Я был поглощен этой борьбой (а она потребовала много времени), когда Ариадна опять приехала в Рим; ее присутствие серьезно угрожало моей мудрости, которая даже в ее отсутствие с великим трудом удерживала свои позиции. Если верить ее словам, в веселую минуту сказанным здесь, в Элизиуме, то я произвел на нее такое же впечатление, что и она на меня. И скорее всего, ее неожиданное появление вынудило бы мудрость смириться, не надумай та, как удовлетворить мою страсть без урона для моей репутации. Надо было сделать ее тайной любовницей, что в тогдашнем Риме не возбранялось, если связь не афишировалась и соблюдались приличия, а там пусть хоть весь город знает.
   Я ухватился за этот план и употребил для его исполнения все средства и способы. Раньше всего я подкупом склонил на свою сторону ее духовника и дальнюю родственницу, мою старую приятельницу, но все было напрасно: подобно моей неколебимой мудрости, ее добродетель дала отпор страсти. К моему предложению она отнеслась с невыразимым презрением и скоро запретила мне показываться ей на глаза.
   Она вернулась в Неаполь, оставив меня в еще худшем состоянии, чем прежде. Днем я томился и тосковал, ночью мне не было сна и покоя. О нашей любви много говорили, и иные дамы предрекали свадьбу, но мои знакомые опровергли их приговор. - Нет, - говорили они, - у него достанет благоразумия не жениться столь опрометчиво. - Сознаюсь, такой отзыв доставил мне огромную радость, но, по правде, он не окупал страданий, ценой которых я его заслужил.
   В борениях с собой я почти решился выбрать счастливый удел, пожертвовав мудростью, когда узнал от друга, что Ариадна вышла замуж. Это известие поразило меня в самое сердце; перед другом я еще выдержал характер, хотя это удвоило муку, зато наедине впал в беспросветное отчаяние и, не раздумывая, отдал бы и мудрость, и состояние, и что угодно еще, лишь бы вернуть ее; но я поздно спохватился, оставалась только надежда, что время исцелит меня. А время не спешило с этим, поскольку Ариадна вышла за римского всадника и была теперь моей соседкой, и каждый божий день я кусал себе локти, видя, какой прекрасной женой она стала и какое счастье я упустил.
   Если я вдоволь настрадался из-за своей мудрости, отказавшись от Ариадны, то не очень мне благодетельствовала мудрость и сведя с некой богатой вдовой, которую старинный приятель рекомендовал как чрезвычайно подходящую партию; так оно, впрочем, и было, ибо ее состояние настолько же превосходило мое, насколько Ариаднино моему уступало. Я охотно внял дружескому совету и мудростью до того расположил к себе вдову, женщину разумную и обстоятельную, что скоро добился успеха, и, едва позволили приличия (а она строжайше их блюла), мы поженились - ее вдовству исполнился ровно один год одна неделя и один день: она утверждала, что выдержать срок чуть больше года будет в высшей степени пристойно.
   Но, при всем своем благоразумии, эта леди сделала меня несчастнейшим из людей. Она была далеко не красавица, а уж характер имела совсем невыносимый. За все пятнадцать лет совместной жизни не было и дня, чтобы я от всей души не проклял и ее самое, и тот день, когда мы встретились. Единственным утешением мне в самые горькие минуты было неутихавшее одобрение окружающими моего благоразумного выбора.
   Как видите, в сердечных делах слава мудрого человека досталась мне дорогой ценой. В отношении прочих дел мудрость стоила дешевле, но и там лицемерие, которым я платил за нее, требовало издержек. Я отвернулся от тысячи малых радостей, якобы презирая их, хотя к ним-то и тянулась моя душа. Не единожды я чуть не задохся, сдерживая искренний смех, и, пожалуй, только в одном случае лицемерие давалось мне безболезненно: когда я смаковал у себя в кабинете книгу, которую на людях поносил. Если высказаться кратко, тем более что и вспомнить мне особенно нечего, то вся моя жизнь была нескончаемой ложью, и для меня было бы счастьем заблуждаться на свой счет, как я вводил в заблуждение других, но, сколько я ни задумывался над собой, я не обнаруживал в себе мудреца, каким был в чужих глазах, и это изрядно отравляло удовольствие от всеобщего признания моей мудрости. Такое самобичевание, на мой взгляд, подобное memento mori {Помни о смерти (лат.).} или mortalis est {Обречен смерти (лат.).}, есть прямой враг самообольщению, и оно впрямь способно противодействовать ложной мирской славе. Но то ли большая часть мудрецов не задумывается о себе, то ли, постоянно вводя других в заблуждение, они настолько погрязли в обмане, что и относительно самих себя обманываются, - не могу судить, только совершенно ясно, что очень немногие мудрецы знают про себя, какие они болваны, а мир не знает и это немногое. Право слово, доведись кому заглянуть в тайники мудрости, он увидит занятные вещи: мудрый ненавистник чревоугодия уписывает сладкий крем, мудрый трезвенник сидит с флягой, мудрый воздерженец, да простится мне такое слово, мурлычет над похабной книжкой или картинкой, а то и ласкает горничную.
