Страница:
Двое молодых людей, аббат Габриель Бризар и Жан-Батист де Клоотс, барон дю Валь де Грае, целыми днями восторженно бродили по парку, читали произведения Жан-Жака и вслух декламировали отрывки из них. Жирарден, тронутый столь фанатическим преклонением перед Жан-Жаком, предложил лично свезти обоих в лодке на остров. Воодушевленные вниманием маркиза, они попросили разрешения принести на могиле жертву во имя ненависти и любви; они задумали, пояснили молодые люди, предать сожжению на могиле Жан-Жака «Опыт жизнеописания Сенеки», этот пасквиль, написанный «гнусным предателем Дидро» вдогонку умершему другу. Маркиз дал согласие.
Ранним утром следующего дня на остров отправились вчетвером – молодые паломники, маркиз и мосье Гербер. Аббат и барон несколько раз приложились к алтарю. Тихо помолились. Осыпали могилу цветами. Преклонили колена. Потом, пока один из молодых людей высек огонь из кремня, другой вырвал из книги Дидро страницы, на которых упоминалось имя Жан-Жака. Страницы вспыхнули ярким пламенем, и тогда аббат швырнул в огонь все, что осталось от книги. Черный дым пополз вверх по памятнику. «Да развеется так самое воспоминание о всех кознях и наветах против Жан-Жака!» – исступленно выкрикивали молодые люди.
Вскоре после этого Эрменонвиль почтил своим присутствием посетитель, занимавший гораздо более высокое положение, чем все паломники, что побывали здесь. Он скромно величал себя графом Фалькенштейном, однако было известно, что граф этот – старший брат королевы, римский император Иосиф Второй. Жирарден видел в Иосифе самого передового монарха, какого носила на себе земля со времен императора Марка Аврелия, всей душой восхищался Иосифом и был глубоко взволнован его приездом.
Все поведение императора соответствовало славе о нем. Он беседовал с Жирарденом, как равный с равным, с интересом слушал его, когда тот приводил изречения Жан-Жака, обменивался с ним мыслями по поводу «Общественного договора» и, хотя роялист по положению, проявил себя более передовым человеком, чем сам Жирарден.
После обеда император с подкупающей сердечностью и прямотой попросил своего гостеприимного хозяина не сопровождать его во время прогулки, которую он собирается совершить; ему хочется насладиться одиночеством в духе Жан-Жака. Жирарден озабоченно обратил его внимание на тяжелые грозовые тучи, но граф Фалькенштейн сказал, что горные восхождения в его собственных Альпах приучили его ко всему, и не внял опасениям, высказанным Жирарденом. Примерно через час разразилась гроза. Жирарден мучительно колебался: не послать ли людей на помощь светлейшему гостю? Он дал распоряжение и тут же отменил его. Еще через час появился сам граф Фалькенштейн, улыбающийся и насквозь промокший, и рассказал, что в самый отчаянный ливень он укрылся в одном из гротов. Граф переоделся в сухое платье, предложенное маркизом, и они расстались, в высшей степени довольные друг другом.
Маркиз назвал тот маленький грот «Гротом Иосифа» и сделал на нем надпись:
Ранним утром следующего дня на остров отправились вчетвером – молодые паломники, маркиз и мосье Гербер. Аббат и барон несколько раз приложились к алтарю. Тихо помолились. Осыпали могилу цветами. Преклонили колена. Потом, пока один из молодых людей высек огонь из кремня, другой вырвал из книги Дидро страницы, на которых упоминалось имя Жан-Жака. Страницы вспыхнули ярким пламенем, и тогда аббат швырнул в огонь все, что осталось от книги. Черный дым пополз вверх по памятнику. «Да развеется так самое воспоминание о всех кознях и наветах против Жан-Жака!» – исступленно выкрикивали молодые люди.
Вскоре после этого Эрменонвиль почтил своим присутствием посетитель, занимавший гораздо более высокое положение, чем все паломники, что побывали здесь. Он скромно величал себя графом Фалькенштейном, однако было известно, что граф этот – старший брат королевы, римский император Иосиф Второй. Жирарден видел в Иосифе самого передового монарха, какого носила на себе земля со времен императора Марка Аврелия, всей душой восхищался Иосифом и был глубоко взволнован его приездом.
Все поведение императора соответствовало славе о нем. Он беседовал с Жирарденом, как равный с равным, с интересом слушал его, когда тот приводил изречения Жан-Жака, обменивался с ним мыслями по поводу «Общественного договора» и, хотя роялист по положению, проявил себя более передовым человеком, чем сам Жирарден.
После обеда император с подкупающей сердечностью и прямотой попросил своего гостеприимного хозяина не сопровождать его во время прогулки, которую он собирается совершить; ему хочется насладиться одиночеством в духе Жан-Жака. Жирарден озабоченно обратил его внимание на тяжелые грозовые тучи, но граф Фалькенштейн сказал, что горные восхождения в его собственных Альпах приучили его ко всему, и не внял опасениям, высказанным Жирарденом. Примерно через час разразилась гроза. Жирарден мучительно колебался: не послать ли людей на помощь светлейшему гостю? Он дал распоряжение и тут же отменил его. Еще через час появился сам граф Фалькенштейн, улыбающийся и насквозь промокший, и рассказал, что в самый отчаянный ливень он укрылся в одном из гротов. Граф переоделся в сухое платье, предложенное маркизом, и они расстались, в высшей степени довольные друг другом.
Маркиз назвал тот маленький грот «Гротом Иосифа» и сделал на нем надпись:
Странник! Не спеши, постой!
Этот тесный грот немой
Был убежищем монарха
Добродетели святой.
2. Село Эрменонвиль и «Общественный договор»
К радости мосье де Жирардена по поводу визита Иосифа примешалась капля горечи. Император Иосиф отказался переночевать в замке и приказал поставить походную койку, которую всегда возил с собой, в трактире папаши Мориса.
Императору по душе пришелся простой дом; часть крыши была покрыта соломой, и это напоминало ему хижину Филемона и Бавкиды. А тем временем папашу Мориса раздирали противоречивые чувства. Ему была оказана неслыханная честь: само римское величество соизволило пожелать провести ночь под его кровом! Но философия Жан-Жака привила папаше Морису гражданскую гордость, он не желал даже такого гостя обслуживать с большим уважением, чем всякого другого. Все же, когда император потрепал по щечкам его дочурку и приветливо спросил, как ее зовут, Морис не в силах был дольше совладать с собой.
