Страница:
В конце августа отец взял его в береговое плавание.
Это как раз совпало с временем каникул. Приезд детей утешил Фелиситэ. Но Поль сделался капризным, а Виргиния так выросла, что было неудобно говорить ей «ты». Между ними стала стена, непринужденность отношений исчезла.
Виктор побывал в Морле, Дюнкерке, Брайтоне и всегда возвращался с каким-нибудь подарком. В первый раз он привез Фелиситэ шкатулку из раковин, во второй – чашку для кофе, в третий – пряничную фигурку. Он похорошел, очень вырос, у него начинали пробиваться усы; глаза были добрые, честные, и он носил маленькую кожаную шапочку, заломив ее назад, как лоцман. Он забавлял ее рассказами, в которые вставлял морские термины.
В понедельник, 14 июля 1819 года (она не забыла этой даты), Виктор сообщил, что отправляется в дальнее плавание и едет послезавтра в ночь на пакетботе из Гонфлера в Гавр, на свою шхуну, которая должна вскоре отчалить. Он проплавает, может быть, два года.
Перспектива такой долгой разлуки привела Фелиситэ в отчаяние, и вот, в среду, после обеда барыни, она надела башмаки на деревянной подошве и отмахала четыре льё от Пон-л'Эвека до Гонфлера, чтобы сказать ему последнее «прости».
Когда она подошла к Голгофе, то, вместо того чтобы повернуть налево, пошла направо, заблудилась в верфях и вернулась назад. Люди, к которым она обращалась, советовали ей торопиться. Натыкаясь на канаты, она обогнула док, полный судов; затем начался спуск. Замелькали огни, и она подумала, что сходит с ума, увидя в небе коней; другие ржали на краю набережной, пугаясь моря. Их поднимали на блоках и спускали в судно, где пассажиры толкались между бочками сидра, корзинами сыра, мешками зерна. Слышно было кудахтанье кур. Ругался капитан. А на носу, облокотясь на крон-балку, стоял юнга, не обращая на все это никакого внимания. Фелиситэ, сначала не узнавшая его, крикнула: «Виктор!» Он поднял голову; она бросилась к нему; но в эту минуту убрали сходни.
Пакетбот, который женщины тянули с песнями бечевой, вышел из порта. Он скрипел; тяжелые волны хлестали об его нос. Паруса были спущены, на судне никого не было видно; оно черным пятном выделялось на море, посеребренном луной, постепенно тускнело, погружаясь во мглу, и, наконец, исчезло.
Когда Фелиситэ проходила мимо Голгофы, ей захотелось попросить бога, чтобы он не оставил того, кто был ей дороже всего, и она долго молилась, простояв на одном месте; лицо ее было мокро от слез, а глаза устремлены на облака.
Город спал; таможенные надсмотрщики расхаживали по берегу; несмолкаемый шум воды, падавшей через шлюзы, походил на грохот грома. Пробило два часа.
В приемную монастыря пускали лишь днем. Если бы она опоздала, то барыня, конечно, была бы недовольна; и Фелиситэ побрела домой, несмотря на желание обнять другого ребенка. Служанки гостиницы только что начинали вставать, когда она входила в Пон-л'Эвек.
Бедный мальчуган! Сколько месяцев он будет носиться по волнам! Его прошлые путешествия не пугали Фелиситэ; из Англии и Бретани возвращаются; но Америка и колонии, острова – это неведомые страны на краю света, где пропадают без вести.
С тех пор Фелиситэ думала исключительно о племяннике. В солнечные дни ее мучила мысль, что он изнемогает от жажды; в грозу она боялась, что его убьет молния; когда ветер завывал в трубе и срывал черепицы, ей представлялось, что эта же буря мечет Виктора, и он, скрывшись под пеленой пены и опрокинувшись назад, держится за верхушку сломанной мачты. Или же – воспоминания из географии в картинках – его пожирали дикари, похищали в лесу обезьяны, он умирал на пустынном морском берегу. Но она никогда не говорила о своем беспокойстве.
А г-жа Обен тревожилась за дочь.
Монахини находили, что девочка очень ласкова, но слишком хрупкого здоровья. Малейшее волнение вызывало у нее упадок сил. Ей пришлось оставить игру на фортепиано.
Мать требовала регулярной корреспонденции из монастыря. Как-то раз утром почтальон не пришел. Г-жа Обен в тревоге ходила взад и вперед по залу. Четыре дня нет вестей! Чтобы утешить ее, Фелиситэ привела в пример себя:
– А я, барыня, вот уже полгода не получаю писем…
– От кого это?
Служанка кротко ответила:
– Да… от моего племянника.
– А, от вашего племянника!
И, пожав плечами, г-жа Обен стала снова ходить по комнате; она точно хотела сказать: «А мне это и в голову не приходило. Да и какое мне дело до него? Какой-то юнга, нищий, ничтожество!.. Тогда как моя дочь… Вы только подумайте!..»
Фелиситэ возмутилась, хотя с самого детства не видела ничего, кроме суровости; потом она все забыла.
Ей казалось вполне естественным потерять голову из-за малютки.
Оба ребенка были одинаково дороги ей; одни и те же нити связывали их с ее сердцем; и их ждала одинаковая судьба.
Фелиситэ узнала от аптекаря, что судно Виктора прибыло в Гаванну. Он прочел об этом в газете.
Благодаря своим сигарам Гаванна представлялась Фелиситэ страной, где все только и делают, что курят; и Виктор расхаживает там среди негров в облаках дыма. Можно ли «в случае надобности» вернуться оттуда сухим путем? Далеко ли Гаванна от Пон-л'Эвека? Она обратилась к г-ну Бурэ с просьбой объяснить ей это.
Он достал атлас и пустился в объяснения относительно долгот, с улыбкой педанта поглядывая на Фелиситэ, которая только хлопала глазами.
– Вот! – сказал он наконец, указывая карандашом на чуть заметную черную точку в вырезе овального пятна.
Фелиситэ наклонилась над картой; она глядела на сеть разноцветных линий и ничего не могла разобрать; у нее зарябило в глазах, и когда Бурэ спросил ее, что ее смущает, она попросила его показать дом, где живет Виктор. Бурэ развел руками, чихнул и принялся хохотать, как сумасшедший; такое простодушие привело его в восторг. Фелиситэ не понимала причины его смеха; она, может быть, ожидала даже увидеть портрет своего племянника, – так ограниченна была она.
Две недели спустя, в базарный день, Льебар вошел, по обыкновению, в кухню и подал ей письмо; оно было от ее зятя. Оба были неграмотны, и Фелиситэ обратилась за помощью к хозяйке.
Г-жа Обен считала петли вязанья. Положив около себя работу, она распечатала письмо, вздрогнула и с затуманившимся взором чуть слышно произнесла:
– Вас извещают о несчастье… Ваш племянник…
Он умер. Больше ничего не говорилось о нем.