   Завершающим штрихом в картине, где я смотрелся так же нелепо, как во всех прочих моих появлениях на сцене жизни, было то, что моя мудрость сама себя погубила - иначе говоря, стала причиной моей смерти.
   Один мой родственник из восточной части империи лишил сына наследства, отказав его в мою пользу. Случилось это глубокой зимой - в самое опасное для меня время, когда я только-только оправился после тяжелой болезни. Имея все основания тревожиться о том, что близкие покойного сговорятся и растащат все, что можно, я посоветовался с другом, человеком степенным и мудрым, как правильнее поступить: самому отправиться или послать для порядка нотариуса, отложив поездку до весны? Честно говоря, я склонялся ко второму варианту: дела мои и без того процветали, и годы уже были не молодые, и наследника я себе не подобрал, если со мной случится несчастье.
   Мой друг отвечал, что задача представляется ему совершенно простой и ясной - что сам здравый смысл велит мне немедленно отправляться; что подвернись ему такое счастье, сказал он в подкрепленье, он бы уже был в пути; с твоим знанием жизни, продолжал он, непростительно, чтобы ты дал им случай оставить тебя в дураках, к чему они, можешь быть уверен, только и стремятся; а насчет нотариуса - вспомни-ка лучше превосходный афоризм: "Ne facias per alium, quod fieri potest per te" {Не делай чужими руками то, что можешь сделать сам (лат.).}. Я сознаю, что очень некстати и скверная погода, и твоя недавняя болезнь, но мудрый человек должен превозмочь трудности, если они встали на пути необходимости.
   Последний довод убедил меня окончательно. Долг мудрого человека я воспринял как непреложный, и необходимость отъезда стала мне очевидна. На следующее же утро я отправился; непогода настигла меня, и, не пробыв в пути и трех дней, я снова слег с лихорадкой и умер.
   Если в прошлый раз Минос обошелся со мной благодушно, то теперешнее его обращение было суровым. Совершенно уверенный в себе, я приблизился к вратам, полагая, что буду пропущен без всяких расспросов, только благодаря печати мудрости на лице; дело, однако, повернулось иначе: к моему безмерному удивлению, Минос грозно окликнул меня: - Эй, господин с насупленным лицом, куда это вы спешите? Извольте стать и отчитаться во всем, что натворили внизу. - Я начал свою повесть, все еще надеясь, что меня прервут и врата распахнутся предо мной, однако рассказать пришлось все, после чего Минос, немного подумав, обратился ко мне с такими словами:
   - Оставайтесь на месте, господин мудрец. И поверьте, сэр: путешествие обратно на землю будет мудрейшим из ваших деяний и, право, более к чести вашей мудрости, нежели все прошлые ваши подвиги. Напротив того, домогаться Элизиума вам даже и не к лицу. Ведь только глупец понесет бесценный товар в такое место, где он пойдет за бесценок. Не рискуйте же подвергнуться оскорбительным насмешкам и отправляйтесь, откуда пришли: Элизиум не для тех, кому хватает ума не быть счастливыми.
   Я был сражен таким приговором, в котором к тому же услышал угрозу, что мудрость мне придется брать с собой на землю. Пусть меня не допускают в Элизиум, сказал я судье, но ведь и таких преступлений за мной нет, чтобы впредь оставаться мудрым. В ответ он велел мне примириться с судьбой, и мы немедля разошлись.