– Какая честь, какая честь, – бормотал он. – Как обрадовала бы подобная приветливость покойного Жан-Жака.
После ужина Иосиф попросил Мориса поделиться своими воспоминаниями о живом Жан-Жаке. Когда же трактирщик упомянул, что он семь раз перечитывал все произведения учителя, Иосиф поинтересовался мнением Мориса об «Общественном договоре» и выслушал все его соображения, время от времени восклицая: «О, это заслуживает внимания, почтеннейший!» или: «Совсем не так глупо».
Раз маркиз сделал на своем гроте гордую надпись, то и папаша Морис не пожелал ударить лицом в грязь. Он обратился к мосье Мийе, известному в Санлисе поэту, с просьбой написать стихи, соответствующие случаю. Мосье Мийе исполнил его желание, и в стену трактира была вмурована доска с начертанными на ней стихами, прославлявшими пребывание Иосифа. Они начинались так: «Венценосный философ, ты хижину скромную дворцу предпочел…» и кончались: «Отец и владыка германцев счастливых». Вскоре все жители Эрменонвиля знали эти стихи наизусть.
Бросающаяся в глаза доска рассердила маркиза. Этот Морис всегда чем-нибудь да разозлит его. С незапамятных времен трактир его назывался «Под каштанами»; теперь же, как гласила вывеска, на которой ярко раскрашенный Жан-Жак прогуливался на лоне природы, трактир был переименован в «Убежище Жан-Жака». Под воздействием папаши Мориса жители села рассказывали всем, как часто и охотно сиживал Жан-Жак в саду «Убежища», и паломники шли туда и обозревали это памятное место. Вскоре книга записей, заведенная невесть что возомнившим о себе трактирщиком, запестрела именами многих выдающихся мужей Франции.
Морис имел обыкновение подсаживаться к своим гостям и болтать с ними. Он передавал суждения, будто бы высказанные Жан-Жаком, рассказывал пустяковые, трогательные и смешные случаи, связанные с учителем, нашептывал темные слухи о причине смерти своего великого друга. Гости слушали, умилялись, приходили в ужас, кормили уток и рыб, которых кормил Жан-Жак; граф де Линь дал трактирщику деньги, чтобы тот не изводил эту живность на потребу гостям, а позволил ей умирать естественной смертью.
Не только маркиз, но и мадам Левассер находила, что зловещие нашептывания Мориса никому не нужны. Со свойственной ей энергией она решила положить им конец.
Вся в черном, осыпанная рябью солнечных бликов, она величественно восседала в садике под каштанами. Она ела омлет, попивала золотистое вино, кормила рыбок. Папаша Морис беспокойно сновал взад и вперед.
– Подойдите-ка сюда, мосье, – приказала мадам Левассер. – Присядьте. Говорят, вы неплохо наживаетесь на кончине моего досточтимого зятя?
– Смею утверждать, что в меру моих скромных возможностей я был ему другом, – ответил трактирщик. – Это известно, это ценят, и люди, конечно, идут ко мне. – А так как мадам Левассер промолчала на это, он вызывающе добавил: – Меня поразило в самое сердце, что кончина моего друга Жан-Жака наступила так внезапно. Ведь еще за несколько часов до того он оживленно беседовал со мной и прекрасно себя чувствовал.
– Внезапная кончина, говорите вы? – откликнулась мадам Левассер.
Она продолжала кормить рыбок, но пушок на ее верхней губе чуть заметно колыхался под мощным дыханием.
– Внезапная кончина… а некоторые, верно, еще добавляют: подозрительно внезапная кончина. О чем только не судачат эрменонвильские кумушки, чтобы скоротать длинный день. Но глядите, мосье, как бы люди не начали шептаться, что вы сами тут замешаны; эта внезапная кончина явно пошла вам на пользу. Дождетесь, чего доброго.
Трактирщик растерянно уставился на мадам Левассер.
– Но ведь всем известно!.. – с негодованием вырвалось у него.
– Но ведь всем известно также, – оборвала папашу Мориса мадам Левассер, – какой это ужасный удар для меня и моей дочери, и не только в самое сердце, но и по нашему карману. И все-таки находятся люди, которые точат зубы на нас, на двух беззащитных вдов.
Морис весь взмок и умолк. А мадам Левассер весьма по-приятельски, чуть не вплотную, придвинулась к нему всей своей громоздкой тушей и зарокотала:
– Вы должны помочь нам, мосье, это в ваших руках. Под вашими прекрасными каштанами посиживает, развязав языки, немало народу; хороший трактирщик часто осведомлен лучше полиции. Так вот, постарайтесь выудить, кто же разводит эту досужую болтовню, и только моргните мне. А я уж позабочусь, чтобы судья маркиза добрался до пустомелей. Вы обязаны оказать нам эту услугу, папаша Морис, вы были другом моего незабвенного зятя. Моя Тереза уже давно собирается преподнести вам несколько сувениров из вещей, принадлежавших покойному.
Ее маленькие колючие глазки глядели на трактирщика серьезно, печально, требовательно.
– Вы очень добры, мадам, – сказал Морис. – Но уж если у нас пошло на откровенность, – продолжал он, набравшись духу, – то позвольте и мне быть с вами откровенным. Со смертью ныне отошедшего в вечность дело-то ведь и впрямь нечисто; этого вы и сами не станете отрицать, мадам.
– Может быть, так, а быть может, и не так, – чистосердечно сказала мадам Левассер. – Мой достопочтенный зять постоянно жаловался на своих философских врагов, как вам известно; поэтому и я думала всякое, когда он неожиданно скончался. Но в конце концов свидетелей не было, и господа судьи решили, что смерть произошла естественно, что он умер от кровоизлияния в мозг, и ее величество королева, которой благоугодно было нанести мне и моей дочери высочайший визит соболезнования, как бы утвердила собственной персоной решение судей. Так не думаете ли вы, что теперь, когда королева и суд сказали свое веское слово, некоему папаше Морису и какой-то там мадам Левассер лучше всего крепко-накрепко держать язык за зубами? – Мадам Левассер прервала себя. – Мне пора, – сказала она. – Сколько я вам должна, мосье?
– Ничего, мадам, – ответил папаша Морис. – Вы оказали мне честь. А если вы всерьез упомянули насчет сувенирчиков, то я не премину доставить себе удовольствие посетить вас и вашу уважаемую дочь. И без того я давно мечтал поглядеть на швейцарский домик, которому так радовался наш богом забытый, незабвенный Жак-Жак.