Фелиситэ упала на стул, прислонившись головой к перегородке, и закрыла веки, которые внезапно порозовели.
– Бедный мальчик! Бедный мальчик! – повторяла она с поникшей головой, с бессильно повисшими руками, с устремленными в одну точку глазами.
Льебар вздыхал, глядя на нее. Г-жу Обен слегка трясло.
Она предложила Фелиситэ пойти в Трувиль, повидаться с сестрой.
Фелиситэ ответила жестом, что это лишнее.
Наступило молчание. Добряк Льебар счел за лучшее удалиться.
Тогда она сказала:
– Им это все равно!
Ее голова снова упала на грудь, и она стала машинально перебирать вязальные спицы, лежавшие на рабочем столе.
Во дворе женщины пронесли шест с бельем, с которого капала вода.
Увидя их из окна, Фелиситэ вспомнила о стирке: она стирала накануне, сегодня надо было полоскать, – и она вышла из комнаты.
Ее мостки и бочка находились на берегу Тука. Она бросила на откос кучу рубашек, засучила рукава, взяла валек, и звонкие удары огласили соседние сады. Луга были пусты; ветер поднял на реке зыбь; высокие травы вдали гнулись, как волосы трупов, плывущих в воде. Она крепилась и бодрилась до самого вечера, но у себя в комнате, лежа ничком на постели, отдалась горю, уткнувшись лицом в подушку и сжав кулаками виски.
Много времени спустя она узнала от самого капитана Виктора подробности об его кончине. Он заболел желтой лихорадкой, и ему сделали в больнице слишком сильное кровопускание. Его держали четыре доктора сразу. Он умер тотчас же, и старший врач сказал:
– Ладно. Еще один!
Родители всегда обращались с Виктором варварски. Фелиситэ предпочла не видеться с ними более. А они не давали о себе знать по забывчивости или из черствости задавленных нуждой людей.
Виргиния хирела.
Удушье, кашель, постоянная лихорадка и пятна на щеках указывали на какую-то болезнь. Г-н Пупар посоветовал везти ее в Прованс. Г-жа Обен решила ехать туда и взяла бы дочь домой немедленно, если бы не климат Пон-л'Эвека.
Г-жа Обен договорилась с извозчиком, и он возил ее по вторникам в монастырь.
В саду была площадка, откуда открывался вид на Сену. Виргиния гуляла там по опавшим виноградным листьям под руку с матерью. Щурясь от солнца, которое по временам пронизывало облака, она глядела на белевшие вдали паруса и на небосклон, раскинувшийся от Танкарвильского замка до маяков Гавра. После прогулки отдыхали в беседке. Мать достала бочонок превосходной малаги. Виргинию забавляла мысль, что она будет пьяной, и она отпивала из стакана два глотка, не больше.
Силы вернулись к ней. Осень прошла спокойно. Фелиситэ ободряла г-жу Обен. Но однажды вечером, возвращаясь из окрестностей, куда она ходила по делу, Фелиситэ увидела у подъезда кабриолет г-на Пупара; сам он стоял в сенях; г-жа Обен завязывала ленты шляпы.
– Дайте грелку, кошелек, перчатки. Скорее! Виргиния заболела воспалением легких, и, может быть, положение ее безнадежно.
– Пока еще нет, – сказал доктор.
Их осыпали кружившиеся хлопья снега, оба сели в экипаж. Наступала ночь. Стало очень холодно.
Фелиситэ бросилась в церковь, чтобы поставить свечу. Затем она побежала за кабриолетом, догнала его через час; легко вскочила на него сзади, держась за шнуры, но тут у нее мелькнула мысль:
«Ворота остались открытыми! Как бы не залезли воры!» И она соскочила.
На другой день, едва занялась заря, Фелиситэ явилась к доктору. Он вернулся, но снова отправился в деревню. Она осталась в гостинице, ожидая письма, которое, казалось ей, кто-то должен был принести.
Наконец на рассвете она села в дилижанс, ходивший в Ливье.
Монастырь находился в конце переулка, поднимавшегося в гору. Дойдя до середины его, Фелиситэ услышала странные звуки – погребальный звон. «Умер кто-нибудь другой!» – подумала она и стала неистово стучать молотком.
Через несколько минут раздалось шлепанье стоптанных туфель, дверь приотворилась, и показалась монахиня. Она с сокрушенным видом сказала, что «барышня только что скончалась». Звон колокола св. Леонарда раздался громче прежнего.
Фелиситэ поднялась на третий этаж.
С порога комнаты она увидела Виргинию, распростертую на спине, со сложенными руками, открытым ртом и запрокинутой назад головой; под черным распятием, между неподвижными занавесями, ее лицо могло поспорить с ними белизной. Г-жа Обен судорожно рыдала, ухватившись руками за спинку кровати. Направо стояла настоятельница. Три свечи на комоде бросали красные отблески, а окна казались белыми от тумана. Монахини увели г-жу Обен.
В продолжение двух ночей Фелиситэ не отходила от умершей. Она повторяла одни и те же молитвы, кропила святой водой простыни, снова садилась и пристально смотрела на нее.
После первой ночи она заметила, что лицо Виргинии пожелтело, губы посинели, нос заострился, глаза впали. Она несколько раз поцеловала их и не была бы особенно удивлена, если бы Виргиния их открыла: для таких, как Фелиситэ, сверхъестественное кажется самой обыкновенной вещью. Она убрала умершую, завернула в саван, опустила в гроб, возложила на нее венок, расплела косы. Они были белокурые и необычайной для возраста девочки длины. Фелиситэ отрезала большую прядь и спрятала часть у себя на груди, чтобы никогда не расставаться с нею.
По настоянию г-жи Обен, тело было перевезено в Пон-л'Эвек; она следовала за погребальной колесницей в карете. После заупокойной обедни пришлось идти еще три четверти часа до кладбища. Поль, рыдая, шагал впереди. Сзади шли г-н Бурэ, городская знать, женщины в черном и Фелиситэ. Фелиситэ думала о своем племяннике: она не могла отдать ему последний долг и чувствовала, что ее горе растет, как будто она хоронила его вместе с Виргинией.
Отчаяние г-жи Обен было беспредельно.
Сначала она возроптала на бога, находя несправедливым, что он отнял у нее дочь: ведь она никому не сделала зла, и совесть ее была чиста, как кристалл. Нет! Она должна была увезти дочь на юг. Другие доктора спасли бы ее. Г-жа Обен обвиняла себя, хотела соединиться с нею, в тоске кричала во сне; ее мучили кошмары. Особенно часто снился ей один сон: ее муж, одетый матросом, возвращался из далекого путешествия и со слезами говорил ей, что ему приказано взять с собой Виргинию, и они обдумывали, где бы ее укрыть.
Однажды г-жа Обен вернулась из сада потрясенная. Муж и дочь только что явились к ней вместе (она показывала, где). Они ничего не делали, – они только смотрели на нее.
