается снизу, ничего не слышно. Меня обдает холодной сыростью и брызгами рассвирепевших волн. У входа поток силится раздвинуть нависшие плечи скал. Кренится влево и, захлебнувшись собственной волною, устремляется вниз в горло узких ворот. Там в водовороте ничего не видно. Словно в котле все пенится, кипит. Но ниже, где скалы разошлись, уставшая река как будто присмирела.