Не прошло и двух дней, как Морис появился там. Разговор о Жан-Жаке протекал в трогательных, возвышенных и попросту в сердечных тонах.
– Подумать только, что ему так и не суждено было пожить в этом доме, – через два слова на третье сокрушенно повторял папаша Морис.
Трактирщик ушел с халатом покойного, с его табакеркой, тростью и стоптанными, подбитыми овчиной соломенными шлепанцами.
Отныне Морис, рассказывая о друге и учителе, демонстрировал перед избранными гостями драгоценные сувениры. Трепетными руками и с замиранием сердца прикасаясь к реликвиям, гости частенько мечтали о приобретении какой-нибудь из них. Но папаша Морис не поддавался соблазну заманчивых посулов. Нет, он не то, что Вилет, муж приемной дочери Вольтера, который продал какому-то англичанину-коллекционеру за триста луидоров самое великодушное из когда-либо бившихся во Франции сердец – сердце покойного Вольтера, с урной в придачу.
Однако, видя, как огорчает паломников его непреклонность, папаша Морис спросил себя: а что сказал бы покойный Жан-Жак, если бы знал, как он, Морис, обижает его почитателей? Обзаведясь целой серией в точности воспроизведенных табакерок и шлепанцев, он стал продавать их, утешая себя тем, что подлинные реликвии он не выпускает из своих верных рук.
Трактирщик, оставив в покое Терезу и ее мамашу, с удвоенным ожесточением принялся за травлю маркиза. Весь Эрменонвиль повторял за ним сочиненные им сплетни.
Добиться этого было нетрудно, так как крестьяне маркиза де Жирардена не любили своего сеньора. Правда, просвещенный сеньор освободил их от многих тягот, вычетов и налогов, но в мелочах он донимал их, был несправедлив, своеволен и даже жесток, а с тех пор, как Жан-Жака не стало, он все чаще выказывал себя самодуром. Отцом Колотушкой. Крестьяне роптали. И то, что он пусть и хорошо обходился со своими крепостными, но все же не давал им вольную, вызывало недовольство не только самих крепостных, но и арендаторов, и свободных крестьян.
За свои привилегии он держался не из корыстных побуждений, а из патриархальной добросовестности. Без строгого отеческого попечения, рассуждал он, эти тупые существа, эти полуживотные, того и гляди, натворят всяких преступлений против самих же себя. Его сердило, что ему не удается привить упрямцам любовь и почтительность, которые он вполне заслужил, и что наперекор всему не прекращаются нелепые и злостные слухи об его ответственности за смерть Жан-Жака.
А тут еще один из его крепостных, батрак Труэль, обратился к нему с просьбой дать согласие на брак его дочери Полины с одним свободным крестьянином, парнем, который жил к тому же не во владениях маркиза, а во владениях его ненавистного соседа, принца де Конде. Жирарден долго колебался. Наконец преодолел себя. Решил один раз попытаться воздействовать на крестьян всемилостивейшей кротостью и не только дать согласие на брак Полины Труэль, но и дать вольную своим крепостным.
Жирарден приказал крестьянам прислать в замок делегацию, чтобы через нее возвестить о своем великодушном решении.
Когда делегация собралась в большом зале замка, он начал с того, что хоть и скрепя сердце, но все же дает согласие на брак Полины Труэль с Жозефом Картерэ. И он уж собрался перейти к своей заранее подготовленной речи, как вдруг, неуклюже царапая деревянными башмаками красивый, блестящий, точно зеркало, паркет, из толпы выступил вперед Мишель Депорт и дерзко заговорил. Сеньор, сказал крестьянин, часто проявлял дружественное расположение к бедным и униженным, он оказал гостеприимство другу человечества – мосье Жан-Жаку. Однако многие другие, даже сам всехристианнейший король, дали вольную своим крепостным и уравняли их в правах со всеми, отказавшись от своих привилегий. Почему же их сеньор не последует примеру своего Могущественного повелителя? Это ранит их в самое сердце. И как будет дальше? Не следует ли и монсеньеру взяться за ум и сказать: пора покончить с таким положением.
Жирарден отступил на шаг. Он почувствовал обиду: у него хотят вынудить то, что он готов был отдать по собственному великодушному побуждению. Он ничего не ответил.
Тогда заговорил старик Антуан Монье, которого все называли «дедушка Антуан». С тех пор как среди них жил мосье Жан-Жак, сказал он старческим, дребезжащим голосом, они частенько усаживаются в кружок и кто-нибудь из грамотеев – учитель Арле или папаша Морис – читает им ту или иную главу из книг Жан-Жака и все разъясняет. И они не осмелились бы всеподданнейше предстать перед сеньором, если бы в книгах Жан-Жака не стояло – и он процитировал, словно из Библии: «Суть в том, чтобы провести справедливую границу между правами обеих сторон – повелевающих и подчиненных, а также провести границу между обязанностями, которые несут подчиненные, и естественными правами, которыми они обладают как человеческие существа».
Это уж вконец омрачило Жирардена. Сначала, сын его бунтарски истолковал учение Жан-Жака, а теперь и его крестьяне, набравшись дерзости, пытаются указать ему, Жирардену, чему учит Жан-Жак и как, значит, надлежит поступить. Все оттого, что он так попустительствовал своим крестьянам. Но он им покажет. «Quos ego! – Я вас!» – мысленно пригрозил он. Однако, представив себе, как мосье Робинэ и кузен Водрейль будут иронизировать, если он попросту грубо отмахнется от философии своих крестьян, он превозмог себя.
– Друзья мои, – наставительно обратился он к делегатам с несколько кривой усмешкой, – наш Жан-Жак говорил не совсем так, как это разъяснил вам папаша Морис. Книга об Общественном договоре, видите ли, основана на идее, чти отдельные части государства, подобно органам человеческого тела, должны взаимно дополнять друг друга. При этом наш Жан-Жак имел в виду случай из римской истории. Римляне были великим и добродетельным народом древности. И вот однажды, когда третье сословие восстало, один из деятелей первого сословия, некий Менений Агриппа, объяснил восставшим роль отдельных органов. Одному сословию, сказал он, надлежит служить мозгом, другому – чревом. Не станете же вы, надеюсь, утверждать, что представляете собой мозг?