В течение нескольких месяцев она не выходила из своей комнаты: ею овладела апатия. Фелиситэ нежно уговаривала ее не падать духом и поберечь себя для сына и для дорогого уголка в память «о ней».
– В память о ней? – повторила г-жа Обен, как бы пробуждаясь. – Ах, да, да!.. Вы о ней не забываете!
Это был намек на могилу, посещать которую г-же Обен было строго запрещено.
Фелиситэ ежедневно ходила туда.
Ровно в четыре часа она огибала дом, поднималась на холм, открывала калитку кладбища и шла к могиле Виргинии. Над могильной плитой возвышалась небольшая колонка из розового мрамора. Разбитый около нее цветник был окружен цепью. Клумбы утопали в цветах. Фелиситэ поливала их, насыпала свежего песку; стоя на коленях, она разрыхляла землю. Когда г-жа Обен смогла прийти туда, она испытала облегчение и как будто утешилась.
Потянулись годы, похожие один на другой; лишь большие праздники – пасха, успение, день всех святых – нарушали их однообразие. События домашней жизни служили датами, на которые после ссылались.
Так, в 1825 году двое маляров выкрасили сени; в 1827-ом на двор упала часть крыши и едва не задавила человека; летом 1828 года барыня раздавала просфоры. Спустя некоторое время таинственно исчез Бурэ, и г-жа Обен мало-помалу потеряла своих старых знакомых – Гюйо, Льебара, г-жу Лешаптуа, Роблена, дядюшку Греманвиля, уже давно разбитого параличом.
Однажды ночью кондуктор мальпоста привез в Пон-л'Эвек весть об Июльской революции. Через несколько дней был назначен новый супрефект, барон де Ларсоньер, бывший раньше консулом в Америке. Он был женат, и у него жила свояченица с тремя уже довольно взрослыми дочерьми. Их часто видели на лужайке перед домом в развевающихся блузках. У них были негр и попугай. Они явились с визитом к г-же Обен; та не замедлила его отдать. Завидя их издали, Фелиситэ бежала предупредить барыню. Но ничто не могло вывести ее из апатии, кроме писем сына.
Он бездельничал, проводя целые дни в кафе. Мать платила его долги; сын делал новые. И вздохи г-жи Обен, вязавшей у окна, долетали до Фелиситэ, которая вертела в кухне колесо прялки.
Они гуляли вдвоем по винограднику и всегда говорили о Виргинии – что бы она могла сказать в том или ином случае и что ей понравилось бы.
Все ее вещи занимали стенной шкаф в комнате с двумя кроватками. Г-жа Обен избегала смотреть на них. Однажды летом она решилась взглянуть – и моль вылетела из шкафа.
Платья Виргинии висели одно возле другого, под полкой, где были три куклы, серсо, посуда и тазик. Они вынули также юбки, чулки, платки и, прежде чем убрать, разложили их на кроватках. Солнце освещало эти жалкие предметы: хорошо были видны пятна, складки, которые оставили после себя изгибы ее тела. Было ясно и тепло, трещал дрозд, все кругом, казалось, тихо наслаждалось жизнью. Нашлась и маленькая коричневая шапочка из мохнатого плюша, но вся она была изъедена молью. Фелиситэ попросила ее себе. Они взглянули друг на друга. Их глаза наполнились слезами. Тогда хозяйка открыла служанке объятия; та бросилась к ней, и они обнялись, давая исход своему горю в поцелуе, который их уравнивал. Раньше этого никогда не бывало: г-жа Обен не отличалась экспансивностью. Фелиситэ была ей благодарна за этот поцелуй, как будто та ее облагодетельствовала, и с тех пор боготворила свою госпожу и была ей предана, как собака.
Сердце Фелиситэ раскрылось для добра.
Заслышав на улице барабанный бой проходящего в походном порядке полка, она становилась у дверей с кувшином сидра и угощала солдат. Она ухаживала за больными холерой, помогала полякам; один из них хотел даже жениться на ней. Но они не поладили: однажды утром, возвратясь от заутрени, она застала его на кухне за винегретом, который он сам приготовил и преспокойно ел.
После поляков предметом ее попечений стал дедушка Кольмиш, слывший участником ужасов 93-го года. Он жил на берегу реки в развалившемся свином хлеву. Уличные мальчишки заглядывали в щели стен и бросали в старика булыжники, которые падали на убогую кровать, где он лежал, постоянно сотрясаясь от кашля; у него были очень длинные волосы, воспаленные веки и опухоль на руке – огромная, больше его головы. Фелиситэ раздобыла старику белье, старалась вычистить его конуру, мечтала о том, чтобы устроить его в пекарне, где он не мешал бы барыне. Когда у Кольмиша открылся рак, она ежедневно обмывала его, иногда приносила ему лепешку, укладывала его на солнце на солому. И бедный старик, дрожа и брызгая слюной, благодарил ее угасшим голосом, боялся ее утратить, простирал к ней руки, когда она уходила. Он умер. Она заказала обедню за упокой его души.
В тот день Фелиситэ ожидало большое счастье: во время обеда явился негр г-жи де Ларсоньер с попугаем в клетке, с жердочкой, цепочкой и висячим замком. Баронесса извещала г-жу Обен, что ее муж назначен префектом и что они вечером уезжают. В знак своего уважения она просила ее взять себе на память эту птицу.
Попугай уже давно занимал воображение Фелиситэ, ведь он прибыл из Америки, а это слово напоминало ей Виктора, и она часто справлялась о птице у негра. Как-то раз она даже сказала: «Барыня была бы очень рада, если бы у нее был такой попугай!»
Негр передал эти слова своей госпоже, которая не могла взять с собой попугая и отделалась от него таким образом.
IV
Это как раз совпало с временем каникул. Приезд детей утешил Фелиситэ. Но Поль сделался капризным, а Виргиния так выросла, что было неудобно говорить ей «ты». Между ними стала стена, непринужденность отношений исчезла.
Виктор побывал в Морле, Дюнкерке, Брайтоне и всегда возвращался с каким-нибудь подарком. В первый раз он привез Фелиситэ шкатулку из раковин, во второй – чашку для кофе, в третий – пряничную фигурку. Он похорошел, очень вырос, у него начинали пробиваться усы; глаза были добрые, честные, и он носил маленькую кожаную шапочку, заломив ее назад, как лоцман. Он забавлял ее рассказами, в которые вставлял морские термины.
В понедельник, 14 июля 1819 года (она не забыла этой даты), Виктор сообщил, что отправляется в дальнее плавание и едет послезавтра в ночь на пакетботе из Гонфлера в Гавр, на свою шхуну, которая должна вскоре отчалить. Он проплавает, может быть, два года.
Перспектива такой долгой разлуки привела Фелиситэ в отчаяние, и вот, в среду, после обеда барыни, она надела башмаки на деревянной подошве и отмахала четыре льё от Пон-л'Эвека до Гонфлера, чтобы сказать ему последнее «прости».
