Но их ярость и мощь за ночь превратили автора, незаметного, всего лишь метр шестьдесят семь ростом патологоанатома с залысинами и наметившимся животиком, в одну из окутанных тайной фигур берлинского авангарда. Бунтарь в костюме-тройке. «Уже после первого сборника стихов я прослыл надломленным бонвиваном, – вспоминал Бенн, – инфернальным снобом и типичным литератором, просиживающим в кофейнях, в то время как я вместе со всеми отмаршевывал полковые учения на картофельных полях Укермарка, а в Дёберице, при штабе командира дивизии, бежал рысью по сосновым холмам». Мы не знаем, подошел ли этот военный врач Бенн к столику Эльзы Ласкер-Шюлер однажды вечером в «Западном кафе», на углу Курфюрстендамм и Йоахимсталерштрассе, или наоборот. Но лучше места, где могли обрести друг друга эти двое дрожащих от лирического потрясения аутсайдеров не придумать. Это арт-кафе пришло в благородный упадок, в нем подавали посредственную венскую кухню, как и по сей день во всех следящих за собой арт-кафе Берлина, воздух застывал от сигаретного дыма, с улицы пробивался оглушительный грохот, на газетах красовалась печать «Украдено в „Западном кафе“», а внутри сидела богема и пила в долг. За кофе или пиво можно было заплатить 25 пфеннигов – и сидеть до пяти утра.
 
   Бенн и Ласкер-Шюлер бывали здесь постоянно. Сперва бросали друг на друга взгляды. Словно два хищника, осторожно крались друг к другу, каждый подкармливал свой голод стихотворениями другого, неделями проговаривая их поздней ночью по дороге домой. «Каждая из его строк – укус леопарда, прыжок дикого зверя», – пишет она в эти дни о Бенне. Поэтесса Эльза Ласкер-Шюлер – на семнадцать лет старше его, недавно разведенная со вторым мужем, вовлеченная в авантюры со всеми центральными персонажами берлинской богемы, увешанная украшениями, с колокольчиками на ногах, в восточных одеяниях – в одночасье влюбляется в строгого доктора медицины с сонливым взглядом и робкой, почти безучастной интонацией, с какой он в жизни, как и в стихах, рассказывал чудовищные вещи о смерти, трупах и женском теле, словно кофе заказывал. А Готфрид Бенн, еще чуть надменный и неуверенный, влюбляется в чувственную зрелую женщину с глазами, сверкающими, точно черные алмазы.
   Оба персонажа, которым этой холодной берлинской зимой суждено встретиться и сблизиться, – неудачники: ей сорок четыре года, ему скоро двадцать шесть. Эльза Ласкер-Шюлер, некогда оберегаемая банкирская дочка из Эльберфельда, теперь оказалась нищенкой: неделями она сидит на одних орехах да фруктах, мучается лихорадкой, бродит по ночному городу с сыном, ночует под мостами и в пансионатах, клянчит каждую чашку кофе. В своих поношенных восточных одеждах она кажется клошаром из «Тысячи и одной ночи». Стихи она пишет на украденных с главпочтамта бланках для телеграмм. Бенн же, заблудший пасторский сын из деревни, отчаянно ищет свою профессию, он потерпел уже две неудачи: сперва как врач в психиатрическом отделении Шарите, затем как военный врач, которого отправили в принудительный отпуск. Отзывы свидетельствуют о его проблемах в общении с людьми. Ему рекомендуют общение с трупами. Вскоре после его вступления в должность умирает любимая мать. И Бенн, успевший набить руку в зашивании, пишет: «Ты на челе моем раскрытой раной, и рана не смыкается никак»[8]. Это биографический момент, в котором различаются Бенн и Ласкер-Шюлер, цепляющиеся друг за друга, словно два утопающих. «О твои руки» называется стихотворение Ласкер-Шюлер из октября 1912 года – и в нем впервые на ее сердце различается почерк доктора Готфрида Бенна. Она даже (какое счастье!) может писать ему на иврите: пасторский сын знает в теории Ветхий Завет. А теперь – практика.
   Как думаете, получится?
 