Жирардену не хотелось опускаться до спора с чернью, но он ничего не мог с собой поделать – в тоне его прозвучала издевка.
И в ответ снова раздался голос того же Мишеля Депорта.
– Нет, – грубо и простодушно сказал крестьянин, – мы-то брюхо, это мы знаем. – И с юмором добавил: – Быть бы ему только сыту, этому брюху.
Все засмеялись.
Не смеялся только маркиз. За смехом крестьян звучало нечто неприятное, опасное, зловещее. Он вдруг увидел лица своих крестьян такими, какими они были на самом деле. Даже если они и тупы на вид, то добрая часть этой тупости наигранная, за этой маской таятся вражда, крестьянская хитрость, опасность.
– Не взыщите, монсеньер, – снова примирительно вмешался дедушка Антуан. – Может, и правда мы дерзки и нет у нас никакой философии, кроме как нашей собственной. Но, – и его старческий голос задребезжал, – хоть мы и с немытым рылом, а говорим: своя навозная куча дороже соседского цветника.
Жирарден твердо решил, что не позволит нагло вырвать у него то, что он готов был отдать добровольно. Расстались сумрачно.
Целыми днями он негодовал про себя. Его крестьяне вели себя так, точно Жан-Жак гостил у них, а не у него. Да ведь «Общественный договор», наконец, писался не для этих мужицких увальней, а для избранных, коим вверена забота о всеобщем благоденствии.
Среди тех, кто, по мнению маркиза, вероятно, особенно злонамеренно толковал учение Жан-Жака, был, несомненно, Мартин Катру. Скрытный парень с дерзким лицом и острым взглядом живых глаз никогда не пользовался его расположением, и Жирарден отнюдь не испытывал удовольствия, видя, что Фернан именно его избрал себе в друзья.
А Мартина заставил призадуматься поступок Фернана. Явно под влиянием покойного Жан-Жака Фернан наконец-то взбунтовался и отправился к заокеанским свободолюбцам. Со свойственной Мартину дотошностью он все глубже зарывался в книги Жан-Жака и наряду с путаницей и головоломками все чаще находил там новые идеи, неожиданные, все ниспровергающие. Непонятно, как аристократы не только терпели этого человека в своей среде, но даже высоко чтили. Его, Мартина, Жан-Жаковы творения лишь укрепляют во враждебной настороженности к барам. Даже когда эти жирардены проявляют великодушие, у них тоже ничего путного не получается; пороху не хватает. Все ценное идет снизу, из третьего сословия, из народа – вот чему учит Жан-Жак. А высокопросвещенных – тех силой надо заставлять делать добро.
С каждым днем Мартину все теснее становилось в Эрменонвиле. Он до тех пор обрабатывал школьного учителя Арле, пока тот не порекомендовал маркизу устроить способного юношу письмоводителем в городе, лучше всего в Париже. Маркизу Мартин всегда болезненно напоминал о Фернане, поэтому он охотно отправил бы куда-нибудь парня, только бы с глаз долой. Но разве история с крестьянской делегацией не показала, как философия кружит головы людям из низов? А молодой Катру был еще бунтарем от природы. Поэтому-то Жирарден не сказал ни «да», ни «нет».
Незначительный случай положил конец его колебаниям. Старинный рыболовный статут, действовавший в его владениях, принадлежал к числу тех привилегий, которых он особенно ревниво держался. Разрешая крестьянам рыбную ловлю в его водах, он сохранял за собой право первым приобретать часть улова для своей кухни. Как-то выяснилось, что вдова Катру продавала в своей лавчонке рыбу, не предъявленную ранее служебному персоналу замка. Привлеченная к ответу, лавочница всячески виляла и оправдывалась, что еще больше распалило раздраженного маркиза. Воспользовавшись тем, что у Катру истек срок аренды, он передал лавку другому претенденту. Это сильно ухудшило и без того тяжелое положение старухи и ее сына. Жители деревни брюзжали и ворчали.
Жирарден чувствовал себя уязвленным. Он задумал отказаться от крепостного права, а невежественные мужики вынудили его оставить все по-прежнему. Теперь эта безрассудная вдова вынудила его отнять у нее лавчонку. Он – добрейший из сеньоров, но всегда все говорит против него, и крестьяне ропщут. А все потому, что они начитались Жан-Жака и то и знай толкуют его мысли вкривь и вкось, мысли самого ясного и самого мудрого из смертных.
Не в принципах маркиза было отменять раз принятое решение. Но он сожалел, что пришлось так жестоко покарать вдову Катру. Без долгих размышлений он потолковал с мэтром Бувье, своим парижским адвокатом, и тот изъявил готовность принять Мартина к себе в контору.
Мартин Катру переехал с матерью в Париж.
Императору по душе пришелся простой дом; часть крыши была покрыта соломой, и это напоминало ему хижину Филемона и Бавкиды. А тем временем папашу Мориса раздирали противоречивые чувства. Ему была оказана неслыханная честь: само римское величество соизволило пожелать провести ночь под его кровом! Но философия Жан-Жака привила папаше Морису гражданскую гордость, он не желал даже такого гостя обслуживать с большим уважением, чем всякого другого. Все же, когда император потрепал по щечкам его дочурку и приветливо спросил, как ее зовут, Морис не в силах был дольше совладать с собой.
– Какая честь, какая честь, – бормотал он. – Как обрадовала бы подобная приветливость покойного Жан-Жака.
После ужина Иосиф попросил Мориса поделиться своими воспоминаниями о живом Жан-Жаке. Когда же трактирщик упомянул, что он семь раз перечитывал все произведения учителя, Иосиф поинтересовался мнением Мориса об «Общественном договоре» и выслушал все его соображения, время от времени восклицая: «О, это заслуживает внимания, почтеннейший!» или: «Совсем не так глупо».
Раз маркиз сделал на своем гроте гордую надпись, то и папаша Морис не пожелал ударить лицом в грязь. Он обратился к мосье Мийе, известному в Санлисе поэту, с просьбой написать стихи, соответствующие случаю. Мосье Мийе исполнил его желание, и в стену трактира была вмурована доска с начертанными на ней стихами, прославлявшими пребывание Иосифа. Они начинались так: «Венценосный философ, ты хижину скромную дворцу предпочел…» и кончались: «Отец и владыка германцев счастливых». Вскоре все жители Эрменонвиля знали эти стихи наизусть.