Когда она подошла к Голгофе, то, вместо того чтобы повернуть налево, пошла направо, заблудилась в верфях и вернулась назад. Люди, к которым она обращалась, советовали ей торопиться. Натыкаясь на канаты, она обогнула док, полный судов; затем начался спуск. Замелькали огни, и она подумала, что сходит с ума, увидя в небе коней; другие ржали на краю набережной, пугаясь моря. Их поднимали на блоках и спускали в судно, где пассажиры толкались между бочками сидра, корзинами сыра, мешками зерна. Слышно было кудахтанье кур. Ругался капитан. А на носу, облокотясь на крон-балку, стоял юнга, не обращая на все это никакого внимания. Фелиситэ, сначала не узнавшая его, крикнула: «Виктор!» Он поднял голову; она бросилась к нему; но в эту минуту убрали сходни.
Пакетбот, который женщины тянули с песнями бечевой, вышел из порта. Он скрипел; тяжелые волны хлестали об его нос. Паруса были спущены, на судне никого не было видно; оно черным пятном выделялось на море, посеребренном луной, постепенно тускнело, погружаясь во мглу, и, наконец, исчезло.
Когда Фелиситэ проходила мимо Голгофы, ей захотелось попросить бога, чтобы он не оставил того, кто был ей дороже всего, и она долго молилась, простояв на одном месте; лицо ее было мокро от слез, а глаза устремлены на облака.
Город спал; таможенные надсмотрщики расхаживали по берегу; несмолкаемый шум воды, падавшей через шлюзы, походил на грохот грома. Пробило два часа.
В приемную монастыря пускали лишь днем. Если бы она опоздала, то барыня, конечно, была бы недовольна; и Фелиситэ побрела домой, несмотря на желание обнять другого ребенка. Служанки гостиницы только что начинали вставать, когда она входила в Пон-л'Эвек.
Бедный мальчуган! Сколько месяцев он будет носиться по волнам! Его прошлые путешествия не пугали Фелиситэ; из Англии и Бретани возвращаются; но Америка и колонии, острова – это неведомые страны на краю света, где пропадают без вести.
С тех пор Фелиситэ думала исключительно о племяннике. В солнечные дни ее мучила мысль, что он изнемогает от жажды; в грозу она боялась, что его убьет молния; когда ветер завывал в трубе и срывал черепицы, ей представлялось, что эта же буря мечет Виктора, и он, скрывшись под пеленой пены и опрокинувшись назад, держится за верхушку сломанной мачты. Или же – воспоминания из географии в картинках – его пожирали дикари, похищали в лесу обезьяны, он умирал на пустынном морском берегу. Но она никогда не говорила о своем беспокойстве.
А г-жа Обен тревожилась за дочь.
Монахини находили, что девочка очень ласкова, но слишком хрупкого здоровья. Малейшее волнение вызывало у нее упадок сил. Ей пришлось оставить игру на фортепиано.
Мать требовала регулярной корреспонденции из монастыря. Как-то раз утром почтальон не пришел. Г-жа Обен в тревоге ходила взад и вперед по залу. Четыре дня нет вестей! Чтобы утешить ее, Фелиситэ привела в пример себя:
– А я, барыня, вот уже полгода не получаю писем…
– От кого это?
Служанка кротко ответила:
– Да… от моего племянника.
– А, от вашего племянника!
И, пожав плечами, г-жа Обен стала снова ходить по комнате; она точно хотела сказать: «А мне это и в голову не приходило. Да и какое мне дело до него? Какой-то юнга, нищий, ничтожество!.. Тогда как моя дочь… Вы только подумайте!..»
Фелиситэ возмутилась, хотя с самого детства не видела ничего, кроме суровости; потом она все забыла.
Ей казалось вполне естественным потерять голову из-за малютки.
Оба ребенка были одинаково дороги ей; одни и те же нити связывали их с ее сердцем; и их ждала одинаковая судьба.
Фелиситэ узнала от аптекаря, что судно Виктора прибыло в Гаванну. Он прочел об этом в газете.
Благодаря своим сигарам Гаванна представлялась Фелиситэ страной, где все только и делают, что курят; и Виктор расхаживает там среди негров в облаках дыма. Можно ли «в случае надобности» вернуться оттуда сухим путем? Далеко ли Гаванна от Пон-л'Эвека? Она обратилась к г-ну Бурэ с просьбой объяснить ей это.
Он достал атлас и пустился в объяснения относительно долгот, с улыбкой педанта поглядывая на Фелиситэ, которая только хлопала глазами.
– Вот! – сказал он наконец, указывая карандашом на чуть заметную черную точку в вырезе овального пятна.
Фелиситэ наклонилась над картой; она глядела на сеть разноцветных линий и ничего не могла разобрать; у нее зарябило в глазах, и когда Бурэ спросил ее, что ее смущает, она попросила его показать дом, где живет Виктор. Бурэ развел руками, чихнул и принялся хохотать, как сумасшедший; такое простодушие привело его в восторг. Фелиситэ не понимала причины его смеха; она, может быть, ожидала даже увидеть портрет своего племянника, – так ограниченна была она.
Две недели спустя, в базарный день, Льебар вошел, по обыкновению, в кухню и подал ей письмо; оно было от ее зятя. Оба были неграмотны, и Фелиситэ обратилась за помощью к хозяйке.
Г-жа Обен считала петли вязанья. Положив около себя работу, она распечатала письмо, вздрогнула и с затуманившимся взором чуть слышно произнесла:
– Вас извещают о несчастье… Ваш племянник…
Он умер. Больше ничего не говорилось о нем.
Фелиситэ упала на стул, прислонившись головой к перегородке, и закрыла веки, которые внезапно порозовели.
– Бедный мальчик! Бедный мальчик! – повторяла она с поникшей головой, с бессильно повисшими руками, с устремленными в одну точку глазами.
Льебар вздыхал, глядя на нее. Г-жу Обен слегка трясло.
Она предложила Фелиситэ пойти в Трувиль, повидаться с сестрой.
Фелиситэ ответила жестом, что это лишнее.
Наступило молчание. Добряк Льебар счел за лучшее удалиться.
Тогда она сказала:
– Им это все равно!
Ее голова снова упала на грудь, и она стала машинально перебирать вязальные спицы, лежавшие на рабочем столе.
Во дворе женщины пронесли шест с бельем, с которого капала вода.
Увидя их из окна, Фелиситэ вспомнила о стирке: она стирала накануне, сегодня надо было полоскать, – и она вышла из комнаты.
Ее мостки и бочка находились на берегу Тука. Она бросила на откос кучу рубашек, засучила рукава, взяла валек, и звонкие удары огласили соседние сады. Луга были пусты; ветер поднял на реке зыбь; высокие травы вдали гнулись, как волосы трупов, плывущих в воде. Она крепилась и бодрилась до самого вечера, но у себя в комнате, лежа ничком на постели, отдалась горю, уткнувшись лицом в подушку и сжав кулаками виски.
