Страница:
Фильм "Десять" - это плохой фильм. В Америке не может быть хороших фильмов. Кибуцники смотрят его, не сходя со спальников. И едят. Я никогда раньше с таким интересом не наблюдал за этим простым физиологическим актом. У Бо Дерек широкие плечи, и когда она бежит, то видно, что для такой фигуры у нее чуть коротковаты бедра. Бо Дерек - настоящая дистиллированная американка. - Что вам больше всего нравится? - спрашивает ее партнер англичанин. - Факинг, - отвечает она, не меняя выражения лица. Я повернулся к Таньке, чтобы перевести, но она мотнула головой и до хруста сжала мою руку: - Я поняла, - сказала она, - с ума можно сойти, какая женщина.
ВОРЫ
Дети играли в сломавшуюся машину. "Что он сказал?" - "Он сказал, что России нужен бескорыстный писатель". - "Он имел в виду себя?" - "Черт его знает, кого он имел в виду. Главное, он имел в виду, что его жена не понимает по-русски и не может осознать, за кого она имела счастье выйти". - "А денег он не предлагал?" -"Я не просил. Он жалуется, что нечем платить за квартиру. Еще он сказал, что язык у меня слабоват, нужно больше заниматься словом, а не копаться в конфликтах". Дети начали играть в банк. Ехали в банк за деньгами на машине. Младший мальчик полз к костру, и он сидел и ждал, когда нужно будет встать от пишущей машинки и схватить его за ноги. Начинало припекать... Сейчас мозги опять оплавятся, и до самого вечера не удастся вытащить из себя ни одного слова. Пора было признать, что отъезд на море был ошибкой. - Опять вчера приходили из кибуца. - Что ты им сказала? - Я сказала, что тебе нужно писать. - Очень убедительный довод. А они чего? - Что это "ло бейая шеляну" - "не наше горе". Если через два дня мы не уедем, они снова обещали все сломать. По-моему, они просто хотят, чтобы ты поехал к ним в контору и попросил разрешения поселиться на - месяц на их земле. - Пошел. Не поехал, а пошел. Машина накрылась. В нее нельзя больше вкладывать ни одной копейки. - Надо было ее продать. - Ее никто не купит. - Раньше ее нужно было продать. - Раньше ее не нужно было покупать. - Если машину не продать, у нас осталось денег ровно на восемь дней. - Ее все равно не продать. - Все лето будем есть одни апельсины и маленьких кормить апельсинами.
- А потом? - Потом, может быть, кто-нибудь пришлет денег. Может быть, Ганц пришлет. - Он уже присылал посылку с вещами. - Почему-то из Америки все присылают только посылки с ношеными вещами. Такие все крепкие вещи, но их никак не использовать. Очень много плюшевых платьев. И шарфиков. Кроме зимних курток, детям ничего не подошло. - Остальное отдай бедным. - Беднее нас уже никого нет. - Отдай их рабочим из Газы. Они говорят, что там много бедных. Арабы любят наряжать своих детей в плюш. - Скажи мне, пожалуйста, а где эта Газа? - Дальше туда, по морю, около Египта. - Но это еще Израиль? - Ты что, вообще газет никогда не читаешь? Оккупированные территории. Из-за них тут вся эта тряска. - Почему же, интересно, они не дают пособия детям, если это израильская территория. - Я вижу, ты очень продуктивно беседовала вчера с этими арабами. На каком ты говорила языке? - На трех. Капельку по-английски, капельку на иврите и еще капельку они говорили по-арабски. Но я их очень хорошо понимала. Знаешь, этот усатый старик сказал, что им не нужно никаких пособий и пенсий - за эти пособия придется отдавать больше, чем получишь. Дети за спиной решили говорить только по-русски, и Давид сказал, что его сына зовут Фен-той. Дети целый день играли за его спиной и отвлекали своим выдуманным языком "фен-той". Второй день были очень высокие волны, и они не пускали детей купаться. До моря было триста метров. Два километра земли, на которые они привезли все свои вещи и мебель, принадлежали неизвестным кибуцам. Из кибуцов приезжали одинаковые бритые мальчики и заваливали на землю стены их шатра. Без машины отсюда было уже не сдвинуться. Главное, что он спрашивал разрешения, и какой-то дяденька в пробковом шлеме позволил им здесь остановиться. Но оказалось, что это посторонний дяденька, не из кибуца. Рабская привычка - принимать людей в пробковых шлемах за начальников. - Если дожить тут до зимы, то зимой снова будут апельсины. - И грибы. - Если не будет войны... - Если будет война, то все равно будут грибы. - Не нужно было платить кочегару. Зачем платить кочегару, если мы все равно бросаем квартиру. Собрались бы ночью и уехали. - Я не могу бегать по ночам от кочегаров. - Если бы мы поехали ночью, то в машину можно было бы еще запихнуть детскую кроватку. А то ужас, ты видел утром следы, они всюду шныряли. Две взрослые крысы! - Это мыши-полевки. - Какие к черту полевки! Я согнала их с кухонного ящика. Они больше кошки. И Боже мой, посмотри, сколько на детях мух! - В детской кроватке мух было бы ровно столько же. - Опять к тебе идут эти арабы. Миленький, только не оставляй больше меня с ними одну. Он поднялся навстречу рабочим, и они снова предложили ему отвезти машину в гараж. В Газу. Около Египта. Троса не было, но бригадир сказал, что можно свить веревку из армейских телефонных проводов, которыми был устлан пляж. Арабы покосились на чайник над костром и стали ждать ответа. Шел Рамадан, и до появления луны мусульманам нельзя было пить и есть. А вчера вечером они вместе выпили водку Кеглевича из высокой гнутой бутылки. Только самый старый араб не пил и занятием этим был не очень доволен. Потом они попытались завести его машину, и она завелась, но начала страшно тарахтеть, как мотоцикл, и из мотора пошел дым. И зажигание не работало. Можно было потолкать машину под горку, и она ненадолго заводилась. Но все-таки начинала дымить. За десять дней на пляже машина съела их последние пятьсот долларов, и оставалось еще сто. Нужно было остановиться. Машину бросить. Подарить арабам. И как-то тянуть месяц. Через месяц могли появиться деньги. Хорошо бы сейчас еще выпить водки Кеглевича. Отвратительной сивухи с теплым маринованным огурцом. Дети опять говорили какие-то непонятные слова. Пора было научить их нормально разговаривать на одном каком-нибудь языке. А то под эту абракадабру никак невозможно сосредоточиться. - Не раздражайся, иди лучше в машину. Для тебя можно оборудовать там отличный кабинет. - Опять придется разговаривать с арабами. - Ты бы им ответил что-нибудь определенное. Арабы стояли около машины и о чем-то ожесточенно спорили. - Они говорят, что отвезут машину бесплатно, потому что вчера они выпили с тобой за дружбу. - С механиком из их деревни я не пил еще ни за какую дружбу. Если бы я не поставил вчера новый стартер, то сегодня можно было бы чем-нибудь расплатиться. - Шесть новых частей за неделю. Почему же они не работают? - Они по отдельности работают. Не работает мотор. Если его заклинило, то это все - каюк, крышка. - Можно оборудовать тебе там кабинет, а вечером целоваться. - Ты только об одном и можешь говорить, где вечером целоваться. Он махнул рукой и пошел к своему "рено" улыбаться и договариваться с арабами. А после этого еще долго гулял по берегу и вытаскивал из воды выкинутые штормом бревна. Арабы обещали привезти питьевую воду. За едой три раза в неделю можно ходить пешком. Пятьдесят километров в неделю. Двести километров в месяц. Тысяча четыреста километров в год. Электрик из ашдодского гаража, которому он заплатил вчера двести долларов, сказал: "Не нужно сердиться на людей!" Нужно писать, а вечером целоваться в машине. Или вот тут, под пальмами. На костре стоял чайник с оплавившейся ручкой, а рядом большое кресло, которое они взяли с собой вместо детской кроватки. Через три часа начинается суббота. За два года в Израиле он так и не смог привыкнуть к тому, что суббота начинается в пятницу, а от пятницы остается какой-то жалкий обрубок, который невозможно никак использовать. Километрах в трех, на военном стрельбище, шло постоянное поколачивание. - Может быть, перенесли шабат? - спросила она с участием. - Шабат не переносят, - ответил он и безнадежно вздохнул. "Все-таки она осталась очень дикой, - подумал он. - Хорошо, что ее реплику про шабат никто, кроме меня, не слышал". Солнце покатилось к морю, но было еще слишком жарко. Слишком жарко для людей, которые родились на севере.