Бросающаяся в глаза доска рассердила маркиза. Этот Морис всегда чем-нибудь да разозлит его. С незапамятных времен трактир его назывался «Под каштанами»; теперь же, как гласила вывеска, на которой ярко раскрашенный Жан-Жак прогуливался на лоне природы, трактир был переименован в «Убежище Жан-Жака». Под воздействием папаши Мориса жители села рассказывали всем, как часто и охотно сиживал Жан-Жак в саду «Убежища», и паломники шли туда и обозревали это памятное место. Вскоре книга записей, заведенная невесть что возомнившим о себе трактирщиком, запестрела именами многих выдающихся мужей Франции.
Морис имел обыкновение подсаживаться к своим гостям и болтать с ними. Он передавал суждения, будто бы высказанные Жан-Жаком, рассказывал пустяковые, трогательные и смешные случаи, связанные с учителем, нашептывал темные слухи о причине смерти своего великого друга. Гости слушали, умилялись, приходили в ужас, кормили уток и рыб, которых кормил Жан-Жак; граф де Линь дал трактирщику деньги, чтобы тот не изводил эту живность на потребу гостям, а позволил ей умирать естественной смертью.
Не только маркиз, но и мадам Левассер находила, что зловещие нашептывания Мориса никому не нужны. Со свойственной ей энергией она решила положить им конец.
Вся в черном, осыпанная рябью солнечных бликов, она величественно восседала в садике под каштанами. Она ела омлет, попивала золотистое вино, кормила рыбок. Папаша Морис беспокойно сновал взад и вперед.
– Подойдите-ка сюда, мосье, – приказала мадам Левассер. – Присядьте. Говорят, вы неплохо наживаетесь на кончине моего досточтимого зятя?
– Смею утверждать, что в меру моих скромных возможностей я был ему другом, – ответил трактирщик. – Это известно, это ценят, и люди, конечно, идут ко мне. – А так как мадам Левассер промолчала на это, он вызывающе добавил: – Меня поразило в самое сердце, что кончина моего друга Жан-Жака наступила так внезапно. Ведь еще за несколько часов до того он оживленно беседовал со мной и прекрасно себя чувствовал.
– Внезапная кончина, говорите вы? – откликнулась мадам Левассер.
Она продолжала кормить рыбок, но пушок на ее верхней губе чуть заметно колыхался под мощным дыханием.
– Внезапная кончина… а некоторые, верно, еще добавляют: подозрительно внезапная кончина. О чем только не судачат эрменонвильские кумушки, чтобы скоротать длинный день. Но глядите, мосье, как бы люди не начали шептаться, что вы сами тут замешаны; эта внезапная кончина явно пошла вам на пользу. Дождетесь, чего доброго.
Трактирщик растерянно уставился на мадам Левассер.
– Но ведь всем известно!.. – с негодованием вырвалось у него.
– Но ведь всем известно также, – оборвала папашу Мориса мадам Левассер, – какой это ужасный удар для меня и моей дочери, и не только в самое сердце, но и по нашему карману. И все-таки находятся люди, которые точат зубы на нас, на двух беззащитных вдов.
Морис весь взмок и умолк. А мадам Левассер весьма по-приятельски, чуть не вплотную, придвинулась к нему всей своей громоздкой тушей и зарокотала:
– Вы должны помочь нам, мосье, это в ваших руках. Под вашими прекрасными каштанами посиживает, развязав языки, немало народу; хороший трактирщик часто осведомлен лучше полиции. Так вот, постарайтесь выудить, кто же разводит эту досужую болтовню, и только моргните мне. А я уж позабочусь, чтобы судья маркиза добрался до пустомелей. Вы обязаны оказать нам эту услугу, папаша Морис, вы были другом моего незабвенного зятя. Моя Тереза уже давно собирается преподнести вам несколько сувениров из вещей, принадлежавших покойному.
Ее маленькие колючие глазки глядели на трактирщика серьезно, печально, требовательно.
– Вы очень добры, мадам, – сказал Морис. – Но уж если у нас пошло на откровенность, – продолжал он, набравшись духу, – то позвольте и мне быть с вами откровенным. Со смертью ныне отошедшего в вечность дело-то ведь и впрямь нечисто; этого вы и сами не станете отрицать, мадам.
– Может быть, так, а быть может, и не так, – чистосердечно сказала мадам Левассер. – Мой достопочтенный зять постоянно жаловался на своих философских врагов, как вам известно; поэтому и я думала всякое, когда он неожиданно скончался. Но в конце концов свидетелей не было, и господа судьи решили, что смерть произошла естественно, что он умер от кровоизлияния в мозг, и ее величество королева, которой благоугодно было нанести мне и моей дочери высочайший визит соболезнования, как бы утвердила собственной персоной решение судей. Так не думаете ли вы, что теперь, когда королева и суд сказали свое веское слово, некоему папаше Морису и какой-то там мадам Левассер лучше всего крепко-накрепко держать язык за зубами? – Мадам Левассер прервала себя. – Мне пора, – сказала она. – Сколько я вам должна, мосье?
– Ничего, мадам, – ответил папаша Морис. – Вы оказали мне честь. А если вы всерьез упомянули насчет сувенирчиков, то я не премину доставить себе удовольствие посетить вас и вашу уважаемую дочь. И без того я давно мечтал поглядеть на швейцарский домик, которому так радовался наш богом забытый, незабвенный Жак-Жак.
Не прошло и двух дней, как Морис появился там. Разговор о Жан-Жаке протекал в трогательных, возвышенных и попросту в сердечных тонах.
– Подумать только, что ему так и не суждено было пожить в этом доме, – через два слова на третье сокрушенно повторял папаша Морис.
Трактирщик ушел с халатом покойного, с его табакеркой, тростью и стоптанными, подбитыми овчиной соломенными шлепанцами.
Отныне Морис, рассказывая о друге и учителе, демонстрировал перед избранными гостями драгоценные сувениры. Трепетными руками и с замиранием сердца прикасаясь к реликвиям, гости частенько мечтали о приобретении какой-нибудь из них. Но папаша Морис не поддавался соблазну заманчивых посулов. Нет, он не то, что Вилет, муж приемной дочери Вольтера, который продал какому-то англичанину-коллекционеру за триста луидоров самое великодушное из когда-либо бившихся во Франции сердец – сердце покойного Вольтера, с урной в придачу.