   Глава XVII
   Юлиан выступает в роли короля
   Теперь я родился в Овьедо, в Испании. Моего отца звали Веремонд, и меня усыновил дядя, король Альфонсо Непорочный. Из всех моих паломничеств на землю я не припомню другого такого же несчастного детства: я был по рукам и ногам опутан запретами, окружен врачами, вечно совавшими мне лекарства, учителями, вечно читавшими нотации; даже часы досуга, когда только бы и поиграть, были отданы скучным помпезным ритуалам, которые были для меня большей неволей, чем для последнего из слуг, ибо в моем возрасте раболепство придворных еще не могло льстить моему самолюбию. Но по мере того как я мужал, в моем положении обнаружились искупительные качества: прекраснейшие женщины по собственному почину искушали меня, и я познал счастье с восхитительными созданиями, на зависть простым смертным не утруждая себя предварительным ухаживанием, за исключением только самых юных и неопытных простушек. Для придворных дам я был примерно то же, что для мужчин прекраснейшая из прекрасного пола, и, несмотря на остатки внешней благопристойности, они готовы были согласиться, что не дарят милостями, но получают их.
   Другим моим счастьем было дарить также иными милостями; необыкновенно добрый и щедрый, я мог каждый день потакать этой слабости. Свое весьма значительное княжеское содержание я пускал на многие великодушные и добрые дела и еще просил короля за множество достойных людей, впавших в нужду, и король обычно удовлетворял мои ходатайства.
   Умей я тогда ценить свой благословенный удел, не было бы для меня ничего горше смерти Альфонсо, переложившей на мои плечи тяготы правления; но слепо властолюбие, соблазняемое блеском, могуществом и славой венца, и как ни любил я покойного короля и моего благодетеля, но мысль о наследовании ему притупила горечь утраты и нетерпеливое ожидание коронации высушило мои слезы на его похоронах.
   Однако приверженность королевскому званию не затмила мне память о моих подданных. Подобно отцу, радеющему о своих чадах, я видел в них людей, чье благополучие господь поручил моим заботам; еще мне представлялся рачительный хозяин, сознающий, что в достатке и достоинстве арендаторов основа его собственного возрастания. Эти соображения и побуждали меня печься об их процветании, и другой печали, кроме их блага, у меня не было.
   Узурпатор и нечестивец Маврикий обязал себя и своих наследников ежегодно платить маврам позорную дань - выдавать ему сотню юных девственниц. Со своей стороны, я решил пресечь этот бесчеловечный и возмутительный обычай, и посему, когда император Абдерам II дерзко потребовал с меня эту дань, я не только ослушался, но велел с позором выставить его послов и лишь из уважения к международному праву не предал их смерти.
   Я собрал огромное войско. Объявляя набор, я сказал тронную речь, объяснив моим подданным, для чего готовится эта война; я заверил их, что начинаю ее ради их собственного покоя и безопасности, а не из самодурства или желания посчитаться за личную обиду. Мой народ в один голос обещал отдать все сокровенное и самую жизнь, сберегая меня и честь короны. Скоро войско было готово, дома остались только землепашцы - даже духовенство, вплоть до епископов, встало под мои знамена.
   Сойдясь с неприятелем у Альвельды, мы понесли огромные потери, и только подоспевшая ночь спасла нас от полного разгрома.
   Я взошел на вершину холма и там предался безудержному отчаянию, горюя даже не о пошатнувшемся троне, но о тех несчастных, что сложили головы по моей воле. Я не мог отделаться от одной мысли: если меня так подкосила смерть людей, павших за свои интересы, то как бы я должен был мучиться, заплатив их жизнями за собственную гордыню, тщеславие и жажду власти, по примеру рвущихся к владычеству князей!
   Погоревав еще немного, я задумался, как поправить беду; я вспомнил, что в войске у меня много священников, что суеверие творит чудеса - и счастливая мысль пришла мне в голову: притвориться, будто мне было видение святого Иакова, обещавшего мне победу. Покуда я размышлял над этим, ко мне весьма кстати подошел епископ Нахарский. Поскольку я не собирался посвящать его в свой план, то сразу и начал приводить его в исполнение: не отвечая на расспросы епископа, я как бы продолжал беседовать со святым Иаковом, высказав ему все, что, на мой взгляд, полагалось сказать святому, потом громко поблагодарил за обещанную победу и лишь тогда, обернувшись, просветлел лицом и, обнимая епископа, повинился, что не заметил его; тут же поведав ему о будто бы посетившем меня видении, я поинтересовался, не видел ли и он святого. Епископ сказал, что видел, и принялся уверять меня в том, что явление святого Иакова стало возможным только благодаря его молитвам, поскольку тот его святой покровитель. Несколько часов назад, добавил он, ему тоже было видение: святой обещал победу над неверными и заодно сообщил о вакантной епархии в Толедо. Последнее оказалось правдой, но вакансия открылась недавно, и я о ней не знал (да и не мог знать, находясь за тридевять земель от Толедо), и когда позже это подтвердилось, мне сделалось не по себе, хотя я далеко не суеверен; но вот мне стало известно, что в последнем переходе епископ потерял трех лошадей, и все встало на свои места.