В августе из моря начало выносить гладкие двухдюймовые доски. Сначала мы находили по одной-две доски в день: их выбрасывало на пляж, или они застревали на отрытых кибуцем рифах. Но с середины августа досок стало больше, и пора было уже установить какой-нибудь порядок сбора. Обычно мы на самом рассвете бегали на берег или гоняли за досками детей, чтобы они успели оттащить доски от воды, пока не появился кибуцный джип. Когда кибуц "Ницаним" активно включился в охоту за досками, мы стали замечать, что, как бы рано мы ни проснулись, берег уже пересекал свежий след вездехода, местами зализанный волнами. И мы стали ходить за досками глубокой ночью. Если Израиль не глушил передачу для строителей БАМа, то после концерта по заявкам мы укрывали детей и долго бродили по воде, пытаясь подогнать к берегу сосновых странниц, облепленных некошерными моллюсками. Потом я зарывал доски в песок и делал для себя кротовые опознавательные курганчики. В случае мировой войны я собирался обшить наше бунгало сосной и основательно расположиться на зиму. Собственно, мы никогда не обсуждали с Танькой, откуда эти доски. Я помню, что рассчитывал, что если так пойдет, то за месяц их будет около ста. А Танька думала, что это вообще такое море, из которого по ночам выбрасывает на берег высокосортную сосну толщиной ту бай фор. Даже когда все мужчины на побережье от Тель-Авива до Газа посходили с ума и каждый второй нес что-нибудь на плече, я все еще не всполошился. Вот теперь я пытаюсь понять, как я Богом данным мне разумом объяснял себе, почему по Средиземному морю плавает неимоверное количество досок и им нет конца? И рву волосы от досады: досок было сколько хочешь, я мог отдать все свои долги.
МАКЛЯ
Посвящается Травке
На бревне было написано "Глазго". Он проснулся и не мог вспомнить, где он находится. Ни страны, ни города. Ничего. Потом вспомнил, что на бревне было написано "Глазго", и рядом, в спальнике, зашевелился его сын Васька. Было два часа ночи. Костер почти догорел, и сквозь длинные пальмовые ветви, из которых были сделаны стены, виднелся его расплывающийся ком, нечеткое солнце. Ряд пальмовых веток сторож-бедуин врыл в землю, подпоясал их одной горизонтальной и подвязал обрывками алых ленточек, разбросанных по пляжу. Ильин уже знакомился с этим бедуином два года назад, но тот его не запомнил. Бедуин был таким же черным, как негры, только шея чуть светлее и усы пышнее и жестче. В госпитале, в котором Ильин окончил два года резидентуры и остался работать, он привык к тому, что у больных всегда темная кожа. В их госпитале лечились только негры, индусы, филиппинцы. Вечером, пока еще было светло, Ильин вскрыл бедуину пузырь на ступне, вытер свой складной нож и спрятал в карман. После этого он обработал сторожу ногу, посадил его к огню и показал, что нужно сделать, чтобы нога не нарывала. Кожа на ступне у бедуина была сухой и жесткой, как у ящера. Прошло много лет, прежде чем Ильин снова стал врачом. Американским врачом. И еще столько же должно было пройти, прежде чем ему разрешат в Америке оперировать. Васька спал, облепленный песчаными мухами. Ильин закрыл его марлей, предупредил бедуина, лежащего у огня, и пошел по берегу за двумя длинными бревнами, которые он нашел в свалке морского хлама, брезента, мешковины, выброшенных из моря панцирей черепах и обрывков морских канатов. Бревна удобно легли на плечи. Ильин шел по самой кромке воды. Море ушло на несколько метров, и под ногами у него было утрамбованное холодное дно. И тогда ему показалось, что на дороге он видит ее. Он узнал ее походку. Но пока Ильин сбрасывал бревна с плеч и взбегал на песчаную насыпь, она исчезла. А Ильин совершенно явственно успел разглядеть эту балеринскую развернутость ног и то, как она легко ставит их на всю ступню. Она всегда так ходила. Здесь, вот на этом пляже, где они виделись два года назад. И в прошлом году, в Вене. Такой же походкой она шла в плаще с поднятым воротником, склонив голову набок, как школьница, и отведя в сторону руку. И по-немецки она научилась говорить, как немка. А когда она бежала, то всегда казалось, что на ней узкая юбка. Ильину нравилась эта нескладная девчонская манера бегать. Он снова взвалил на плечи бревна. Он уже десятый день ждал ее на этом берегу, недалеко от маленького израильского городка, и она знала, что Ильин ждет ее здесь. Может быть, она узнала, что у Ильина родился сын, и поэтому не приехала. Или она уже приезжала. А может быть, это не то место, и она его не нашла. Те же самые холмы. Морская накипь. Пару дней еще можно здесь пожить, а потом возвращаться с сыном в Штаты. К его матери. Ильин взял с собой сына, чтобы не расставаться с ребенком и еще чтобы не пришлось ей ничего объяснять. Мальчишке был год, и он боялся его потерять, как он терял всех детей от всех женщин, с которыми сходился и жил. Позже он мог видеть этих детей или переписываться с ними, посылать им подарки и деньги, но это были уже чужие дети, которые не понимали его, и он тоже плохо понимал их. Когда Ильин с бревнами подходил к их стоянке, из-за дюн вынырнул бедуин с заплаканным малышом на руках и начал ему что-то по-арабски укоризненно выговаривать. Бедуин шел своей неслышной поступью впереди, из-за темного плеча выглядывала белая широкая мордашка с красными точками от комариных укусов. "Бедуин на песке не оставляет следов", - подумал Ильин. Утром небо заволокло. В Израиле летом не бывает дождей. Даже на море. И пока небо очищалось и облака разорвало и понесло к другим странам, сторож успел еще раз рассказать ему на арабском языке, которого Ильин совсем не знал, свою жизнь. Даже показал документы, где на иврите и на арабском было заполнено четыре строчки. 