Однако, видя, как огорчает паломников его непреклонность, папаша Морис спросил себя: а что сказал бы покойный Жан-Жак, если бы знал, как он, Морис, обижает его почитателей? Обзаведясь целой серией в точности воспроизведенных табакерок и шлепанцев, он стал продавать их, утешая себя тем, что подлинные реликвии он не выпускает из своих верных рук.
Трактирщик, оставив в покое Терезу и ее мамашу, с удвоенным ожесточением принялся за травлю маркиза. Весь Эрменонвиль повторял за ним сочиненные им сплетни.
Добиться этого было нетрудно, так как крестьяне маркиза де Жирардена не любили своего сеньора. Правда, просвещенный сеньор освободил их от многих тягот, вычетов и налогов, но в мелочах он донимал их, был несправедлив, своеволен и даже жесток, а с тех пор, как Жан-Жака не стало, он все чаще выказывал себя самодуром. Отцом Колотушкой. Крестьяне роптали. И то, что он пусть и хорошо обходился со своими крепостными, но все же не давал им вольную, вызывало недовольство не только самих крепостных, но и арендаторов, и свободных крестьян.
За свои привилегии он держался не из корыстных побуждений, а из патриархальной добросовестности. Без строгого отеческого попечения, рассуждал он, эти тупые существа, эти полуживотные, того и гляди, натворят всяких преступлений против самих же себя. Его сердило, что ему не удается привить упрямцам любовь и почтительность, которые он вполне заслужил, и что наперекор всему не прекращаются нелепые и злостные слухи об его ответственности за смерть Жан-Жака.
А тут еще один из его крепостных, батрак Труэль, обратился к нему с просьбой дать согласие на брак его дочери Полины с одним свободным крестьянином, парнем, который жил к тому же не во владениях маркиза, а во владениях его ненавистного соседа, принца де Конде. Жирарден долго колебался. Наконец преодолел себя. Решил один раз попытаться воздействовать на крестьян всемилостивейшей кротостью и не только дать согласие на брак Полины Труэль, но и дать вольную своим крепостным.
Жирарден приказал крестьянам прислать в замок делегацию, чтобы через нее возвестить о своем великодушном решении.
Когда делегация собралась в большом зале замка, он начал с того, что хоть и скрепя сердце, но все же дает согласие на брак Полины Труэль с Жозефом Картерэ. И он уж собрался перейти к своей заранее подготовленной речи, как вдруг, неуклюже царапая деревянными башмаками красивый, блестящий, точно зеркало, паркет, из толпы выступил вперед Мишель Депорт и дерзко заговорил. Сеньор, сказал крестьянин, часто проявлял дружественное расположение к бедным и униженным, он оказал гостеприимство другу человечества – мосье Жан-Жаку. Однако многие другие, даже сам всехристианнейший король, дали вольную своим крепостным и уравняли их в правах со всеми, отказавшись от своих привилегий. Почему же их сеньор не последует примеру своего Могущественного повелителя? Это ранит их в самое сердце. И как будет дальше? Не следует ли и монсеньеру взяться за ум и сказать: пора покончить с таким положением.
Жирарден отступил на шаг. Он почувствовал обиду: у него хотят вынудить то, что он готов был отдать по собственному великодушному побуждению. Он ничего не ответил.
Тогда заговорил старик Антуан Монье, которого все называли «дедушка Антуан». С тех пор как среди них жил мосье Жан-Жак, сказал он старческим, дребезжащим голосом, они частенько усаживаются в кружок и кто-нибудь из грамотеев – учитель Арле или папаша Морис – читает им ту или иную главу из книг Жан-Жака и все разъясняет. И они не осмелились бы всеподданнейше предстать перед сеньором, если бы в книгах Жан-Жака не стояло – и он процитировал, словно из Библии: «Суть в том, чтобы провести справедливую границу между правами обеих сторон – повелевающих и подчиненных, а также провести границу между обязанностями, которые несут подчиненные, и естественными правами, которыми они обладают как человеческие существа».
Это уж вконец омрачило Жирардена. Сначала, сын его бунтарски истолковал учение Жан-Жака, а теперь и его крестьяне, набравшись дерзости, пытаются указать ему, Жирардену, чему учит Жан-Жак и как, значит, надлежит поступить. Все оттого, что он так попустительствовал своим крестьянам. Но он им покажет. «Quos ego! – Я вас!» – мысленно пригрозил он. Однако, представив себе, как мосье Робинэ и кузен Водрейль будут иронизировать, если он попросту грубо отмахнется от философии своих крестьян, он превозмог себя.
– Друзья мои, – наставительно обратился он к делегатам с несколько кривой усмешкой, – наш Жан-Жак говорил не совсем так, как это разъяснил вам папаша Морис. Книга об Общественном договоре, видите ли, основана на идее, чти отдельные части государства, подобно органам человеческого тела, должны взаимно дополнять друг друга. При этом наш Жан-Жак имел в виду случай из римской истории. Римляне были великим и добродетельным народом древности. И вот однажды, когда третье сословие восстало, один из деятелей первого сословия, некий Менений Агриппа, объяснил восставшим роль отдельных органов. Одному сословию, сказал он, надлежит служить мозгом, другому – чревом. Не станете же вы, надеюсь, утверждать, что представляете собой мозг?
Жирардену не хотелось опускаться до спора с чернью, но он ничего не мог с собой поделать – в тоне его прозвучала издевка.
И в ответ снова раздался голос того же Мишеля Депорта.
– Нет, – грубо и простодушно сказал крестьянин, – мы-то брюхо, это мы знаем. – И с юмором добавил: – Быть бы ему только сыту, этому брюху.
Все засмеялись.
Не смеялся только маркиз. За смехом крестьян звучало нечто неприятное, опасное, зловещее. Он вдруг увидел лица своих крестьян такими, какими они были на самом деле. Даже если они и тупы на вид, то добрая часть этой тупости наигранная, за этой маской таятся вражда, крестьянская хитрость, опасность.
– Не взыщите, монсеньер, – снова примирительно вмешался дедушка Антуан. – Может, и правда мы дерзки и нет у нас никакой философии, кроме как нашей собственной. Но, – и его старческий голос задребезжал, – хоть мы и с немытым рылом, а говорим: своя навозная куча дороже соседского цветника.
Жирарден твердо решил, что не позволит нагло вырвать у него то, что он готов был отдать добровольно. Расстались сумрачно.
Целыми днями он негодовал про себя. Его крестьяне вели себя так, точно Жан-Жак гостил у них, а не у него. Да ведь «Общественный договор», наконец, писался не для этих мужицких увальней, а для избранных, коим вверена забота о всеобщем благоденствии.