Много времени спустя она узнала от самого капитана Виктора подробности об его кончине. Он заболел желтой лихорадкой, и ему сделали в больнице слишком сильное кровопускание. Его держали четыре доктора сразу. Он умер тотчас же, и старший врач сказал:
– Ладно. Еще один!
Родители всегда обращались с Виктором варварски. Фелиситэ предпочла не видеться с ними более. А они не давали о себе знать по забывчивости или из черствости задавленных нуждой людей.
Виргиния хирела.
Удушье, кашель, постоянная лихорадка и пятна на щеках указывали на какую-то болезнь. Г-н Пупар посоветовал везти ее в Прованс. Г-жа Обен решила ехать туда и взяла бы дочь домой немедленно, если бы не климат Пон-л'Эвека.
Г-жа Обен договорилась с извозчиком, и он возил ее по вторникам в монастырь.
В саду была площадка, откуда открывался вид на Сену. Виргиния гуляла там по опавшим виноградным листьям под руку с матерью. Щурясь от солнца, которое по временам пронизывало облака, она глядела на белевшие вдали паруса и на небосклон, раскинувшийся от Танкарвильского замка до маяков Гавра. После прогулки отдыхали в беседке. Мать достала бочонок превосходной малаги. Виргинию забавляла мысль, что она будет пьяной, и она отпивала из стакана два глотка, не больше.
Силы вернулись к ней. Осень прошла спокойно. Фелиситэ ободряла г-жу Обен. Но однажды вечером, возвращаясь из окрестностей, куда она ходила по делу, Фелиситэ увидела у подъезда кабриолет г-на Пупара; сам он стоял в сенях; г-жа Обен завязывала ленты шляпы.
– Дайте грелку, кошелек, перчатки. Скорее! Виргиния заболела воспалением легких, и, может быть, положение ее безнадежно.
– Пока еще нет, – сказал доктор.
Их осыпали кружившиеся хлопья снега, оба сели в экипаж. Наступала ночь. Стало очень холодно.
Фелиситэ бросилась в церковь, чтобы поставить свечу. Затем она побежала за кабриолетом, догнала его через час; легко вскочила на него сзади, держась за шнуры, но тут у нее мелькнула мысль:
«Ворота остались открытыми! Как бы не залезли воры!» И она соскочила.
На другой день, едва занялась заря, Фелиситэ явилась к доктору. Он вернулся, но снова отправился в деревню. Она осталась в гостинице, ожидая письма, которое, казалось ей, кто-то должен был принести.
Наконец на рассвете она села в дилижанс, ходивший в Ливье.
Монастырь находился в конце переулка, поднимавшегося в гору. Дойдя до середины его, Фелиситэ услышала странные звуки – погребальный звон. «Умер кто-нибудь другой!» – подумала она и стала неистово стучать молотком.
Через несколько минут раздалось шлепанье стоптанных туфель, дверь приотворилась, и показалась монахиня. Она с сокрушенным видом сказала, что «барышня только что скончалась». Звон колокола св. Леонарда раздался громче прежнего.
Фелиситэ поднялась на третий этаж.
С порога комнаты она увидела Виргинию, распростертую на спине, со сложенными руками, открытым ртом и запрокинутой назад головой; под черным распятием, между неподвижными занавесями, ее лицо могло поспорить с ними белизной. Г-жа Обен судорожно рыдала, ухватившись руками за спинку кровати. Направо стояла настоятельница. Три свечи на комоде бросали красные отблески, а окна казались белыми от тумана. Монахини увели г-жу Обен.
В продолжение двух ночей Фелиситэ не отходила от умершей. Она повторяла одни и те же молитвы, кропила святой водой простыни, снова садилась и пристально смотрела на нее.
После первой ночи она заметила, что лицо Виргинии пожелтело, губы посинели, нос заострился, глаза впали. Она несколько раз поцеловала их и не была бы особенно удивлена, если бы Виргиния их открыла: для таких, как Фелиситэ, сверхъестественное кажется самой обыкновенной вещью. Она убрала умершую, завернула в саван, опустила в гроб, возложила на нее венок, расплела косы. Они были белокурые и необычайной для возраста девочки длины. Фелиситэ отрезала большую прядь и спрятала часть у себя на груди, чтобы никогда не расставаться с нею.
По настоянию г-жи Обен, тело было перевезено в Пон-л'Эвек; она следовала за погребальной колесницей в карете. После заупокойной обедни пришлось идти еще три четверти часа до кладбища. Поль, рыдая, шагал впереди. Сзади шли г-н Бурэ, городская знать, женщины в черном и Фелиситэ. Фелиситэ думала о своем племяннике: она не могла отдать ему последний долг и чувствовала, что ее горе растет, как будто она хоронила его вместе с Виргинией.
Отчаяние г-жи Обен было беспредельно.
Сначала она возроптала на бога, находя несправедливым, что он отнял у нее дочь: ведь она никому не сделала зла, и совесть ее была чиста, как кристалл. Нет! Она должна была увезти дочь на юг. Другие доктора спасли бы ее. Г-жа Обен обвиняла себя, хотела соединиться с нею, в тоске кричала во сне; ее мучили кошмары. Особенно часто снился ей один сон: ее муж, одетый матросом, возвращался из далекого путешествия и со слезами говорил ей, что ему приказано взять с собой Виргинию, и они обдумывали, где бы ее укрыть.
Однажды г-жа Обен вернулась из сада потрясенная. Муж и дочь только что явились к ней вместе (она показывала, где). Они ничего не делали, – они только смотрели на нее.
В течение нескольких месяцев она не выходила из своей комнаты: ею овладела апатия. Фелиситэ нежно уговаривала ее не падать духом и поберечь себя для сына и для дорогого уголка в память «о ней».
– В память о ней? – повторила г-жа Обен, как бы пробуждаясь. – Ах, да, да!.. Вы о ней не забываете!
Это был намек на могилу, посещать которую г-же Обен было строго запрещено.
Фелиситэ ежедневно ходила туда.
Ровно в четыре часа она огибала дом, поднималась на холм, открывала калитку кладбища и шла к могиле Виргинии. Над могильной плитой возвышалась небольшая колонка из розового мрамора. Разбитый около нее цветник был окружен цепью. Клумбы утопали в цветах. Фелиситэ поливала их, насыпала свежего песку; стоя на коленях, она разрыхляла землю. Когда г-жа Обен смогла прийти туда, она испытала облегчение и как будто утешилась.
Потянулись годы, похожие один на другой; лишь большие праздники – пасха, успение, день всех святых – нарушали их однообразие. События домашней жизни служили датами, на которые после ссылались.