'Трое мальчиков и одна девочка". Ильин сначала не понял, но сторож согнул указательный палец, показал на Ваську, поднял вверх три пальца, а потом уже ничего не сгибал и поднял вверх еще один. "Бент ахад", - сказал бедуин. Он вырыл из песка свой мешок муки и начал готовить маклю. Сторож высыпал муку в жестяную банку, добавил туда соль и налил воду из широкой зеленой цистерны. "Кема ве мелех, - сказал он. Кема бе аравит - тахин, ве мелех бе аравит -мелех". И начал замешивать муку темными скрюченными пальцами. Между мизинцем и указательным пальцем повис окурок дешевых и крепких сигарет "Адмирал Нельсон", и пепел на окурке замер в замешательстве, не решаясь падать вниз, в "кема ве мелех". Костер не разгорался, и Ильин послюнил палец, чтобы понять, откуда ветер, но бедуин взял щепотку песка и пустил ее, как крупье, так что песок распустил хвост и засеребрился к северу. Когда дрова прогорели, бедуин разгреб угли в стороны, одним движением выровнял себе овальную площадку и швырнул туда тесто. Тесто чмокнуло и улеглось. Тогда Мухамед прикрыл тесто мелкими угольками, посыпал слоем золы, выложил поверх золы слой углей покрупнее и из тонких лучин развел на угольках низкий огонь. По-видимому, в этом таинстве обозначился перерыв, потому что Мухамед сел на корточки и стал ждать. Время от времени он через слой золы и углей постукивал по лепешке обструганной сосновой веточкой и прислушивался. Минут через пятнадцать бедуин разгреб этот курганчик золы, около которого стояла треснутая хохломская соломка Ильина, достал жуткого вида блин, бросил его на другой бок и снова закопал. "Ба байт танур бразиль", - сказал он. Взял жестянку и кусок фанеры, на которых он готовил, тщательно вытер их песком и облил морской водой. С сигаретой "Адмирал Нельсон" он все еще не расстался. Крохотный сигаретный ошметок плясал теперь на его нижней губе, обжигая бедуину рот. Наконец Мухамед торжественно разрыл костер, достал толстую черно-серую лепешку и начал постукивать по ней всеми пальцами, а когда очистил ее от золы и углей, разорвал на части и подал один кусок Ильину, а второй кусок, поменьше, счастливому слюнявому Ваське. Больше всех макля нравилась Ваське, даже когда она не удавалась и под горелой коркой был просто липкий ком непропеченного теста. - Хорошая макля. Гуд макля. Макля тов, - сказал Ильин. - Макля, - ответил степенно бедуин с очень удовлетворенным видом. Ильин привстал, снова посмотрел на дорогу, и тут он понимает, что все-таки это идет она. И жизнь переходит в другое измерение, без которого Ильин не может, но которого он немного побаивается. Это идет она. Той самой походкой, которая померещилась ему вчера. И еще семь лет назад, на Карельском перешейке, в Сосново. И Ильину сразу остро начинает не хватать обычного ленинградского леса, со мхом и подосиновиками. Чтобы было понятно, что говорят вокруг тебя люди. И чужой окружающий пейзаж мешает ему и душит. Она идет, отведя в сторону руку и наклонив набок голову. Как школьница. На плече у нее синяя дорожная сумка, и Ильин стоит с куском бедуинского хлеба и не двигается, пока она не подходит к нему вплотную и не оглядывает каждого из них: Ильина, Мухамеда с желтыми кривыми зубами и улыбающегося на спальнике Ваську. - Похож на тебя, - говорит она и ставит сумку на песок. - Что это? - Это макля. - Ильин отламывает негорелый кусок и протягивает ей. - Эр хазак, мукдам, - говорит бедуин. - Почему ты не писал, что у тебя родился сын? - спрашивает она без слов.
- Ты бы не приехала, - отвечает он глазами. - Я бы не приехала, - соглашается она вслух. Она все еще теребит в руке кусок лепешки и не может решить, что с ней делать. - Хобус бе аравит, макля бе мароккаим, - говорит Мухамед, но они его не слышат. - Кэф-кэфак, - прожевав, добавляет он. - Ты одна? - спрашивает Ильин. Она отрицательно машет головой, но он и сам уже понял ответ. - День-то у нас хоть есть? Она неопределенно подергивает плечом и ничего не отвечает. Они мало разговаривают: смотрят друг на друга и напряженно улыбаются. Сторож убрел по пляжу, собирая в белые мешки рваные газеты и бутылки. - Никого нет, - говорит она. - Там, в дюнах, стоит одна семья. Очень много вещей. Русские или аргентинцы. - И больше никого? - По шабатам приезжает человек пятьсот. Если кто-нибудь добирается до этого места, то мне приходится разговаривать. В основном про левантизм и средиземноморскую ментальность. Я не до конца понимаю, что значат эти слова. - Пойдем, я его умою. Она берет на руки его сына, и ему сладко смотреть, как она несет ребенка, как подходит к воде и как необыкновенно плавно гнутся ее руки. Он может часами следить за любыми ее движениями. "Неправильно устроена жизнь, думает Ильин, - почему-то дети всегда рождаются от женщин, с которыми не хочется жить". Вслух вместо этого Ильин начинает некстати рассказывать про свою тещу, которая живет в Ашкелоне. С тещей отношения всегда были неважными, и как-то, когда она приезжала погостить из Днепропетровска, он в очень пьяном виде выбил ей зуб. Теща, картинно держась за выбитый зуб, побежала за участковым и вернулась сразу с двумя милиционерами, которые стояли на канале Грибоедова в очереди за квасом, со старшиной и младшим лейтенантом. Очутившись в квартире, милиционеры немедленно разделились: старшину отправили в комнату сторожить Ильина и тещу, а младшего лейтенанта завели на кухню, на которой они до этого выпивали с соседом, учителем географии Силычем, где товарищ выяснил подробности дела и выпил стакан водки, закусив солеными грибами. После этого он твердым шагом направился в комнату и спросил: "Ну, которая тут теща?" - таким голосом, что даже хамке теще сразу все стало ясно. "Вы где прописаны?" - спросил участковый. "В Днепропетровске", - ответила теща очень жалобным голосом. В этот момент младший лейтенант просто остолбенел. "Вы что, паспортных законов не знаете? Чтобы завтра были прописаны! Еще раз вас здесь увижу придется применять букву закона!" Выговорив эти туманные слова, младший лейтенант поздравил всех с наступающим праздником и удалился. Теперь теща скучает в Ашкелоне и просится к ним в Америку. Но про это Ильину уже не удается договорить, потому что она зажимает ему рот ладонью, целует его и, не дав Ильину раздеться, тащит его за собой купаться. "Все это притворство и игра, - думает Ильин, - а я не мальчишка и не дурак. Но мне нравится ее игра". Первая же волна сбивает их с ног, начинает выкручивать шею и пальцы, и, когда Ильину снова удается встать, он видит, что ее сарафан с развевающейся накидкой растаяла морской воде и вдруг исчез. И перед Ильиным стоит эта родная райская птица с мокрыми поплиновыми крыльями и глянцевой грудью. С пропечатанными на ней цветами. - Ты как переводная картинка, - говорит он. - Привет. - Здравствуй, - отвечает она протяжно. Смотреть на нее сплошное блаженство, но она ловит взгляд Ильина и успевает смутиться. И он думает, что она еще не успела привыкнуть к тому, что в двадцать семь лет стала красавицей, от которой захватывает дух, и еще нервничает. Ей тяжело, когда он слишком пристально на нее смотрит. Их снова разносит волной в разные стороны, и Ильину не привыкнуть к тому, что эта женщина так близко от него. На расстоянии вытянутой руки. Когда они выходят из моря и идут к перемазанному песком мальчику, она говорит ему в плечо: - Я каждый раз успеваю забыть, как ты выглядишь. Думала, что в этом году я сюда не приеду. Мы уезжаем из Германии. - У Толи тут, в Тель-Авиве, умер дядя, - добавляет она, нахмурившись. - И поэтому ты уезжаешь завтра? - Да. - А потом еще вернешься? - Я не знаю. У Васьки рот набит песком и морскими ракушками. Они жутко скрипят у него на