   На Берггассе, 19, ставшей уже тогда самым знаменитым адресом Вены, сидит доктор Зигмунд Фрейд. Психоанализ сделал его богатым: в день он проводит до одиннадцати сеансов, получая 100 крон за каждый – как его домработницы за целый месяц. Но за то, что после смерти Густава Малера он написал управляющему его наследством и пытался добиться возмещения трат за совместную прогулку с композитором, Альма Малер обижалась всю жизнь. В 1913 году он – легенда, его исследования о сновидениях и сексуальности – всеобщее достояние, а когда Шницлер или Кафка записывают образы своих снов, то не без вопроса, а что сказал бы доктор Фрейд. Он исследовал сексуальность, которую другие вытесняли, и которую, по сегодняшним данным, он и сам вытеснял в 1913 году. После того как жена подарила ему шестерых детей, он, видимо, предпочел воздержание: о романах ничего не известно, лишь невыясненное отношение к Минне Бернайс, его свояченице, жившей с ними под одной крышей, дает повод для спекуляций, но – кто знает, кто знает.
   Фрейда забавляло, что венцы приняли его учение о вытесненном и бессознательном в тот момент, когда он получил должность профессора. «Уже посыпались отовсюду поздравления и цветы, словно роль сексуальности официально признана его высочеством, а значимость сновидений утверждена советом министров».
 
   Уже современники воспринимали Фрейда и Шницлера как сиамских близнецов: здесь «Толкование сновидений», там «Новелла о снах»; здесь Эдипов комплекс, там «Фрау Беата и ее сын». Но, видимо, именно внутренняя схожесть заставляла их вежливо друг друга избегать. Однажды Фрейд набрался духу и написал Шницлеру о боязни встречи с ним, о «своего рода страхе двойничества». Так как, прочитав его рассказы и пьесы, у него сложилось впечатление, что «благодаря интуиции – а вообще-то вследствие тонкого самонаблюдения – Вам известно все, что мне удалось обнаружить в процессе тягостной работы над другими людьми». Но и это признание ничего не изменило. Как два магнита со слишком схожими полюсами, они не могли приблизиться друг к другу. Но оба относились к этому с юмором. Когда в 1913 году в кабинет Шницлера доставили истекающего кровью сына фабриканта, которого пони цапнул за пенис, доктор предписал: «Пациента немедленно в травматологию – а пони лучше всего к профессору Фрейду».
 
   Крупная берлинская сигаретная фирма Problem повсюду в Берлине, на автобусах и дрожках рекламирует сигареты под названием Moslem. Поэтому, когда идешь по Потсдамской площади или по Курфюрстендамм, то большими буквами можно прочитать: «Moslem: Problem Zigaretten».[9]
 
   Генрих Манн сейчас сожительствует в Мюнхене с Мими Кановой, с которой он – как удачно – познакомился в 1912 году на берлинской репетиции своей пьесы «Большая любовь». Она толстовата. Он зовет ее «пончик». Но она писала ему, что, добейся он дальнейшего ее ангажемента в театре, она будет «лелеять его, как дитя». Видимо, предложение его привлекло. Остальные воротят нос от этой заурядной женщины и их неподобающей связи (как и родной брат Томас, у которого каждый раз губы трубочкой, когда Генрих демонстрирует гетеросексуальную активность). Генрих, с бородкой и приспущенными веками похожий на испанского аристократа, сидит, довольный, со своей Мими в Мюнхене на Леопольдштрассе, 49 и пишет.
   Когда Генриху исполняется сорок два, Томас приглашает брата с женой заглянуть на скромный ужин. Но в остальном он без устали работает над своей великой книгой «Верноподданный». Он очень дисциплинирован – страницу за страницей он исписывает мелким почерком в квадратных тетрадках и уже почти закончил беспощадный анализ немецкого общества времен кайзера Вильгельма П. Лишь в редких перерывах он рисует обнаженную натуру, в основном добротных женщин в смелых позах – они сильно напоминают бордельные рисунки Георга Гросса. Позже, когда Генрих Манн умрет, их обнаружат в нижних ящиках его письменного стола.
   Генрих Манн ведет переговоры с несколькими журналами касательно публикации отрывка из «Верноподданного», и сейчас он договаривается с мюнхенским журналом «Цайт им Бильд». Печать должна начаться 1 ноября 1913 года. За гонорар в 10 000 рейхсмарок Генрих Манн дает согласие на возможное «изъятие из текста сцен излишне эротического характера». Ну ладно, – подумал, наверное, Генрих Манн, – ведь здесь важнее сцены социально-критического свойства… Эта идея осенила его пару лет назад в одном из берлинских кафе на Унтер-ден-Линден, где он увидел, как целая масса буржуазной публики жадно прильнула лицом к окну, когда мимо прогарцевал кайзер. «К старому циничному прусскому духу унтерофицерства здесь добавилась машинальная массовость мирового города, – писал Манн, – и в результате человеческое достоинство опустилось ниже всякого уровня». У Манна рождается образ бумажного фабриканта, который только и может, что печатать открытки с портретом кайзера. Манн изучает горы материала, ездит на бумажные мельницы и фоторепродукционные предприятия, все скрупулезно записывает, беседует с рабочими, действует как репортер. Рихард Вагнер, в первую очередь его странное наркотизирующее влияние на дух противоречия, оборачивается для него такой загадкой, что он впервые, исследования ради, идет на «Лоэнгрина». Стало быть, пока брат Томас занимается «Королевским высочеством» и аферистом Феликсом Крулем, Генрих Манн ищет верноподданическое в немецком – и с ужасом выясняет: оно везде. Одного юриста он просит досконально объяснить ему состав преступления в случае оскорбления величества. Ибо именно этим и должна стать его книга «Верноподданный»: оскорблением его величества – немецкого мелкобуржуазного духа.
 