Так, в 1825 году двое маляров выкрасили сени; в 1827-ом на двор упала часть крыши и едва не задавила человека; летом 1828 года барыня раздавала просфоры. Спустя некоторое время таинственно исчез Бурэ, и г-жа Обен мало-помалу потеряла своих старых знакомых – Гюйо, Льебара, г-жу Лешаптуа, Роблена, дядюшку Греманвиля, уже давно разбитого параличом.
Однажды ночью кондуктор мальпоста привез в Пон-л'Эвек весть об Июльской революции. Через несколько дней был назначен новый супрефект, барон де Ларсоньер, бывший раньше консулом в Америке. Он был женат, и у него жила свояченица с тремя уже довольно взрослыми дочерьми. Их часто видели на лужайке перед домом в развевающихся блузках. У них были негр и попугай. Они явились с визитом к г-же Обен; та не замедлила его отдать. Завидя их издали, Фелиситэ бежала предупредить барыню. Но ничто не могло вывести ее из апатии, кроме писем сына.
Он бездельничал, проводя целые дни в кафе. Мать платила его долги; сын делал новые. И вздохи г-жи Обен, вязавшей у окна, долетали до Фелиситэ, которая вертела в кухне колесо прялки.
Они гуляли вдвоем по винограднику и всегда говорили о Виргинии – что бы она могла сказать в том или ином случае и что ей понравилось бы.
Все ее вещи занимали стенной шкаф в комнате с двумя кроватками. Г-жа Обен избегала смотреть на них. Однажды летом она решилась взглянуть – и моль вылетела из шкафа.
Платья Виргинии висели одно возле другого, под полкой, где были три куклы, серсо, посуда и тазик. Они вынули также юбки, чулки, платки и, прежде чем убрать, разложили их на кроватках. Солнце освещало эти жалкие предметы: хорошо были видны пятна, складки, которые оставили после себя изгибы ее тела. Было ясно и тепло, трещал дрозд, все кругом, казалось, тихо наслаждалось жизнью. Нашлась и маленькая коричневая шапочка из мохнатого плюша, но вся она была изъедена молью. Фелиситэ попросила ее себе. Они взглянули друг на друга. Их глаза наполнились слезами. Тогда хозяйка открыла служанке объятия; та бросилась к ней, и они обнялись, давая исход своему горю в поцелуе, который их уравнивал. Раньше этого никогда не бывало: г-жа Обен не отличалась экспансивностью. Фелиситэ была ей благодарна за этот поцелуй, как будто та ее облагодетельствовала, и с тех пор боготворила свою госпожу и была ей предана, как собака.
Сердце Фелиситэ раскрылось для добра.
Заслышав на улице барабанный бой проходящего в походном порядке полка, она становилась у дверей с кувшином сидра и угощала солдат. Она ухаживала за больными холерой, помогала полякам; один из них хотел даже жениться на ней. Но они не поладили: однажды утром, возвратясь от заутрени, она застала его на кухне за винегретом, который он сам приготовил и преспокойно ел.
После поляков предметом ее попечений стал дедушка Кольмиш, слывший участником ужасов 93-го года. Он жил на берегу реки в развалившемся свином хлеву. Уличные мальчишки заглядывали в щели стен и бросали в старика булыжники, которые падали на убогую кровать, где он лежал, постоянно сотрясаясь от кашля; у него были очень длинные волосы, воспаленные веки и опухоль на руке – огромная, больше его головы. Фелиситэ раздобыла старику белье, старалась вычистить его конуру, мечтала о том, чтобы устроить его в пекарне, где он не мешал бы барыне. Когда у Кольмиша открылся рак, она ежедневно обмывала его, иногда приносила ему лепешку, укладывала его на солнце на солому. И бедный старик, дрожа и брызгая слюной, благодарил ее угасшим голосом, боялся ее утратить, простирал к ней руки, когда она уходила. Он умер. Она заказала обедню за упокой его души.
В тот день Фелиситэ ожидало большое счастье: во время обеда явился негр г-жи де Ларсоньер с попугаем в клетке, с жердочкой, цепочкой и висячим замком. Баронесса извещала г-жу Обен, что ее муж назначен префектом и что они вечером уезжают. В знак своего уважения она просила ее взять себе на память эту птицу.
Попугай уже давно занимал воображение Фелиситэ, ведь он прибыл из Америки, а это слово напоминало ей Виктора, и она часто справлялась о птице у негра. Как-то раз она даже сказала: «Барыня была бы очень рада, если бы у нее был такой попугай!»
Негр передал эти слова своей госпоже, которая не могла взять с собой попугая и отделалась от него таким образом.
IV
Его звали Лулу. У него было зеленое туловище, кончики крыльев розовые, голубой лоб и золотистая шейка.
Но он отличался надоедливой привычкой – кусать жердочку, вырывать у себя перья, разбрасывать нечистоты, разливать воду из корытца; он наскучил г-же Обен, и она отдала его навсегда Фелиситэ.
Та принялась его учить. Вскоре он повторял: «Милый мальчик! Ваш покорный слуга! Здравствуйте, Мари!» Фелиситэ поместила его у дверей, и некоторые удивлялись, что он не отвечает, когда его зовут Жако, так как все попугаи носят эту кличку. Его сравнивали с индюшкой, с бревном, – для Фелиситэ это было словно нож в сердце. Когда на Лулу глядели, то – странное дело! – он всегда упорно молчал.
Тем не менее он искал общества. По воскресеньям, когда барышни Рошфейль, маркиз де Гуппевиль и новые знакомые – аптекарь Онфруа, г-н Варен и капитан Матье – играли в карты, попугай начинал биться крыльями в стекла и так неистовствовал, что заглушал все голоса.
Наружность Бурэ, без сомнения, казалась ему очень смешной. Увидя его, попугай начинал хохотать, хохотать до упаду. Раскаты его смеха оглашали двор, их повторяло эхо. Соседи выглядывали из окон и также смеялись. Надвинув шляпу на лоб, чтобы попугай его не видел, Бурэ крался вдоль стены, пробирался к реке и затем входил через садовую калитку, и нельзя было сказать, чтобы взгляды, которые он бросал на птицу, отличались нежностью.
Мальчишка из мясной дал Лулу щелчок за то, что тот сунул голову в его корзину; с тех пор попугай всегда старался ущипнуть его сквозь рубашку. Фабю угрожал свернуть птице шею, хотя он не был жесток, несмотря на татуировку на руках и большие бакенбарды. Напротив, он чувствовал к попугаю скорее симпатию и хотел даже для потехи выучить его ругаться. Фелиситэ пришла в ужас и водворила Лулу на кухне. Цепочка с него была снята, и он разгуливал по всему дому.
Спускаясь по лестнице, он упирался в ступеньки кривым клювом, поднимал одну лапу за другой, и Фелиситэ боялась, как бы у него не закружилась голова от такой гимнастики.