зубах. Она вытаскивает ракушки одну за другой, уворачиваясь от мелких белых резцов. Потом Ильин берет мальчика на плечи, и они идут к навесу. Она открывает сумку и достает оттуда джинсовые шорты с драной бахромой и выцветшую майку с широкими бретельками. "Причудливая игрушка, - думает Ильин, - которую никак не использовать в жизни. Можно только сломать". Ильин много раз пытался взять ее в свою жизнь, но у него это никогда не получалось. В прошлом году она сообщила Ильину, что с ним она стала бы неправильно развиваться. Стала бы выносливой и сентиментальной. "А я просто безответственная нимфоманка", - сказала она, смеясь. Целый день они купаются, уходят далеко за дюны, но оба чувствуют себя не совсем уверенно, и разговор у них не клеится. Из канавы выскакивает толстый нескладный заяц, и Ильин гонится за ним с Васькой на руках. Но Васька отказывается замечать зайца. Васька обращает внимание только на военные вертолеты, которые пролетают над самым пляжем. Когда Васька на руках засыпает, Ильин решает положить его и где-нибудь посидеть. Но неожиданно оказывается, что за каждым кустом сидят люди, загорают голые солдаты, с двух транспортов сгрузили часть морских пехотинцев, и за весь день Ильину не удается ни разу больше до нее дотронуться. И все равно это - счастье. Тихое и прозрачное, как все их отношения, которые проходят у Ильина отдельно от остальной жизни. Причудливее и выше. - Я тебе завтра отвечу. Можно завтра? Но ты же, ты же не любишь меня, Ильин! - Если это не любовь, то что это? - спрашивает он с недоумением. Она ужасно мило кривит верхнюю губу и неловко объясняет: - Ты - романтик. Тебе нужна какая-нибудь история. Я так не могу. Мне нужно, чтобы ко мне как-то относились. А не реакция на мое поведение. Она всегда все очень неловко объясняет. Пока она задумчиво накрывает каменный стол и развинчивает банки, Ильин следит за ее пальцами и представляет, как завтра она попросит его закрыть глаза, поцелует и исчезнет, а он еще целый год будет просыпаться с ее именем на губах и гадать, увидит ли он ее следующим летом. - Когда я думаю о твоей больнице в Бруклине... - со смешком говорит она, ... - В Бронксе. Наши евреи называют его Брянском. - В Бронксе... Я сразу вспоминаю, каким я тебя встретила в первый раз. Ты был таким смешным в ушанке и тулупе. И шел с вызова. Или на вызов. Скорее всего, это тоже игра, и она его не видела ни в какой ушанке, но слова ее можно не слушать, а только следить, как двигаются тонкие нервные пальцы. У нее никогда не бывает длинных ногтей, но все равно пальцы кажутся удлиненными и очень подвижными. Ильину кажется, что в отношениях с ним ей все время чего-то не хватает. "Как придешь куда-нибудь поесть, а вся еда оказывается холодной. И остается крохотное чувство мести. Вот такое чувство мести ею движет, - думает про себя Ильин. - Наверное, у нее кто-то появился. Постоянный мужчина". Ее мужа Ильин никогда серьезно в расчет не принимает. О муже она всегда говорит слишком уважительно. Называет его утесом. Или скалой. Раз "скалой", значит сексом не пахнет. И за мужа она держится не слишком сильно. Поэтому Ильина раздражает, что она отвела ему всего один день в году и есть уже чувство пропущенного и выброшенного года. И опять в постели с женой он будет вспоминать эти пятнадцать-двадцать ночей, которые они накопили за все эти восемь лет. Но времени остается так мало, что даже рассердиться на нее за это Ильин себе позволить не может. Она готовит на стол как-то очень привычно, как будто накрывает для него каждый день, и это не забирает ее сил и внимания. А позже она также привычно кладет ему голову на руку, когда он уже начинает сокрушаться, что все было так бездарно и неловко, и уже почти утро. Она что-то мурлычет в ответ на это и говорит: "Да, действительно, было ужасно много комаров". И еще, повернувшись на живот, она шепчет в подушку: "Мы едем в Нью-Йорк на два года. Ты рад?" Ильин слушает в пол-уха, но когда до него доходит смысл ее слов, приходит в себя и холодеет. Он даже приподнимается и садится. Это, конечно, очень здорово, что она будет жить с ним в одном городе, но более неподходящего года нельзя себе представить. В этом году решается его врачебная судьба, и будет черт знает что: работать по-человечески он, конечно, не сможет, и постоянно одну из двух женщин придется предавать, чем он и так постоянно занимается, но теперь это придется делать намного чаще. Ильин все еще продолжает гладить ее спину и плечи, тянуть в голове ставшую неуместной мысль о ее коже и показывать рукой, как он счастлив ее касаться. Все-таки он немного смутился, и самое противное, что она знала, что это произойдет, и поэтому лежит на животе и на него не смотрит. - Очень испугался? - Ну что ты, дурочка, я очень счастлив! - говорит Ильин. И это тоже является частичной правдой. Их слишком много, этих правд. Пока Ильин сидит, ему грезится, что он идет на баскетбол. На свою любимую команду Бостон Селтик, смотреть, как его темные кельты дерут всех подряд, или куда-нибудь на концерт и там встречает ее с мужем. И жена Ильина все видит и понимает. И понимает, что это и есть "она", хоть все это было ужасными глупостями, потому что Ильин очень много работал и выбираться на баскетбол или в театр у них никогда не было времени. Проснулся Ильин довольно поздно и сразу потрогал рукой, на месте ли Васька и дышит ли он. Ильину всегда становилось жутко, когда он видел неподвижно спящего ребенка. Васька был на месте. И дышал. И больше в их хижине никого не было. У костра на корточках сидел бедуин Мухамед и терпеливо ждал, пока Ильин проснется, чтобы вырыть у него из-под головы мешок с пшеничной мукой. Отвратительный ленивый ум. Половину досок, из расчета полдоллара за доску, мы обменяли у кривого арабского рыбака на продукты, и он привез нам из Газы машину муки, сахара и совершенно царских фруктов. А половина так и осталась зарытой на пляже: там, где кончаются владения кибуца "Ницаним", есть небольшой холмик, опутанный колючей проволокой. Это они. Там всего один такой холмик. Когда доски уже исчезли, выяснилось, что мы кормились милостью Муамара Кадафи, потопившего в открытом море большой египетский лесовоз. Остальные доски я не смог продать, потому что кривой рыбак немедленно разнес по всему побережью, что я торгую лесом, и это добавило некоторой остроты нашей тяжбе с кибуцем "Ницаним ": нам дали последнюю неделю, за которую мы должны были убраться "во несуществующие свояси", нам запретили пользоваться любой питьевой водой в радиусе три километра. И мы стали медитировать на тему: является ли плавающая в море египетская доска кибуцной доской и в какой именно момент доска становится кибуцной.