   Герман Гессе глубоко несчастен в Берне со своей женой Марией. Вместе с Теодором Хойсом (да, тем самым Теодором Хойсом) он занимается журналом «Март», но над ним самим и его сочинительством тяготеет ситуация в семье. Даже переезд с Боденского озера, где они пробовали пожить на волне увлечения вегетарианством, в тихий центр Швейцарии, на родину жены, не улучшил их отношений. У них трое детей – Мартину, младшенькому, как раз исполнилось два, но родительский союз заметно сдулся. Гессе прибегает к сердечнососудистому средству, которое могут назначить себе только писатели: к беллетризации. Рассорившись с женой в спальне, он идет в кабинет, вставляет свежий лист бумаги в любимую печатную машинку и записывает ссору в виде диалога. Так в 1913-м рождается роман «Росхальде», который он в том же году публикует в ежемесячном журнале «Вельхаген & Класингс». Главный персонаж Иоганн Верагут заново переживает мучения Гессе, его мечтания естественным образом оборачиваются разочарованием. Жену зовут Адель – она так же смирилась с жизнью и на нее обозлилась, как и Мария, жена Гессе. В книге Герман весьма открыто касается не только проблемы неудачности своего брака, но и принципиальной невозможности оставаться художником, будучи женатым членом общества. Двадцатитрехлетний студент юридического факультета Курт Тухольский, с января работающий в журнале «Шаубюне», который станет потом «Вельтбюне», пишет о «Росхальде» глубоко проницательные мысли: «Не стой на обложке имя Гессе, мы бы и не догадались, что написал ее он. Это не наш старый добрый любимый Гессе – это кто-то другой». Но прежде всего Тухольский с первого взгляда уловил тонкую грань между вымыслом и действительностью: «Гессе как этот Верагут: покинул родные края и уходит – но куда?» Хороший вопрос.
 
   В 1913 году, конечно, далеко не все ладится. Все готовились к выставочному турне: зачин – во Франкфурте, задача – объединить искусство берлинских экспрессионистов и сецессионистов с искусством «Синего всадника». Но к своему удивлению, «синие всадники» в Верхней Баварии получают из Берлина свои картины обратно. 28 февраля Макс Франк из Зиндельсдорфа пишет сердитое письмо с эмблемой «Синего всадника» Георгу Тапперту, председателю Нового сецессиона в Берлине: «Распаковывая ящики с картинами, я, к моему величайшему огорчению, обнаружил среди прочих и „Оленей“, которые по моему настоянию непременно должны были отправиться в турне (сперва в апреле во Франкфурт). Вот и Кандинский мне сегодня пишет, что к его откровенному недоумению четыре его берлинских картины вернулись к нему в Мюнхен. Как это понимать? По логике выходит, что идея турне провалилась. Но как такое возможно, что Вы, нас не спросив, просто вешаете картины нам на шею?» Однако это еще не конец. Осенью все-таки состоится уникальная встреча обоих полюсов немецкого экспрессионизма на высшем уровне.
 