Среди тех, кто, по мнению маркиза, вероятно, особенно злонамеренно толковал учение Жан-Жака, был, несомненно, Мартин Катру. Скрытный парень с дерзким лицом и острым взглядом живых глаз никогда не пользовался его расположением, и Жирарден отнюдь не испытывал удовольствия, видя, что Фернан именно его избрал себе в друзья.
А Мартина заставил призадуматься поступок Фернана. Явно под влиянием покойного Жан-Жака Фернан наконец-то взбунтовался и отправился к заокеанским свободолюбцам. Со свойственной Мартину дотошностью он все глубже зарывался в книги Жан-Жака и наряду с путаницей и головоломками все чаще находил там новые идеи, неожиданные, все ниспровергающие. Непонятно, как аристократы не только терпели этого человека в своей среде, но даже высоко чтили. Его, Мартина, Жан-Жаковы творения лишь укрепляют во враждебной настороженности к барам. Даже когда эти жирардены проявляют великодушие, у них тоже ничего путного не получается; пороху не хватает. Все ценное идет снизу, из третьего сословия, из народа – вот чему учит Жан-Жак. А высокопросвещенных – тех силой надо заставлять делать добро.
С каждым днем Мартину все теснее становилось в Эрменонвиле. Он до тех пор обрабатывал школьного учителя Арле, пока тот не порекомендовал маркизу устроить способного юношу письмоводителем в городе, лучше всего в Париже. Маркизу Мартин всегда болезненно напоминал о Фернане, поэтому он охотно отправил бы куда-нибудь парня, только бы с глаз долой. Но разве история с крестьянской делегацией не показала, как философия кружит головы людям из низов? А молодой Катру был еще бунтарем от природы. Поэтому-то Жирарден не сказал ни «да», ни «нет».
Незначительный случай положил конец его колебаниям. Старинный рыболовный статут, действовавший в его владениях, принадлежал к числу тех привилегий, которых он особенно ревниво держался. Разрешая крестьянам рыбную ловлю в его водах, он сохранял за собой право первым приобретать часть улова для своей кухни. Как-то выяснилось, что вдова Катру продавала в своей лавчонке рыбу, не предъявленную ранее служебному персоналу замка. Привлеченная к ответу, лавочница всячески виляла и оправдывалась, что еще больше распалило раздраженного маркиза. Воспользовавшись тем, что у Катру истек срок аренды, он передал лавку другому претенденту. Это сильно ухудшило и без того тяжелое положение старухи и ее сына. Жители деревни брюзжали и ворчали.
Жирарден чувствовал себя уязвленным. Он задумал отказаться от крепостного права, а невежественные мужики вынудили его оставить все по-прежнему. Теперь эта безрассудная вдова вынудила его отнять у нее лавчонку. Он – добрейший из сеньоров, но всегда все говорит против него, и крестьяне ропщут. А все потому, что они начитались Жан-Жака и то и знай толкуют его мысли вкривь и вкось, мысли самого ясного и самого мудрого из смертных.
Не в принципах маркиза было отменять раз принятое решение. Но он сожалел, что пришлось так жестоко покарать вдову Катру. Без долгих размышлений он потолковал с мэтром Бувье, своим парижским адвокатом, и тот изъявил готовность принять Мартина к себе в контору.
Мартин Катру переехал с матерью в Париж.
3. Мадам Левассер выходит из игры
Тереза часто навещала могилу покойного мужа. Она боялась, как бы усопший не прогневался на нее за то, что она позволила Николасу, отправившему его в могилу, перед лицом природы назвать ее своей женой. Она просила прощения у Жан-Жака и старалась объяснить ему, что при этом ничего дурного не думала и совершенно не хотела его обидеть.
В день годовщины смерти Жан-Жака она сидела под знаменитой ивой, бездумно уставившись на гробницу, и вдруг заметила приближающегося Жирардена, но маркиз, как только увидел ее, повернул назад.
Не безобразие ли, в самом деле, что маркиз так плохо относится к ней? По крайней мере, в годовщину смерти Жан-Жака не мешает быть любезнее с его вдовой.
– Уж если королева нами не побрезговала, так нечего ему воротить свой благородный нос, – возмущалась она, жалуясь матери на маркиза. – Давай лучше уедем отсюда и оставим его одного в этом постылом замке.
Мадам Левассер вздохнула над несусветной чепухой, которую, как всегда, наболтала ее Тереза.
– Как бы явно маркиз ни показывал своего отвращения и желания выжить тебя отсюда, – не уставала твердить она дочке, – помни: вдова Руссо неотделима от Эрменонвиля, от могилы. Стоит тебе перестать быть горестной вдовицей, – вдалбливала она Терезе, – как ты превратишься в чистейшее дерьмо. Тогда уж ни от английского короля, ни от милорда маршала тебе не дождаться ни единого су, ни единого пенса. Помни: могила Жан-Жака – это твоя кормушка, корова ты этакая.
Тереза редко приходила в такое дурное настроение, как сегодня, – очень уж обидело ее поведение маркиза. Обычно вялая и тихая, она была как будто вполне довольна жизнью в уединенном домике. Мадам Левассер с удовлетворением отмечала, что Тереза ни с кем не путается.
Между тем она легко могла бы иметь поклонников. Вдова Руссо представляла собой известный интерес, немало нашлось бы охотников поволочиться за ней, да и сама она время от времени не прочь была ублажить свою плоть. Но она обуздывала себя. Она ждала своего Николаса.
Дважды за эти годы он тайно присылал ей вести. Давал знать, что обязательно вернется. По-хозяйски приказывал ждать его и не делать глупостей.
Тереза повиновалась.
Она думала, что своим похвальным и добропорядочным поведением она обеляет себя в глазах покойного Жан-Жака. Собственно, она-то вообще совершенно неповинна в его преждевременной смерти, но мосье Николас сделал это ради нее, и поэтому Жан-Жак, пожалуй, мог все-таки сердиться. Вреда, во всяком случае, не будет, если она постарается умиротворить Жан-Жака. Она не только усердно посещала могилу, но и прилежно ухаживала за его канарейками, часто меняла воду в блюдечках и ежедневно собирала для пташек мелкое красноватое растение – мокричник, их излюбленное лакомство.
Проходили месяцы, годы, и мадам Левассер стала замечать, что конец ее близок.