ВОРЫ
Дети играли в сломавшуюся машину. "Что он сказал?" - "Он сказал, что России нужен бескорыстный писатель". - "Он имел в виду себя?" - "Черт его знает, кого он имел в виду. Главное, он имел в виду, что его жена не понимает по-русски и не может осознать, за кого она имела счастье выйти". - "А денег он не предлагал?" -"Я не просил. Он жалуется, что нечем платить за квартиру. Еще он сказал, что язык у меня слабоват, нужно больше заниматься словом, а не копаться в конфликтах". Дети начали играть в банк. Ехали в банк за деньгами на машине. Младший мальчик полз к костру, и он сидел и ждал, когда нужно будет встать от пишущей машинки и схватить его за ноги. Начинало припекать... Сейчас мозги опять оплавятся, и до самого вечера не удастся вытащить из себя ни одного слова. Пора было признать, что отъезд на море был ошибкой. - Опять вчера приходили из кибуца. - Что ты им сказала? - Я сказала, что тебе нужно писать. - Очень убедительный довод. А они чего? - Что это "ло бейая шеляну" - "не наше горе". Если через два дня мы не уедем, они снова обещали все сломать. По-моему, они просто хотят, чтобы ты поехал к ним в контору и попросил разрешения поселиться на - месяц на их земле. - Пошел. Не поехал, а пошел. Машина накрылась. В нее нельзя больше вкладывать ни одной копейки. - Надо было ее продать. - Ее никто не купит. - Раньше ее нужно было продать. - Раньше ее не нужно было покупать. - Если машину не продать, у нас осталось денег ровно на восемь дней. - Ее все равно не продать. - Все лето будем есть одни апельсины и маленьких кормить апельсинами.
- А потом? - Потом, может быть, кто-нибудь пришлет денег. Может быть, Ганц пришлет. - Он уже присылал посылку с вещами. - Почему-то из Америки все присылают только посылки с ношеными вещами. Такие все крепкие вещи, но их никак не использовать. Очень много плюшевых платьев. И шарфиков. Кроме зимних курток, детям ничего не подошло. - Остальное отдай бедным. - Беднее нас уже никого нет. - Отдай их рабочим из Газы. Они говорят, что там много бедных. Арабы любят наряжать своих детей в плюш. - Скажи мне, пожалуйста, а где эта Газа? - Дальше туда, по морю, около Египта. - Но это еще Израиль? - Ты что, вообще газет никогда не читаешь? Оккупированные территории. Из-за них тут вся эта тряска. - Почему же, интересно, они не дают пособия детям, если это израильская территория. - Я вижу, ты очень продуктивно беседовала вчера с этими арабами. На каком ты говорила языке? - На трех. Капельку по-английски, капельку на иврите и еще капельку они говорили по-арабски. Но я их очень хорошо понимала. Знаешь, этот усатый старик сказал, что им не нужно никаких пособий и пенсий - за эти пособия придется отдавать больше, чем получишь. Дети за спиной решили говорить только по-русски, и Давид сказал, что его сына зовут Фен-той. Дети целый день играли за его спиной и отвлекали своим выдуманным языком "фен-той". Второй день были очень высокие волны, и они не пускали детей купаться. До моря было триста метров. Два километра земли, на которые они привезли все свои вещи и мебель, принадлежали неизвестным кибуцам. Из кибуцов приезжали одинаковые бритые мальчики и заваливали на землю стены их шатра. Без машины отсюда было уже не сдвинуться. Главное, что он спрашивал разрешения, и какой-то дяденька в пробковом шлеме позволил им здесь остановиться. Но оказалось, что это посторонний дяденька, не из кибуца. Рабская привычка - принимать людей в пробковых шлемах за начальников. - Если дожить тут до зимы, то зимой снова будут апельсины. - И грибы. - Если не будет войны... - Если будет война, то все равно будут грибы. - Не нужно было платить кочегару. Зачем платить кочегару, если мы все равно бросаем квартиру. Собрались бы ночью и уехали. - Я не могу бегать по ночам от кочегаров. - Если бы мы поехали ночью, то в машину можно было бы еще запихнуть детскую кроватку. А то ужас, ты видел утром следы, они всюду шныряли. Две взрослые крысы! - Это мыши-полевки. - Какие к черту полевки! Я согнала их с кухонного ящика. Они больше кошки. И Боже мой, посмотри, сколько на детях мух! - В детской кроватке мух было бы ровно столько же. - Опять к тебе идут эти арабы. Миленький, только не оставляй больше меня с ними одну. Он поднялся навстречу рабочим, и они снова предложили ему отвезти машину в гараж. В Газу. Около Египта. Троса не было, но бригадир сказал, что можно свить веревку из армейских телефонных проводов, которыми был устлан пляж. Арабы покосились на чайник над костром и стали ждать ответа. Шел Рамадан, и до появления луны мусульманам нельзя было пить и есть. А вчера вечером они вместе выпили водку Кеглевича из высокой гнутой бутылки. Только самый старый араб не пил и занятием этим был не очень доволен. Потом они попытались завести его машину, и она завелась, но начала страшно тарахтеть, как мотоцикл, и из мотора пошел дым. И зажигание не работало. Можно было потолкать машину под горку, и она ненадолго заводилась. Но все-таки начинала дымить. За десять дней на пляже машина съела их последние пятьсот долларов, и оставалось еще сто. Нужно было остановиться. Машину бросить. Подарить арабам. И как-то тянуть месяц. Через месяц могли появиться деньги. Хорошо бы сейчас еще выпить водки Кеглевича. Отвратительной сивухи с теплым маринованным огурцом. Дети опять говорили какие-то непонятные слова. Пора было научить их нормально разговаривать на одном каком-нибудь языке. А то под эту абракадабру никак невозможно сосредоточиться. - Не раздражайся, иди лучше в машину. Для тебя можно оборудовать там отличный кабинет. - Опять придется разговаривать с арабами. - Ты бы им ответил что-нибудь определенное. Арабы стояли около машины и о чем-то ожесточенно спорили. - Они говорят, что отвезут машину бесплатно, потому что вчера они выпили с тобой за дружбу. - С механиком из их деревни я не пил еще ни за какую дружбу. Если бы я не поставил вчера новый стартер, то сегодня можно было бы чем-нибудь расплатиться. - Шесть новых частей за неделю. Почему же они не работают? - Они по отдельности работают. Не работает мотор. Если его заклинило, то это все - каюк, крышка. - Можно оборудовать тебе там кабинет, а вечером целоваться. - Ты только об одном и можешь говорить, где вечером целоваться. Он махнул рукой и пошел к своему "рено" улыбаться и договариваться с арабами. А после этого еще долго гулял по берегу и вытаскивал из воды выкинутые штормом бревна. Арабы обещали привезти питьевую воду. За едой три раза в неделю можно ходить пешком. Пятьдесят километров в неделю. Двести километров в месяц. Тысяча четыреста километров в год. Электрик из ашдодского гаража, которому он заплатил вчера двести долларов, сказал: "Не нужно сердиться на людей!" Нужно писать, а вечером целоваться в машине. Или вот тут, под пальмами. На костре стоял чайник с оплавившейся ручкой, а рядом большое кресло, которое они взяли с собой вместо детской кроватки. Через три часа начинается суббота. За два года в Израиле он так и не смог привыкнуть к тому, что суббота начинается в пятницу, а от пятницы остается какой-то жалкий обрубок, который невозможно никак использовать. Километрах в трех, на военном стрельбище, шло постоянное поколачивание. - Может быть, перенесли шабат? - спросила она с участием. - Шабат не переносят, - ответил он и безнадежно вздохнул. "Все-таки она осталась очень дикой, - подумал он. - Хорошо, что ее реплику про шабат никто, кроме меня, не слышал". Солнце покатилось к морю, но было еще слишком жарко. Слишком жарко для людей, которые родились на севере.