   Райнеру Марии Рильке жарко уже в начале февраля. На юг он бежал, чтобы лицезреть солнце. Однако теперь, сидя в белом костюме в саду отеля «Королева Виктория», он тоскует по прохладному северу. Иначе Рильке – не Рильке. Он так тонко понимает женщин, так глубоко вживается в природу, в нем столько вчувствования во все, что на исходе лета он сострадает городам, «изнуренным от неотступности лета». И, вероятно, поэтому лишь кто-то вроде Рильке способен при самых первых теплых лучах солнца этого года ощущать будущий жар их разрушительной силы. В письмах к матери и далеким подругам сердца он сетует, как пагубно действует на него весна: «Солнце перегревало: в семь утра еще стоял февраль, а четыре часа спустя, около одиннадцати, казалось, что на дворе август». Она ведь должна понимать, пишет он Сидони Надерни, что совершенно «невыносимо», когда так палит солнце. 19 февраля он поспешно уезжает. В конце месяца он обживает новую парижскую квартиру на улице Шампань-Премьер. За полтора года объездив пол-Европы, пытаясь убежать от себя, он оказывается в предвесеннем гуле метрополии. Он боится пристать к берегам, осесть. Но он хочет еще раз попробовать, здесь, в Париже, в этом месте. Но он совсем забыл, как это бывает. Сидеть, работать, не переживать. Жить.
 
   Весной 1913 года Шарль Фабри проводит успешные эксперименты по открытию озонового слоя, который еще ничем не поврежден.
 
   Всего день на поезде – и ты уже в Галиции, земле австрийской короны. Поэтому Вена в эти годы становится излюбленным местом политической эмиграции для беглых революционеров из России. Так, на Дёблингерштрассе в бедноватой мелкобуржуазной атмосфере с женой Натальей и детьми работает писатель и журналист Лев Бронштейн, больше известный как Лев Троцкий. На Рождество Троцкие потратились на елку, чтобы сделать вид, будто они вместе со всеми и никогда не захотят уезжать. Работая журналистом на различные либеральные и социал-демократические издания, Троцкий зарабатывает мало, часто целыми днями он сидит в кафе «Централь» и играет в шахматы. В 1913 году «господин Бронштейн» слывет лучшим шахматистом венских кофеен, а это что-то да значит. В очередной раз нуждаясь в деньгах, он закладывает в ломбард что-то из своих книг, выбора у него нет.
   В начале февраля Сталин продолжает работать над статьей «Марксизм и национальный вопрос», что станет его самым известным произведением, – мешанина народов в Австро-Венгрии служит ему наглядным примером. Сталин развивает в Вене идею централизованной империи, стоящей за мнимой национальной автономией, и в конечном итоге – программирует Советский Союз. Сталин, среди друзей просто «Coco», даже с детьми Трояновских ни о чем другом не говорит. Он не отказывается от попытки приударить за их няней – правда, попытки напрасной, – и он вновь с головой окунается в работу. Зато он находит время на применение зла капитализма на практике. Он затевает спор с матерью: дескать, если они оба позовут Галину, ее темпераментную дочку, то подбежит она к нему – в надежде, что он опять купил ей конфет. И здесь он вновь оказывается прав.
   Двое мужчин навещают его в квартире Трояновских. Николай Бухарин помогает с переводами и, в отличие от Сталина, добивается успеха у няни, что тот не простит ему до конца жизни (и за что Бухарин однажды поплатится пулей в затылок). Как-то раз и Троцкий случайно заглядывает в гости: «В 1913 году в Вене, в старой габсбургской столице, я сидел в квартире Скобелева за самоваром, – пишет Троцкий. – Дверь внезапно раскрылась без предупредительного стука, и на пороге появилась незнакомая мне фигура – невысокого роста, худая, с смугло-серым отливом лица, на котором ясно видны были выбоины оспы… Во взгляде не было ничего похожего на дружелюбие». Это был Сталин. Он налил стакан чая из самовара и вышел молча, как и вошел. Сталин не узнал Троцкого – к счастью, потому что в своих статьях тот уже назвал его «шумливым чемпионом с фальшивыми мускулами».
 
   В том же феврале 1913 года, когда впервые увиделись Сталин и Троцкий, в далекой Барселоне родился человек, который позже по приказу Сталина убьет Троцкого. Его зовут Хайме Рамон Меркадер дель Рио Эрнандес.
   23 февраля в Санкт-Петербурге Иосифа Сталина арестовывают посреди улицы. Он пытается сбежать – в женской одежде и парике. Это никак не связано ни с карнавалом, ни со специфическими наклонностями. Нет, революционер находится в России нелегально, одежду он украл из костюмерной во время концерта, устроенного в поддержку газеты «Правда» и сорванного полицейской облавой. Полиция задерживает хромого беглеца и срывает с него яркое летнее платье и парик, под которыми оказывается Сталин. Его узнают и ссылают в сибирский Туруханск.
 