   Наутро епископ по моей просьбе так расписал с кафедры видение, накануне дважды посетившее его, что в армию вселилась решимость, исполнившая ее несокрушимого духа; малейшее сомнение в успехе, наставлял епископ, есть недоверие к словам святого и смертный грех, и он его именем обещает им победу.
   Войско построилось к бою, и я, в подкрепление слов епископа применив хитрость, скоро пожал плоды его воодушевления: солдаты дрались как дьяволы. Хитрость же состояла вот в чем. При мне был разбитной малый, в свое время пособничавший в моих любовных делах; я одел его в диковинное платье, в одну руку дал белую хоругвь, в другую - красный крест, словом, изменил его внешность до неузнаваемости, потом посадил на белого коня и велел скакать к головному отряду с криком: "Вперед, за святым Иаковом!" Солдаты подхватили клич и с такой отвагой обрушились на неприятеля, что разбили его наголову, хотя наших было меньше {Эту нелепую историю (что-де св. Иаков явился в таком виде, как описан этот малый) серьезнейшим образом передает Мариана ( 17, 78). (Примеч. автора.)}.
   К моменту, когда враг рассеялся, подоспел епископ с известием, что по дороге он встретил святого Иакова и донес ему об исходе сражения, а тот, добавил епископ, передал строгий наказ: выплатить епископу изрядную сумму за моления, ввести в пользу его храма определенный налог на хлеб и вино и, наконец, положить ему, святому, всадническое жалованье, получать которое он доверяет епископу и его преемникам. Солдаты с таким пылом одобрили эти притязания, что я был вынужден принять их, поскольку разоблачать обман мне было не с руки, да и решись я на это - мне бы просто не поверили.
   Святой мне был уже не нужен, но епископ все не унимался; примерно неделю спустя в лесочке близ поля битвы заметили огоньки, а еще через некоторое время там обнаружили гробницу. По этому случаю епископ посетил меня и отвел на то место, говоря, что там нужно воздвигнуть храм и пожертвовать богатый вклад. Коротко говоря, этот добрый человек совершенно допек меня чудесами, и пришлось уламывать папу, чтоб его перевели в Толедо, с глаз подальше.
   Теперь скажу о другом. Один младший офицер, геройски сражавшийся против мавров и несколько раз раненный, просил о продвижении по службе, и я уже подобрал ему должность, как вдруг прибегает в страхе министр, говорит, что обещал это место сыну графа Альдередо и что отказ взбесит всесильного графа, поскольку тот уже затребовал сына из школы, дабы определить его в службу. Я поневоле согласился с доводами министра, но распорядился, чтобы он сам посодействовал инвалиду, и он заверил меня, что сделает это; я встретил беднягу здесь, в Элизиуме, и он рассказал, что его заморили голодом.
   Нужно быть принцем и нужно умереть, чтобы открылись все те обманы, что творят фавориты и министры; часто принцам достается за чужие грехи. С давних пор томился в тюрьме граф Сальдани, и его сын Дон Бернардо дель Карпио, блестяще действовавший против мавров, молил меня из уважения к его заслугам освободить отца. Дело старого графа было кляузное, сын же показал себя с лучшей стороны, и я совсем расположился удовлетворить его просьбу, однако министры были решительно против. Моя честь, говорили они, не должна спускать бесчестья, нанесенного семье, и в требовании юноши слышна вовсе не мольба, но угроза. Стыд и срам платить такой ценой за ничтожество его заслуг. Удовлетворяя столь наглые домогания, монарх обнаружит бессилие и робость; в двух словах: отменить наказание, наложенное предшественниками, значит признать негодным их суд. В довершение кто-то шепнул мне, что весь их род враждебен династии. Этими доводами министры одолели меня. Отказ сокрушил юного лорда, он оставил двор и впал в отчаяние, а старик продолжал томиться в тюрьме. Позже выяснилось, что я через это лишился двух вернейших своих подданных.