В августе из моря начало выносить гладкие двухдюймовые доски. Сначала мы находили по одной-две доски в день: их выбрасывало на пляж, или они застревали на отрытых кибуцем рифах. Но с середины августа досок стало больше, и пора было уже установить какой-нибудь порядок сбора. Обычно мы на самом рассвете бегали на берег или гоняли за досками детей, чтобы они успели оттащить доски от воды, пока не появился кибуцный джип. Когда кибуц "Ницаним" активно включился в охоту за досками, мы стали замечать, что, как бы рано мы ни проснулись, берег уже пересекал свежий след вездехода, местами зализанный волнами. И мы стали ходить за досками глубокой ночью. Если Израиль не глушил передачу для строителей БАМа, то после концерта по заявкам мы укрывали детей и долго бродили по воде, пытаясь подогнать к берегу сосновых странниц, облепленных некошерными моллюсками. Потом я зарывал доски в песок и делал для себя кротовые опознавательные курганчики. В случае мировой войны я собирался обшить наше бунгало сосной и основательно расположиться на зиму. Собственно, мы никогда не обсуждали с Танькой, откуда эти доски. Я помню, что рассчитывал, что если так пойдет, то за месяц их будет около ста. А Танька думала, что это вообще такое море, из которого по ночам выбрасывает на берег высокосортную сосну толщиной ту бай фор. Даже когда все мужчины на побережье от Тель-Авива до Газа посходили с ума и каждый второй нес что-нибудь на плече, я все еще не всполошился. Вот теперь я пытаюсь понять, как я Богом данным мне разумом объяснял себе, почему по Средиземному морю плавает неимоверное количество досок и им нет конца? И рву волосы от досады: досок было сколько хочешь, я мог отдать все свои долги.
МАКЛЯ
Посвящается Травке
На бревне было написано "Глазго". Он проснулся и не мог вспомнить, где он находится. Ни страны, ни города. Ничего. Потом вспомнил, что на бревне было написано "Глазго", и рядом, в спальнике, зашевелился его сын Васька. Было два часа ночи. Костер почти догорел, и сквозь длинные пальмовые ветви, из которых были сделаны стены, виднелся его расплывающийся ком, нечеткое солнце. Ряд пальмовых веток сторож-бедуин врыл в землю, подпоясал их одной горизонтальной и подвязал обрывками алых ленточек, разбросанных по пляжу. Ильин уже знакомился с этим бедуином два года назад, но тот его не запомнил. Бедуин был таким же черным, как негры, только шея чуть светлее и усы пышнее и жестче. В госпитале, в котором Ильин окончил два года резидентуры и остался работать, он привык к тому, что у больных всегда темная кожа. В их госпитале лечились только негры, индусы, филиппинцы. Вечером, пока еще было светло, Ильин вскрыл бедуину пузырь на ступне, вытер свой складной нож и спрятал в карман. После этого он обработал сторожу ногу, посадил его к огню и показал, что нужно сделать, чтобы нога не нарывала. Кожа на ступне у бедуина была сухой и жесткой, как у ящера. Прошло много лет, прежде чем Ильин снова стал врачом. Американским врачом. И еще столько же должно было пройти, прежде чем ему разрешат в Америке оперировать. Васька спал, облепленный песчаными мухами. Ильин закрыл его марлей, предупредил бедуина, лежащего у огня, и пошел по берегу за двумя длинными бревнами, которые он нашел в свалке морского хлама, брезента, мешковины, выброшенных из моря панцирей черепах и обрывков морских канатов. Бревна удобно легли на плечи. Ильин шел по самой кромке воды. Море ушло на несколько метров, и под ногами у него было утрамбованное холодное дно. И тогда ему показалось, что на дороге он видит ее. Он узнал ее походку. Но пока Ильин сбрасывал бревна с плеч и взбегал на песчаную насыпь, она исчезла. А Ильин совершенно явственно успел разглядеть эту балеринскую развернутость ног и то, как она легко ставит их на всю ступню. Она всегда так ходила. Здесь, вот на этом пляже, где они виделись два года назад. И в прошлом году, в Вене. Такой же походкой она шла в плаще с поднятым воротником, склонив голову набок, как школьница, и отведя в сторону руку. И по-немецки она научилась говорить, как немка. А когда она бежала, то всегда казалось, что на ней узкая юбка. Ильину нравилась эта нескладная девчонская манера бегать. Он снова взвалил на плечи бревна. Он уже десятый день ждал ее на этом берегу, недалеко от маленького израильского городка, и она знала, что Ильин ждет ее здесь. Может быть, она узнала, что у Ильина родился сын, и поэтому не приехала. Или она уже приезжала. А может быть, это не то место, и она его не нашла. Те же самые холмы. Морская накипь. Пару дней еще можно здесь пожить, а потом возвращаться с сыном в Штаты. К его матери. Ильин взял с собой сына, чтобы не расставаться с ребенком и еще чтобы не пришлось ей ничего объяснять. Мальчишке был год, и он боялся его потерять, как он терял всех детей от всех женщин, с которыми сходился и жил. Позже он мог видеть этих детей или переписываться с ними, посылать им подарки и деньги, но это были уже чужие дети, которые не понимали его, и он тоже плохо понимал их. Когда Ильин с бревнами подходил к их стоянке, из-за дюн вынырнул бедуин с заплаканным малышом на руках и начал ему что-то по-арабски укоризненно выговаривать. Бедуин шел своей неслышной поступью впереди, из-за темного плеча выглядывала белая широкая мордашка с красными точками от комариных укусов. "Бедуин на песке не оставляет следов", - подумал Ильин. Утром небо заволокло. В Израиле летом не бывает дождей. Даже на море. И пока небо очищалось и облака разорвало и понесло к другим странам, сторож успел еще раз рассказать ему на арабском языке, которого Ильин совсем не знал, свою жизнь. Даже показал документы, где на иврите и на арабском было заполнено четыре строчки. 