   В и без того бурной Вене случился роман, от которого захватило дыхание даже у самих венцев. Альма Малер, самая красивая девушка Вены с легендарной талией и эффектной грудью, овдовев после смерти великого композитора и еще не успев снять траур, влюбилась в Оскара Кокошку, самого неблаговидного художника Вены, неугомонного провокатора, который всюду носился в поношенных брюках и расстегнутых рубашках. Его самое известное произведение называлось «Убийца, надежда женщин» – именно это он и имел в виду. Едва ли еще найдется в Вене 1913 года что-то столь беспощадно сексуальное, как переписка и роман между Кокошкой и Альмой Малер. Днем Альме нужно было посвящать себя светской жизни первой вдовы города, устраивать приемы и салоны у себя дома. Однако ночью вступали в силу права Кокошки. Он сможет работать, только если будет спать с ней каждую ночь, говорит он ей, и она делается одержимой его одержимостью. Когда он приходит в дом ее приемных родителей Моллей рисовать ее портрет, она уводит его в соседнюю комнату и душераздирающе поет арию смерти Изольды. И с оперной абсолютностью бросается в омут этой авантюры. Кокошка больше не может рисовать ничего, кроме Альмы. В основном обнаженной, с распущенными волосами, распахнутой блузой, он рисует дико и неистово, как и любит. От нетерпения он отбрасывает кисточку – с ней так долго возиться – и рисует пальцами, левая ладонь служит палитрой, ногтями он вцарапывает линии в толщу красок. Жизнь, любовь, искусство: все – большая борьба.
   Если Кокошка не рисует Альму, то рисует Альму и себя, как, например, «Двойной портрет Оскара Кокошки и Альмы». Он называет картину «Помолвка», потому что хочет жениться на Альме и надеется, что так удержит ее навсегда. Но Альма – змея. Выйти за него, объясняет она ему, она сможет, лишь когда он создаст абсолютный шедевр. Кокошка надеется, что эта «Помолвка» и станет его абсолютным шедевром – в конце февраля он ее уже почти закончил, и Альма нервничает. Он умоляет ее: «Прошу, пиши мне много милых слов, чтобы со мной больше не случилось рецидива и я не простаивал напрасно перед холстом». Но Альма как раз сделала аборт и злится, что он нарисовал у нее беременный живот. Они странно держатся за руки на картине: во взгляде Кокошки читаются муки, в глазах Альмы – самообладание. С матерью она едет в Земмеринг и выбирает участок среди земель, которые Густав Малер когда-то приобрел для них двоих. Теперь она планирует любовное гнездышко для другого. И когда «Помолвка» готова, Кокошка посылает ее в Берлинский сецессион. Это, конечно, то, на что он надеялся: публичное объявление о помолвке. Когда Вальтер Гропиус, видный архитектор, который как раз строит здание для фабрики «Фагус» и тешит себя надеждой жениться на Альме, видит в Берлине картину, его – как кстати – хватает удар. (Но, между нами, именно он, а не Кокошка, в конечном итоге женится на Альме.)
 
   Альберт Швейцер сидит в Страсбурге за своей третьей докторской работой. Он уже давно получил степень доктора за диссертацию «Философия религии Канта. От „Критики чистого разума“ до „Религии в пределах только разума“». Степень доктора теологии у него уже тоже есть: «Проблема Тайной вечери: анализ, основанный на научных исследованиях девятнадцатого века и на исторических отчетах». Он успел стать доцентом теологии в Страсбурге и даже викарием в церкви Святого Николая, когда решил получить степень доктора еще и в медицине. В 1912 году его допустили к врачебной практике. Но врач, викарий, доцент, доктор филологии и доктор теологии не сдает оборотов. Диссертацию «Психиатрическая оценка личности Иисуса» надо закончить. Тома научной литературы готовы его раздавить, от тройной нагрузки усталость наливается свинцом. Чтобы не уснуть за чтением, он придумал ставить под письменный стол ведро с холодной водой. Если строчки начинают расплываться, он снимает носки, окунает ноги в холодную воду и продолжает читать. Ведь он почти закончил. А перед глазами уже следующая цель: Африка.