   Из-за происков министров, признаюсь, я имел превратное мнение о своем народе, предполагая в нем враждебность ко мне и мятежный дух, тогда как на деле, о чем я узнал после смерти, меня все чтили и уважали. Редкий государь избегнет козней, мешающих ему войти в прямые отношения с подданными, что сулят ему народную любовь, но зачастую губительны для министра, ибо у того на уме только свои собственные интересы. Сдается мне, что о самых важных событиях в моей жизни я вам рассказал - ведь и в жизни королей случается такое, о чем вовсе не обязательно распространяться. Далеко не все их мысли и домашние дела окружены державным ореолом, бывают такие положения, когда между голым королем и голым сапожником едва ли отыщется разница. Однако, не выкажи я неблагодарность Бернардо дель Карпио, это мое паломничество на землю могло стать последним; ведь я думал, Минос лопнет от смеха, слушая рассказ о святом Иакове, но история с графом настроила его против меня: нахмурившись, он крикнул: - Отправляйтесь-ка обратно, король! - И не пожелал меня больше слушать.
   Глава XVIII
   Юлиан становится шутом
   В следующее свое посещение земли я попал во Францию, где родился при дворе Людовика III и со временем удостоился чести стать шутом принца, прозванного Карлом Простоватым. Впрочем, не скажу наверняка, к чему больше сводилась моя роль при дворе: самому ходить в дураках либо оставлять в дураках всех прочих. Ловкий и каверзный плут, я, конечно, не был тем шутом, каким его обычно представляют. Я превосходно видел глупость своего хозяина и не только его - и умел пользоваться ею.
   Карл Простоватый носился со мной, как Домициан с актером Парисом, и, как Парис, я на свой выбор раздавал должности и награды. Это привлекало ко мне многих придворных, искренне державших меня за дурака и, однако, превозносивших мое умение разбираться в людях. Один особенно выделялся: человек без чести и совести, без сердца и ума, трусливый мозгляк - словом, совершенный урод душой и телом, и притом коварнейшая тварь. Сей господин пожелал примкнуть к моей партии и с таким усердием курил фимиам моему здравомыслию, что я не в меру привязался к нему; казалось бы, с чего терять голову, если действительно имеешь качества, за которые тебя хвалят, но ведь в глазах всего двора я был только шут, пусть даже знающий себе цену, и его лесть была мне слаще меда. Естественно, я выхлопотал ему епархию, потеряв при этом подхалима: потом я доброго слова от него не услышал.
   Я не смягчал выражений, отзываясь о вельможах и самом короле, чему свидетельством такая моя выходка: однажды его простецкое величество заметил мне, будто я-де забрал столько власти, что люди принимают меня за короля, а его самого - за моего шута. Я сделал вид, что взбешен. - В чем дело? спросил король. - Плохо быть королем? - Нет, сэр, - ответил я, - плохо иметь такого шута.
   Эбер, граф Вермандуа, моими стараниями вернул себе расположение Простака (так я обычно звал Карла), после чего, уломав короля, отобрал у графа Болдуина город Аррас и обменял его на Перонн, который ему уступил граф Альтмар. Болдуин явился ко двору хлопотать о возвращении своего города, но то ли из гордости, то ли по неведению пренебрег мною. Столкнувшись с ним во дворце, я сказал ему, что он пошел неверным путем; он отрезал, что не нуждается в советах дурака. Тогда я сказал, что понимаю его предвзятость, поскольку какой-то дурак уже навредил ему советами, и добавил, что в попутчики надо брать умных дураков. Он буркнул в ответ, что приехал налегке. - Эх, милорд, - сказал я, - я тоже часто езжу налегке, но при мне всегда моя глупость. - Кругом рассмеялись, и он дал мне оплеуху. Я нажаловался Простаку, и тот, резко выговорив ему, отрешил его от двора, так и не удовлетворив его ходатайство.