'Трое мальчиков и одна девочка". Ильин сначала не понял, но сторож согнул указательный палец, показал на Ваську, поднял вверх три пальца, а потом уже ничего не сгибал и поднял вверх еще один. "Бент ахад", - сказал бедуин. Он вырыл из песка свой мешок муки и начал готовить маклю. Сторож высыпал муку в жестяную банку, добавил туда соль и налил воду из широкой зеленой цистерны. "Кема ве мелех, - сказал он. Кема бе аравит - тахин, ве мелех бе аравит -мелех". И начал замешивать муку темными скрюченными пальцами. Между мизинцем и указательным пальцем повис окурок дешевых и крепких сигарет "Адмирал Нельсон", и пепел на окурке замер в замешательстве, не решаясь падать вниз, в "кема ве мелех". Костер не разгорался, и Ильин послюнил палец, чтобы понять, откуда ветер, но бедуин взял щепотку песка и пустил ее, как крупье, так что песок распустил хвост и засеребрился к северу. Когда дрова прогорели, бедуин разгреб угли в стороны, одним движением выровнял себе овальную площадку и швырнул туда тесто. Тесто чмокнуло и улеглось. Тогда Мухамед прикрыл тесто мелкими угольками, посыпал слоем золы, выложил поверх золы слой углей покрупнее и из тонких лучин развел на угольках низкий огонь. По-видимому, в этом таинстве обозначился перерыв, потому что Мухамед сел на корточки и стал ждать. Время от времени он через слой золы и углей постукивал по лепешке обструганной сосновой веточкой и прислушивался. Минут через пятнадцать бедуин разгреб этот курганчик золы, около которого стояла треснутая хохломская соломка Ильина, достал жуткого вида блин, бросил его на другой бок и снова закопал. "Ба байт танур бразиль", - сказал он. Взял жестянку и кусок фанеры, на которых он готовил, тщательно вытер их песком и облил морской водой. С сигаретой "Адмирал Нельсон" он все еще не расстался. Крохотный сигаретный ошметок плясал теперь на его нижней губе, обжигая бедуину рот. Наконец Мухамед торжественно разрыл костер, достал толстую черно-серую лепешку и начал постукивать по ней всеми пальцами, а когда очистил ее от золы и углей, разорвал на части и подал один кусок Ильину, а второй кусок, поменьше, счастливому слюнявому Ваське. Больше всех макля нравилась Ваське, даже когда она не удавалась и под горелой коркой был просто липкий ком непропеченного теста. - Хорошая макля. Гуд макля. Макля тов, - сказал Ильин. - Макля, - ответил степенно бедуин с очень удовлетворенным видом. Ильин привстал, снова посмотрел на дорогу, и тут он понимает, что все-таки это идет она. И жизнь переходит в другое измерение, без которого Ильин не может, но которого он немного побаивается. Это идет она. Той самой походкой, которая померещилась ему вчера. И еще семь лет назад, на Карельском перешейке, в Сосново. И Ильину сразу остро начинает не хватать обычного ленинградского леса, со мхом и подосиновиками. Чтобы было понятно, что говорят вокруг тебя люди. И чужой окружающий пейзаж мешает ему и душит. Она идет, отведя в сторону руку и наклонив набок голову. Как школьница. На плече у нее синяя дорожная сумка, и Ильин стоит с куском бедуинского хлеба и не двигается, пока она не подходит к нему вплотную и не оглядывает каждого из них: Ильина, Мухамеда с желтыми кривыми зубами и улыбающегося на спальнике Ваську. - Похож на тебя, - говорит она и ставит сумку на песок. - Что это? - Это макля. - Ильин отламывает негорелый кусок и протягивает ей. - Эр хазак, мукдам, - говорит бедуин. - Почему ты не писал, что у тебя родился сын? - спрашивает она без слов.
- Ты бы не приехала, - отвечает он глазами. - Я бы не приехала, - соглашается она вслух. Она все еще теребит в руке кусок лепешки и не может решить, что с ней делать. - Хобус бе аравит, макля бе мароккаим, - говорит Мухамед, но они его не слышат. - Кэф-кэфак, - прожевав, добавляет он. - Ты одна? - спрашивает Ильин. Она отрицательно машет головой, но он и сам уже понял ответ. - День-то у нас хоть есть? Она неопределенно подергивает плечом и ничего не отвечает. Они мало разговаривают: смотрят друг на друга и напряженно улыбаются. Сторож убрел по пляжу, собирая в белые мешки рваные газеты и бутылки. - Никого нет, - говорит она. - Там, в дюнах, стоит одна семья. Очень много вещей. Русские или аргентинцы. - И больше никого? - По шабатам приезжает человек пятьсот. Если кто-нибудь добирается до этого места, то мне приходится разговаривать. В основном про левантизм и средиземноморскую ментальность. Я не до конца понимаю, что значат эти слова. - Пойдем, я его умою. Она берет на руки его сына, и ему сладко смотреть, как она несет ребенка, как подходит к воде и как необыкновенно плавно гнутся ее руки. Он может часами следить за любыми ее движениями. "Неправильно устроена жизнь, думает Ильин, - почему-то дети всегда рождаются от женщин, с которыми не хочется жить". Вслух вместо этого Ильин начинает некстати рассказывать про свою тещу, которая живет в Ашкелоне. С тещей отношения всегда были неважными, и как-то, когда она приезжала погостить из Днепропетровска, он в очень пьяном виде выбил ей зуб. Теща, картинно держась за выбитый зуб, побежала за участковым и вернулась сразу с двумя милиционерами, которые стояли на канале Грибоедова в очереди за квасом, со старшиной и младшим лейтенантом. Очутившись в квартире, милиционеры немедленно разделились: старшину отправили в комнату сторожить Ильина и тещу, а младшего лейтенанта завели на кухню, на которой они до этого выпивали с соседом, учителем географии Силычем, где товарищ выяснил подробности дела и выпил стакан водки, закусив солеными грибами. После этого он твердым шагом направился в комнату и спросил: "Ну, которая тут теща?" - таким голосом, что даже хамке теще сразу все стало ясно. "Вы где прописаны?" - спросил участковый. "В Днепропетровске", - ответила теща очень жалобным голосом. В этот момент младший лейтенант просто остолбенел. "Вы что, паспортных законов не знаете? Чтобы завтра были прописаны! Еще раз вас здесь увижу придется применять букву закона!" Выговорив эти туманные слова, младший лейтенант поздравил всех с наступающим праздником и удалился. Теперь теща скучает в Ашкелоне и просится к ним в Америку. Но про это Ильину уже не удается договорить, потому что она зажимает ему рот ладонью, целует его и, не дав Ильину раздеться, тащит его за собой купаться. "Все это притворство и игра, - думает Ильин, - а я не мальчишка и не дурак. Но мне нравится ее игра". Первая же волна сбивает их с ног, начинает выкручивать шею и пальцы, и, когда Ильину снова удается встать, он видит, что ее сарафан с развевающейся накидкой растаяла морской воде и вдруг исчез. И перед Ильиным стоит эта родная райская птица с мокрыми поплиновыми крыльями и глянцевой грудью. С пропечатанными на ней цветами. - Ты как переводная картинка, - говорит он. - Привет. - Здравствуй, - отвечает она протяжно. Смотреть на нее сплошное блаженство, но она ловит взгляд Ильина и успевает смутиться. И он думает, что она еще не успела привыкнуть к тому, что в двадцать семь лет стала красавицей, от которой захватывает дух, и еще нервничает. Ей тяжело, когда он слишком пристально на нее смотрит. Их снова разносит волной в разные стороны, и Ильину не привыкнуть к тому, что эта женщина так близко от него. На расстоянии вытянутой руки. Когда они выходят из моря и идут к перемазанному песком мальчику, она говорит ему в плечо: - Я каждый раз успеваю забыть, как ты выглядишь. Думала, что в этом году я сюда не приеду. Мы уезжаем из Германии. - У Толи тут, в Тель-Авиве, умер дядя, - добавляет она, нахмурившись. - И поэтому ты уезжаешь завтра? - Да. - А потом еще вернешься? - Я не знаю. У Васьки рот набит песком и морскими ракушками. Они жутко скрипят у него на