Март

   В марте Кафка на самом деле едет к Фелиции в Берлин, они пытаются вместе прогуляться, но не выходит. Роберт Музиль обращается к невропатологу, но ему можно оттуда уйти, а вот Камилла Клодель попадает в психиатрическую клинику на тридцать лет. В Вене 31 марта проходит большой «концерт с оплеухами»: Арнольд Шёнберг получает на глазах у всех пощечину за слишком резкие звуки. Альберт Швейцер и Эрнст Юнгер мечтают об Африке. Людвиг Витгенштейн в Кембридже подступается к каминг-ауту и своей новой логике, Вирджиния Вулф закончила первую книгу, а у Райнера Марии Рильке начался насморк. И у всех один большой вопрос: «Что нас ждет?»
 
 
   Людвиг Майднер. Апокалиптический пейзаж (Еврейский музей Франкфурта-на-Майне, архив Людвига Майднера).
 
   В районе Берлина Николасзее, перед городскими воротами, на краю заколдованного поля с косулями, на улице Кирхвег, 27 и 28 почти синхронно завершается строительство двух особенных вилл: «Дома Штерна» Германа Матезиуса для президента банка Юлиуса Штерна, а по соседству – вилла архитектора Вальтера Эпштейна для, возможно, самого значительного писателя-искусствоведа Юлиуса Мейер-Грефе, который благодаря наследству, успеху на книжном рынке и торговле произведениями искусства скопил определенное состояние. Пока возводился особняк, Мейер-Грефе ездил со стройплощадки в город, чтобы часами позировать Ловису Коринту – выйдет особый портрет, объединяющей двух важнейших немецких фигур художественной жизни эпохи fin de siecle.
   Дом Мейер-Грефе в Николасзее дышал французским шиком, элегантностью и определенной дородностью, он был идеально подогнан под пятидесятилетнего хозяина и его жену (кстати, пару лет спустя архитектор Эпштейн post mortem стал тестем Мейер-Грефе, так как его дочь Аннемари стала третьей женой этого искусствоведа… но сейчас это способно лишь сбить нас с толку). Здесь, на Кирхвег, 28, «за городом на природе», как Мейер-Грефе определил свой дом в письмах художнику Эдварду Мунку, в 1913 году родилась центральная работа по истории искусства: «История развития современного искусства», которая начнет издаваться с 1914 года.
   Над письменным столом Мейер-Грефе висел огромный Делакруа – «Лев, пожирающий лошадь», а в прихожей стоял бюст работы Лембрука – «Оборачивающаяся женщина». За эстетикой мебели и всего убранства следил Рудольф Александр Шредер, близкий друг Мейер-Грефе. Вилла представляла собой весьма франкофильский, хорошо выдержанный гезамткунстверк[10], сказочный замок. Но уже как раз не maison moderne.
   И без того пора уже покончить в этом году с модерном: понятие это настолько гибкое, всякий раз по-новому трактуется современниками и потомками, каждое поколение норовит поместить его в новые временные рамки, – что не годится для того, чтобы должным образом передать ту неслыханную неодновременную одновременность, которая составляет 1913 год.
   Дом Юлиуса Мейер-Грефе в Берлине как раз и был таким храмом сбивающей с толку одновременности: в столовой висели картины Эриха Клоссовски, рисующего историка искусств и друга Мейер-Грефе с Монмартра – славнейший поздний импрессионизм (но вот Бальтазар, четырехлетний сын Клоссовски, всегда завороженно наблюдавший за рисованием картин для Мейер-Грефе, стал потом под именем Бальтюс одним из великих бесславных французских художников – вот как оно бывает, отцы и дети). Мейер-Грефе уже тогда был легендарной фигурой, спорной из-за того, что без оглядки вступался за искусство заклятого врага – Франции. Уже в первом издании «Истории развития» он назвал Дега, Сезанна, Мане и Ренуара четырьмя столпами модерна. Так и получилось, что крылатое слово «мейергрефство» стало означать чрезмерную склонность ко всему французско-импрессионистскому и критическое отношение к немецкому искусству. И вот, спустя пятнадцать лет, как была закончена первая версия текста, возникла совершенно новая – потому что художники, как написал Мейер-Грефе, повзрослели (как в первую очередь и сам автор).