   Приведенные примеры скорее свидетельствуют о моем влиянии при дворе и дерзости, нежели о моем остроумии; мои шутки не заслуживали того восхищения, какое им выпадало, потому что на деле я вовсе не был остроумцем, а был простым шутом. Но если вокруг бесчинствует одна грубость, то прослыть остряком довольно легко - особенно при дворе, где всякий ненавидит всякого и завидует ему, а строгий этикет велит выказывать горячую приязнь, и разумеется, всякий будет несказанно рад, когда кто-то третий посмеется над глупостью его приятеля. Вдобавок мнение двора одно на всех, как мода, и оно покорно воле принца или фаворита. Я нисколько не сомневаюсь в том, что при дворе Калигулы все, как один, считали его лошадь славным, толковым
   консулом. Точно так же меня объявили остроумнейшим из всех шутов. Любое мое слово возбуждало смех и сходило за острое словцо, особенно у дам, которые начинали смеяться, едва я открывал рот, и потом поворачивали мои слова в смешную сторону, хотя мне часто в голову не приходило шутить.
   Дамам доставалось от меня наравне с мужчинами, и это сходило мне с рук, но лишь до поры до времени; однажды я подшутил над красотой некой Аделаиды, фаворитки Простака, и та вместе со всеми и вроде бы от души посмеялась шутке, а на самом деле обиделась насмерть и положила рассорить меня с королем. Она преуспела в этом (ибо чего не сделает фаворитка с человеком, которого заслуженно прозвали Простаком?), и с каждым днем король относился ко мне все суше, а когда я позволял себе кое-какие вольности, он выказывал такое недовольство, что придворные (а они особо приметливы, когда повелитель не в духе) вскоре смекнули, что к чему, и будь я настолько слеп, чтобы не понять по его переменившемуся обращению, что Простак лишил меня своих милостей, поведение придворных обнаружило бы это яснее ясного: еще пару дней назад моего общества искали, а теперь все чурались меня. Пажи и привратники глумились надо мной, гвардеец, которого я слегка задел, дал мне пощечину, наказав впредь фамильярничать с ровней себе. Над этим парнем я потешался много лет, и он не смел и подумать, чтобы поднять на меня руку.
   Хотя я своими глазами видел, как переменился ко мне Простак, я не мог взять в толк, по какой причине. Меньше всего я мог подумать на Аделаиду: она была славная женщина, а главное, я то и дело подтрунивал над ее скандальной славой и не имел никаких оснований думать, что оскорбил ее. Тут-то я и понял, что женщина стерпит самое суровое порицание своим поступкам, но посягательства на свою красоту она не простит никогда; и Аделаида, уже не таясь, потребовала моего удаления - я, мол, и глуп, и совсем не забавен, и она-де не понимает, какой нужно иметь вкус, чтобы находить меня остроумным. И все повторяли ее слова, все соглашались с нею. Стоило мне теперь заговорить с кем-нибудь, как тот сразу принимал важный вид, и если прежде мне достаточно было раскрыть рот, чтобы все рассмеялись, то теперь я никакими силами не мог их рассмешить.
   В таком положении были мои дела, когда я однажды явился в обществе без шутовского колпака. Простак, изредка еще заговаривавший со мной, спросил: В чем дело, шут? - Сэр, - ответил я, - при дворе завелись другие дураки, и я не хочу выделяться. - Что ты несешь? - продолжал Простак. - С чего у нас завестись дуракам? - Ах, сэр, - отвечал я, - даже ваше величество иные дамы выставляют дураком каждый божий день. - Простак оставил без внимания мою выходку, но раздались голоса, что за дерзость следовало бы пересчитать мне ребра; зато королеве пришлась по вкусу моя проделка, и, зная, что своей опалой я обязан ненавистной ей Аделаиде, она забрала меня к себе, и я стал шутом при ее дворе, и так же меня почитали и превозносили мое остроумие, как прежде, в окружении короля. Правда, власть королевы распространялась только на ее челядь, и лести, взяток и подарков мне доставалось меньше против прежнего.
   Впрочем, и эти скромные лавры я вкушал недолго: веселье было не в характере королевы, и мои проказы ей скоро надоели; забыв, ради чего она взяла меня к себе, она перестала меня замечать, а там и двор от меня отвернулся, и я умер, надорвав свое сердце.
   От души посмеявшись кое-чему в моем рассказе, Минос отправил меня обратно, сказав, что в Элизиуме шутам делать нечего.