Однажды попугай заболел, ничего не ел и не говорил. Под языком у него образовался нарост, какой бывает иногда у кур. Фелиситэ вырвала его ногтями – и Лулу выздоровел. Как-то раз Поль имел неосторожность пустить ему в клюв клуб табачного дыма; в другой раз г-жа Лормо раздразнила его зонтиком, и он схватил наконечник. Наконец он пропал.
Фелиситэ пустила его на траву, чтобы он подышал свежим воздухом, и отлучилась на минуту. Когда она вернулась, попугай исчез. Сначала она искала его в кустах, на берегу и на крышах, не слушая хозяйки, которая кричала: «Осторожнее! Вы с ума сошли!» Затем она осмотрела все сады в Пон-л'Эвеке и стала останавливать прохожих: «Не видали вы случайно моего попугая?» Тем, кто не знал Лулу, она описывала его приметы. Вдруг ей почудилось, что за мельницами, у подножия холма, летает что-то зеленое. Но там ничего не оказалось. Разносчик утверждал, что сию минуту видел попугая в Сен-Мелене, в лавке тетки Симон. Фелиситэ побежала туда. Там ее не поняли. Наконец она вернулась домой в изнеможении, изорвав башмаки, со смертельной тоской в душе. Сев на скамью около барыни, она рассказывала о всех своих приключениях, как вдруг что-то упало ей на плечо. Лулу! Что он делал, плутишка? Может быть, прогуливался по окрестностям?
Фелиситэ едва оправилась от этого потрясения, – вернее, никогда не могла оправиться от него вполне.
Она простудилась и захворала жабой; немного спустя заболели уши. Через три года она оглохла и стала говорить очень громко, даже в церкви. Хотя об ее грехах могли бы знать во всех углах прихода, и это не бросило бы на нее тени и никого не ввело бы в соблазн, – кюре находил удобным исповедовать ее лишь в ризнице.
Шум в ушах окончательно сбивал ее с толку. Часто хозяйка говорила ей: «Боже мой, как вы глупы!» Она отвечала: «Да, барыня», – и начинала искать что-нибудь вокруг себя.
И без того тесный круг ее представлений еще более сузился: перезвон колоколов и мычанье быков перестали для нее существовать; все живые существа двигались молча, как призраки; она уже не слышала теперь ничего, кроме голоса попугая.
Как бы для того чтобы развлечь ее, он воспроизводил шум вертела, пронзительный крик торговца рыбой, визг пилы столяра, жившего напротив, и, подражая г-же Обен, когда раздавался звонок, кричал: «Фелиситэ! Дверь! Дверь!»
Они вели между собой разговоры: он повторял несчетное число раз три фразы своего репертуара, она отвечала ему такими же бессвязными словами, в которых изливала свою душу. В своем одиночестве она полюбила Лулу, почти как сына, как возлюбленного. Он влезал ей на пальцы, кусал ее губы, взбирался на косынку; и когда она наклонялась, покачивая головой, как это делают кормилицы, края ее чепца и крылья птицы трепетали одновременно.
Когда собирались тучи и гремел гром, попугай испускал крики, может быть, вспоминая ливни родных лесов. Журчанье воды приводило его в безумный восторг; он метался, поднимался к потолку, все опрокидывал и вылетал через окно в сад барахтаться в лужах; но вскоре возвращался, садился на решетку камина и, подпрыгивая, отряхивал воду, поднимая то хвост, то клюв.
Однажды утром, в ужасную зиму 1837 года, Фелиситэ нашла Лулу мертвым в клетке, которую поставила перед камином, чтобы спасти его от холода; голова у него повисла, когти вцепились в железные прутья; он, должно быть, умер от прилива крови. Она подумала, что его отравили петрушкой, и, несмотря на полное отсутствие улик, заподозрила Фабю.
Она так плакала, что хозяйка сказала ей:
– Ну, полно! Закажите из него чучело.
Фелиситэ посоветовалась с аптекарем, который всегда хорошо относился к попугаю. Тот написал в Гавр. Некий Феллаше взялся исполнить заказ. Но так как дилижанс терял иногда поклажу, то Фелиситэ решила сама отнести Лулу в Гонфлер.
Вдоль дороги тянулись яблони с обнаженными ветвями. Канавы покрылись льдом. Вокруг ферм лаяли собаки. И Фелиситэ поспешно шла по середине шоссе в маленьких черных сабо, с корзинкой, спрятав руки под плащом.
Она пересекла лес, миновала О-Шен, достигла Сен-Гатьена.
Сзади нее, в облаках пыли, как ураган мчался под гору мальпост. Увидя женщину, которая не сворачивала с дороги, кондуктор выглянул из-за верха экипажа, а кучер стал кричать, и четверка лошадей, которых он не мог сдержать, понеслась еще быстрее. Пара передних задела Фелиситэ. Кучер отбросил их на край шоссе, сильно дернув вожжами, поднял в бешенстве руку и со всего размаха стегнул Фелиситэ большим кнутом поперек тела так, что та упала на спину.
Когда она очнулась, первым ее движением было открыть корзинку. К счастью, Лулу был цел. Она почувствовала, что ей жжет правую щеку; поднесла к щеке руки: они стали красными, – текла кровь.
Фелиситэ села на кучу булыжника, прикладывая к лицу платок, потом съела краюшку хлеба, которую на всякий случай положила в корзинку, и забыла о своей ране, заглядевшись на птицу.
Достигнув вершины Экмовиля, Фелиситэ увидела огни Гонфлера, мерцавшие в темноте, как множество звезд; дальше расстилалось окутанное сумраком море. Она почувствовала слабость и остановилась. Горькое детство, обманутая первая любовь, отъезд племянника, смерть Виргинии – все эти воспоминания нахлынули на нее, как волны прибоя, слезы подступили ей к горлу, рыдания душили ее.
Но он отличался надоедливой привычкой – кусать жердочку, вырывать у себя перья, разбрасывать нечистоты, разливать воду из корытца; он наскучил г-же Обен, и она отдала его навсегда Фелиситэ.
Та принялась его учить. Вскоре он повторял: «Милый мальчик! Ваш покорный слуга! Здравствуйте, Мари!» Фелиситэ поместила его у дверей, и некоторые удивлялись, что он не отвечает, когда его зовут Жако, так как все попугаи носят эту кличку. Его сравнивали с индюшкой, с бревном, – для Фелиситэ это было словно нож в сердце. Когда на Лулу глядели, то – странное дело! – он всегда упорно молчал.
Тем не менее он искал общества. По воскресеньям, когда барышни Рошфейль, маркиз де Гуппевиль и новые знакомые – аптекарь Онфруа, г-н Варен и капитан Матье – играли в карты, попугай начинал биться крыльями в стекла и так неистовствовал, что заглушал все голоса.