Она собралась с силами и отправилась к мэтру Жиберу в Санлис, чтобы сделать последние распоряжения. Адвокат был из породы хищников, но знал свое дело, и она с полной откровенностью выложила перед ним свои заботы и чаяния. Она хотела даже из потустороннего мира опекать сына и дочку; оба хотя и в годах, а еще нуждаются в том. Пусть адвокат составит ей такое завещание, – требовала мадам Левассер, – по которому Франсуа ежегодно получал бы по двадцати луидоров, не больше. Но прежде всего она просит мэтра Жибера всячески: юридическими путями, и личным воздействием, и уговорами – удержать Терезу от второго брака. Тереза должна остаться вдовой Руссо, жить на пенсии вдовы Руссо и зависеть от них. Об этом мадам Левассер еще и еще раз просила мэтра Жибера заботиться по мере возможности, и пусть он поклянется ей именем господа и святого Ива – покровителя адвокатов, что исполнит ее просьбу. Она же готова солидно заплатить ему.
Сила слов и твердость воли расплывшейся, сипящей, дряхлой старухи произвели впечатление на мэтра Жибера. Все ее распоряжения по-матерински мудры, признал он, и, кроме того, он высоко ценит философию Жан-Жака. Разумеется, едва ли существуют статьи закона, которые могли бы удержать вдову в узде; но, соблазнившись мздой в пять луидоров в год, адвокат все же обещал сделать все от него зависящее.
По возвращении в Эрменонвиль мадам Левассер слегла и стала ждать смерти.
Приехал сержант Франсуа и, увидев мать, бурно разрыдался.
– Я о тебе позаботилась, мой славный, мой храбрый сын, – утешала она его, – тебе обеспечена годовая рента. И как только – надеюсь, что скоро, – я проскочу через чистилище, так сразу обойду всех святых и не дам им покоя, пока они не помогут тебе осуществить твои замечательные идеи.
В день годовщины смерти Жан-Жака она сидела под знаменитой ивой, бездумно уставившись на гробницу, и вдруг заметила приближающегося Жирардена, но маркиз, как только увидел ее, повернул назад.
Не безобразие ли, в самом деле, что маркиз так плохо относится к ней? По крайней мере, в годовщину смерти Жан-Жака не мешает быть любезнее с его вдовой.
– Уж если королева нами не побрезговала, так нечего ему воротить свой благородный нос, – возмущалась она, жалуясь матери на маркиза. – Давай лучше уедем отсюда и оставим его одного в этом постылом замке.
Мадам Левассер вздохнула над несусветной чепухой, которую, как всегда, наболтала ее Тереза.
– Как бы явно маркиз ни показывал своего отвращения и желания выжить тебя отсюда, – не уставала твердить она дочке, – помни: вдова Руссо неотделима от Эрменонвиля, от могилы. Стоит тебе перестать быть горестной вдовицей, – вдалбливала она Терезе, – как ты превратишься в чистейшее дерьмо. Тогда уж ни от английского короля, ни от милорда маршала тебе не дождаться ни единого су, ни единого пенса. Помни: могила Жан-Жака – это твоя кормушка, корова ты этакая.
Тереза редко приходила в такое дурное настроение, как сегодня, – очень уж обидело ее поведение маркиза. Обычно вялая и тихая, она была как будто вполне довольна жизнью в уединенном домике. Мадам Левассер с удовлетворением отмечала, что Тереза ни с кем не путается.
Между тем она легко могла бы иметь поклонников. Вдова Руссо представляла собой известный интерес, немало нашлось бы охотников поволочиться за ней, да и сама она время от времени не прочь была ублажить свою плоть. Но она обуздывала себя. Она ждала своего Николаса.
Дважды за эти годы он тайно присылал ей вести. Давал знать, что обязательно вернется. По-хозяйски приказывал ждать его и не делать глупостей.
Тереза повиновалась.
Она думала, что своим похвальным и добропорядочным поведением она обеляет себя в глазах покойного Жан-Жака. Собственно, она-то вообще совершенно неповинна в его преждевременной смерти, но мосье Николас сделал это ради нее, и поэтому Жан-Жак, пожалуй, мог все-таки сердиться. Вреда, во всяком случае, не будет, если она постарается умиротворить Жан-Жака. Она не только усердно посещала могилу, но и прилежно ухаживала за его канарейками, часто меняла воду в блюдечках и ежедневно собирала для пташек мелкое красноватое растение – мокричник, их излюбленное лакомство.
Проходили месяцы, годы, и мадам Левассер стала замечать, что конец ее близок.
Она собралась с силами и отправилась к мэтру Жиберу в Санлис, чтобы сделать последние распоряжения. Адвокат был из породы хищников, но знал свое дело, и она с полной откровенностью выложила перед ним свои заботы и чаяния. Она хотела даже из потустороннего мира опекать сына и дочку; оба хотя и в годах, а еще нуждаются в том. Пусть адвокат составит ей такое завещание, – требовала мадам Левассер, – по которому Франсуа ежегодно получал бы по двадцати луидоров, не больше. Но прежде всего она просит мэтра Жибера всячески: юридическими путями, и личным воздействием, и уговорами – удержать Терезу от второго брака. Тереза должна остаться вдовой Руссо, жить на пенсии вдовы Руссо и зависеть от них. Об этом мадам Левассер еще и еще раз просила мэтра Жибера заботиться по мере возможности, и пусть он поклянется ей именем господа и святого Ива – покровителя адвокатов, что исполнит ее просьбу. Она же готова солидно заплатить ему.
Сила слов и твердость воли расплывшейся, сипящей, дряхлой старухи произвели впечатление на мэтра Жибера. Все ее распоряжения по-матерински мудры, признал он, и, кроме того, он высоко ценит философию Жан-Жака. Разумеется, едва ли существуют статьи закона, которые могли бы удержать вдову в узде; но, соблазнившись мздой в пять луидоров в год, адвокат все же обещал сделать все от него зависящее.
По возвращении в Эрменонвиль мадам Левассер слегла и стала ждать смерти.
Приехал сержант Франсуа и, увидев мать, бурно разрыдался.
– Я о тебе позаботилась, мой славный, мой храбрый сын, – утешала она его, – тебе обеспечена годовая рента. И как только – надеюсь, что скоро, – я проскочу через чистилище, так сразу обойду всех святых и не дам им покоя, пока они не помогут тебе осуществить твои замечательные идеи.