зубах. Она вытаскивает ракушки одну за другой, уворачиваясь от мелких белых резцов. Потом Ильин берет мальчика на плечи, и они идут к навесу. Она открывает сумку и достает оттуда джинсовые шорты с драной бахромой и выцветшую майку с широкими бретельками. "Причудливая игрушка, - думает Ильин, - которую никак не использовать в жизни. Можно только сломать". Ильин много раз пытался взять ее в свою жизнь, но у него это никогда не получалось. В прошлом году она сообщила Ильину, что с ним она стала бы неправильно развиваться. Стала бы выносливой и сентиментальной. "А я просто безответственная нимфоманка", - сказала она, смеясь. Целый день они купаются, уходят далеко за дюны, но оба чувствуют себя не совсем уверенно, и разговор у них не клеится. Из канавы выскакивает толстый нескладный заяц, и Ильин гонится за ним с Васькой на руках. Но Васька отказывается замечать зайца. Васька обращает внимание только на военные вертолеты, которые пролетают над самым пляжем. Когда Васька на руках засыпает, Ильин решает положить его и где-нибудь посидеть. Но неожиданно оказывается, что за каждым кустом сидят люди, загорают голые солдаты, с двух транспортов сгрузили часть морских пехотинцев, и за весь день Ильину не удается ни разу больше до нее дотронуться. И все равно это - счастье. Тихое и прозрачное, как все их отношения, которые проходят у Ильина отдельно от остальной жизни. Причудливее и выше. - Я тебе завтра отвечу. Можно завтра? Но ты же, ты же не любишь меня, Ильин! - Если это не любовь, то что это? - спрашивает он с недоумением. Она ужасно мило кривит верхнюю губу и неловко объясняет: - Ты - романтик. Тебе нужна какая-нибудь история. Я так не могу. Мне нужно, чтобы ко мне как-то относились. А не реакция на мое поведение. Она всегда все очень неловко объясняет. Пока она задумчиво накрывает каменный стол и развинчивает банки, Ильин следит за ее пальцами и представляет, как завтра она попросит его закрыть глаза, поцелует и исчезнет, а он еще целый год будет просыпаться с ее именем на губах и гадать, увидит ли он ее следующим летом. - Когда я думаю о твоей больнице в Бруклине... - со смешком говорит она, ... - В Бронксе. Наши евреи называют его Брянском. - В Бронксе... Я сразу вспоминаю, каким я тебя встретила в первый раз. Ты был таким смешным в ушанке и тулупе. И шел с вызова. Или на вызов. Скорее всего, это тоже игра, и она его не видела ни в какой ушанке, но слова ее можно не слушать, а только следить, как двигаются тонкие нервные пальцы. У нее никогда не бывает длинных ногтей, но все равно пальцы кажутся удлиненными и очень подвижными. Ильину кажется, что в отношениях с ним ей все время чего-то не хватает. "Как придешь куда-нибудь поесть, а вся еда оказывается холодной. И остается крохотное чувство мести. Вот такое чувство мести ею движет, - думает про себя Ильин. - Наверное, у нее кто-то появился. Постоянный мужчина". Ее мужа Ильин никогда серьезно в расчет не принимает. О муже она всегда говорит слишком уважительно. Называет его утесом. Или скалой. Раз "скалой", значит сексом не пахнет. И за мужа она держится не слишком сильно. Поэтому Ильина раздражает, что она отвела ему всего один день в году и есть уже чувство пропущенного и выброшенного года. И опять в постели с женой он будет вспоминать эти пятнадцать-двадцать ночей, которые они накопили за все эти восемь лет. Но времени остается так мало, что даже рассердиться на нее за это Ильин себе позволить не может. Она готовит на стол как-то очень привычно, как будто накрывает для него каждый день, и это не забирает ее сил и внимания. А позже она также привычно кладет ему голову на руку, когда он уже начинает сокрушаться, что все было так бездарно и неловко, и уже почти утро. Она что-то мурлычет в ответ на это и говорит: "Да, действительно, было ужасно много комаров". И еще, повернувшись на живот, она шепчет в подушку: "Мы едем в Нью-Йорк на два года. Ты рад?" Ильин слушает в пол-уха, но когда до него доходит смысл ее слов, приходит в себя и холодеет. Он даже приподнимается и садится. Это, конечно, очень здорово, что она будет жить с ним в одном городе, но более неподходящего года нельзя себе представить. В этом году решается его врачебная судьба, и будет черт знает что: работать по-человечески он, конечно, не сможет, и постоянно одну из двух женщин придется предавать, чем он и так постоянно занимается, но теперь это придется делать намного чаще. Ильин все еще продолжает гладить ее спину и плечи, тянуть в голове ставшую неуместной мысль о ее коже и показывать рукой, как он счастлив ее касаться. Все-таки он немного смутился, и самое противное, что она знала, что это произойдет, и поэтому лежит на животе и на него не смотрит. - Очень испугался? - Ну что ты, дурочка, я очень счастлив! - говорит Ильин. И это тоже является частичной правдой. Их слишком много, этих правд. Пока Ильин сидит, ему грезится, что он идет на баскетбол. На свою любимую команду Бостон Селтик, смотреть, как его темные кельты дерут всех подряд, или куда-нибудь на концерт и там встречает ее с мужем. И жена Ильина все видит и понимает. И понимает, что это и есть "она", хоть все это было ужасными глупостями, потому что Ильин очень много работал и выбираться на баскетбол или в театр у них никогда не было времени. Проснулся Ильин довольно поздно и сразу потрогал рукой, на месте ли Васька и дышит ли он. Ильину всегда становилось жутко, когда он видел неподвижно спящего ребенка. Васька был на месте. И дышал. И больше в их хижине никого не было. У костра на корточках сидел бедуин Мухамед и терпеливо ждал, пока Ильин проснется, чтобы вырыть у него из-под головы мешок с пшеничной мукой. Отвратительный ленивый ум. Половину досок, из расчета полдоллара за доску, мы обменяли у кривого арабского рыбака на продукты, и он привез нам из Газы машину муки, сахара и совершенно царских фруктов. А половина так и осталась зарытой на пляже: там, где кончаются владения кибуца "Ницаним", есть небольшой холмик, опутанный колючей проволокой. Это они. Там всего один такой холмик. Когда доски уже исчезли, выяснилось, что мы кормились милостью Муамара Кадафи, потопившего в открытом море большой египетский лесовоз. Остальные доски я не смог продать, потому что кривой рыбак немедленно разнес по всему побережью, что я торгую лесом, и это добавило некоторой остроты нашей тяжбе с кибуцем "Ницаним ": нам дали последнюю неделю, за которую мы должны были убраться "во несуществующие свояси", нам запретили пользоваться любой питьевой водой в радиусе три километра. И мы стали медитировать на тему: является ли плавающая в море египетская доска кибуцной доской и в какой именно момент доска становится кибуцной.