Наружность Бурэ, без сомнения, казалась ему очень смешной. Увидя его, попугай начинал хохотать, хохотать до упаду. Раскаты его смеха оглашали двор, их повторяло эхо. Соседи выглядывали из окон и также смеялись. Надвинув шляпу на лоб, чтобы попугай его не видел, Бурэ крался вдоль стены, пробирался к реке и затем входил через садовую калитку, и нельзя было сказать, чтобы взгляды, которые он бросал на птицу, отличались нежностью.
Мальчишка из мясной дал Лулу щелчок за то, что тот сунул голову в его корзину; с тех пор попугай всегда старался ущипнуть его сквозь рубашку. Фабю угрожал свернуть птице шею, хотя он не был жесток, несмотря на татуировку на руках и большие бакенбарды. Напротив, он чувствовал к попугаю скорее симпатию и хотел даже для потехи выучить его ругаться. Фелиситэ пришла в ужас и водворила Лулу на кухне. Цепочка с него была снята, и он разгуливал по всему дому.
Спускаясь по лестнице, он упирался в ступеньки кривым клювом, поднимал одну лапу за другой, и Фелиситэ боялась, как бы у него не закружилась голова от такой гимнастики.
Однажды попугай заболел, ничего не ел и не говорил. Под языком у него образовался нарост, какой бывает иногда у кур. Фелиситэ вырвала его ногтями – и Лулу выздоровел. Как-то раз Поль имел неосторожность пустить ему в клюв клуб табачного дыма; в другой раз г-жа Лормо раздразнила его зонтиком, и он схватил наконечник. Наконец он пропал.
Фелиситэ пустила его на траву, чтобы он подышал свежим воздухом, и отлучилась на минуту. Когда она вернулась, попугай исчез. Сначала она искала его в кустах, на берегу и на крышах, не слушая хозяйки, которая кричала: «Осторожнее! Вы с ума сошли!» Затем она осмотрела все сады в Пон-л'Эвеке и стала останавливать прохожих: «Не видали вы случайно моего попугая?» Тем, кто не знал Лулу, она описывала его приметы. Вдруг ей почудилось, что за мельницами, у подножия холма, летает что-то зеленое. Но там ничего не оказалось. Разносчик утверждал, что сию минуту видел попугая в Сен-Мелене, в лавке тетки Симон. Фелиситэ побежала туда. Там ее не поняли. Наконец она вернулась домой в изнеможении, изорвав башмаки, со смертельной тоской в душе. Сев на скамью около барыни, она рассказывала о всех своих приключениях, как вдруг что-то упало ей на плечо. Лулу! Что он делал, плутишка? Может быть, прогуливался по окрестностям?
Фелиситэ едва оправилась от этого потрясения, – вернее, никогда не могла оправиться от него вполне.
Она простудилась и захворала жабой; немного спустя заболели уши. Через три года она оглохла и стала говорить очень громко, даже в церкви. Хотя об ее грехах могли бы знать во всех углах прихода, и это не бросило бы на нее тени и никого не ввело бы в соблазн, – кюре находил удобным исповедовать ее лишь в ризнице.
Шум в ушах окончательно сбивал ее с толку. Часто хозяйка говорила ей: «Боже мой, как вы глупы!» Она отвечала: «Да, барыня», – и начинала искать что-нибудь вокруг себя.
И без того тесный круг ее представлений еще более сузился: перезвон колоколов и мычанье быков перестали для нее существовать; все живые существа двигались молча, как призраки; она уже не слышала теперь ничего, кроме голоса попугая.
Как бы для того чтобы развлечь ее, он воспроизводил шум вертела, пронзительный крик торговца рыбой, визг пилы столяра, жившего напротив, и, подражая г-же Обен, когда раздавался звонок, кричал: «Фелиситэ! Дверь! Дверь!»
Они вели между собой разговоры: он повторял несчетное число раз три фразы своего репертуара, она отвечала ему такими же бессвязными словами, в которых изливала свою душу. В своем одиночестве она полюбила Лулу, почти как сына, как возлюбленного. Он влезал ей на пальцы, кусал ее губы, взбирался на косынку; и когда она наклонялась, покачивая головой, как это делают кормилицы, края ее чепца и крылья птицы трепетали одновременно.
Когда собирались тучи и гремел гром, попугай испускал крики, может быть, вспоминая ливни родных лесов. Журчанье воды приводило его в безумный восторг; он метался, поднимался к потолку, все опрокидывал и вылетал через окно в сад барахтаться в лужах; но вскоре возвращался, садился на решетку камина и, подпрыгивая, отряхивал воду, поднимая то хвост, то клюв.
Однажды утром, в ужасную зиму 1837 года, Фелиситэ нашла Лулу мертвым в клетке, которую поставила перед камином, чтобы спасти его от холода; голова у него повисла, когти вцепились в железные прутья; он, должно быть, умер от прилива крови. Она подумала, что его отравили петрушкой, и, несмотря на полное отсутствие улик, заподозрила Фабю.
Она так плакала, что хозяйка сказала ей:
– Ну, полно! Закажите из него чучело.
Фелиситэ посоветовалась с аптекарем, который всегда хорошо относился к попугаю. Тот написал в Гавр. Некий Феллаше взялся исполнить заказ. Но так как дилижанс терял иногда поклажу, то Фелиситэ решила сама отнести Лулу в Гонфлер.
Вдоль дороги тянулись яблони с обнаженными ветвями. Канавы покрылись льдом. Вокруг ферм лаяли собаки. И Фелиситэ поспешно шла по середине шоссе в маленьких черных сабо, с корзинкой, спрятав руки под плащом.
Она пересекла лес, миновала О-Шен, достигла Сен-Гатьена.
Сзади нее, в облаках пыли, как ураган мчался под гору мальпост. Увидя женщину, которая не сворачивала с дороги, кондуктор выглянул из-за верха экипажа, а кучер стал кричать, и четверка лошадей, которых он не мог сдержать, понеслась еще быстрее. Пара передних задела Фелиситэ. Кучер отбросил их на край шоссе, сильно дернув вожжами, поднял в бешенстве руку и со всего размаха стегнул Фелиситэ большим кнутом поперек тела так, что та упала на спину.
Когда она очнулась, первым ее движением было открыть корзинку. К счастью, Лулу был цел. Она почувствовала, что ей жжет правую щеку; поднесла к щеке руки: они стали красными, – текла кровь.
Фелиситэ села на кучу булыжника, прикладывая к лицу платок, потом съела краюшку хлеба, которую на всякий случай положила в корзинку, и забыла о своей ране, заглядевшись на птицу.
Достигнув вершины Экмовиля, Фелиситэ увидела огни Гонфлера, мерцавшие в темноте, как множество звезд; дальше расстилалось окутанное сумраком море. Она почувствовала слабость и остановилась. Горькое детство, обманутая первая любовь, отъезд племянника, смерть Виргинии – все эти воспоминания нахлынули на нее, как волны прибоя, слезы подступили ей к горлу, рыдания душили ее.