Теперь дядя и в самом деле перестал говорить; он сидел за шахматной доской и ждал. Потом он заметил, что дядя смотрит на него – неотрывно, задумчиво и очень строго.
   – Ладно, ладно, – сказал дядя. – Ладно, ладно, ладно.
   Он смотрел на него, Чарльза, и тот почувствовал, что еще не разучился краснеть. Но ему пора было привыкнуть к этому – или, по крайней мере, к тому, что дядя наверняка это помнит, пусть даже у него, Чарльза, это выскочило из головы. Тем не менее он не сдал своих позиций, не опустил голову и, хотя лицо его залил горячий румянец, ответил дяде таким же неотрывным взглядом и словами:
   – Да еще и притащил с собой сестру, чтобы заставить ее соврать.
   Дядя смотрел на него, теперь уж не насмешливо, даже не пристально, просто смотрел, и все.
   – Почему те, кому семнадцать… – сказал дядя.
   – Восемнадцать, – сказал он. – Или почти.
   – Ладно, – сказал дядя. – Восемнадцать или почти – почему они так уверены, что восьмидесятилетние старики вроде меня не способны принять как должное, отнестись с уважением или даже просто вспомнить, что молодые понимают под страстью и любовью?
   – Возможно, потому, что старики уже не способны увидеть разницу между этими чувствами и обыкновенными приличиями – вроде того, чтобы холодным поздним декабрьским вечером не тащить свою сестру за шесть миль с целью заставить ее соврать.
   – Ладно, – сказал дядя. – Значит, до тебя дошло. Надеюсь, этого достаточно? Видишь ли, я знаю одного восьмидесятилетнего старика пятидесяти лет от роду, который не сомневается, что семнадцати-, восемнадцати– и девятнадцатилетний – да и шестнадцатилетний тоже – способен на все, и уж во всяком случае на страсть и любовь или на соблюдение приличий, или на то, чтобы ночью притащить свою сестру за шесть или двадцать шесть миль с целью заставить ее соврать, взломать сейф или совершить убийство – если, конечно, ему пришлось ее тащить. Ее никто не заставлял сюда ехать – я, по крайней мере, наручников на ней не видел.
   – Однако она приехала, – сказал он, Чарльз. – И соврала. Она отрицала даже то, что они с капитаном Гуальдресом обручились. Но когда ты прямо спросила ее, любит ли она его, она сказала «да».
   – И за эти слова ее выдворили из комнаты, – сказал дядя. – Это произошло после того, как она сказала правду, на что я, между прочим, считаю способными семнадцати-, восемнадцати– и даже девятнадцатилетних, когда тому находится причина. Она явилась сюда, они оба явились сюда, заранее условившись, как будто мне врать. Но она испугалась. И тогда каждый из них попытался использовать другого для достижения цели. Только цели-то у них разные.
   – Однако, убедившись, что у них ничего не вышло, они оба отступили. Он отступил очень быстро. Он отступил почти так же глубоко, как и начал. Мне на минутку показалось, что он вот-вот вышвырнет ее в прихожую, словно она тряпичная кукла.
   – Да, – сказал дядя. – Слишком быстро. Как только он убедился, что на нее полагаться нельзя, он отбросил этот план и решил испробовать что-нибудь другой. А она отступила еще раньше. Как только начала понимать, либо что от него толку не будет, либо что я не собираюсь принимать их слова на веру и, значит, от меня наверное тоже толку не будет. Таким образом, они оба уже решили испробовать что-нибудь другое, и это мне не нравится. Ибо они опасны. Опасны не потому, что глупы – глупость в этом возрасте (прошу прощенья, сэр) вполне естественна, – а потому, что никогда не встречали никого, кто внушил бы им достаточно уважения или страха, чтобы они ему поверили… Твой ход.
   Казалось, что вопрос исчерпан; во всяком случае, для дяди; было ясно, что, по крайней мере на эту тему, от него ни слова больше не добиться.
   Видимо, вопрос был и впрямь исчерпан. Он сделал ход. Он задумал этот ход очень давно, еще раньше, чем дядя, если считать не только то время, которое уже истекло, а то, которое еще длится, как это делают летчики – ведь ему не требовалось совершить посадку, достаточно длительную, чтобы отбросить вторгшегося противника, а потом снова подняться в воздух, как это требовалось дяде. Своим конем он дал шах и дядиной королеве, и ее ладье. После чего дядя уступил ему пешку, и он, Чарльз, сделал ход, потом ход сделал дядя, а потом, как всегда, все было кончено.
   – Может, мне надо было взять королеву двадцать минут назад, когда представилась возможность, а ладью уступить, – сказал он.
   – Всегда, – сказал дядя, начиная разбирать белые и черные фигуры, между тем как он, Чарльз, протянул руку к ящику на нижней полке подставки. – Чтобы взять одновременно и ту и другую, тебе надо было сделать два хода. А конь может двигаться на две клетки одновременно и даже в двух направлениях одновременно. Но он не может сделать два хода зараз, – добавил дядя, подталкивая к нему черные фигуры. – Теперь белыми буду играть я, вот ты и попытайся.
   – Уже одиннадцатый час, – сказал он. – Почти половина одиннадцатого.
   – Да, – сказал дядя, расставляя черные фигуры,
   – это часто бывает.
   – Мне, наверное, пора спать, – незамедлительно и очень ласково отозвался дядя. – Ты не возражаешь, если я еще посижу?
   – Может, это будет даже лучше, – сказал он, Чарльз. – Ведь, наверное, очень интересно заставать врасплох самого себя.
   – Прекрасно, прекрасно, – сказал дядя. – Разве я не говорил, что до тебя дошло? Будешь ты играть или не будешь, а фигуры по местам расставь.
   Вот и все, что он тогда узнал. Ничего другого он даже и не заподозрил. Но он быстро учился – или быстро схватывал. На этот раз сперва послышались шаги – легкий, звонкий, четкий стук, который производят девушки, шагая по прихожей. За время, проведенное им на дядиной половине, он уже усвоил, что в любом доме или здании, где живут хотя бы две более или менее самостоятельных семьи, никогда не слышно звука шагов. И потому он в ту же секунду (еще прежде, чем она успела постучать, и даже прежде, чем дядя успел сказать: «Теперь твоя очередь опоздать открыть дверь») понял: он, как и сам дядя, наверное все время знал, что она вернется. Только сперва он подумал, что это брат опять послал ее сюда, и лишь потом начал гадать, каким образом она ухитрилась так быстро от него уйти.
   Вид у нее был такой, словно она с тех пор безостановочно бежала, а когда он открыл дверь, на минутку остановилась, придерживая одной рукой полы меховой шубы, из-под которой выглядывало длинное белое платье. И быть может, лицо ее все еще выражало страх, ко взгляд не казался застывшим. И на этот раз она даже долго на него смотрела, хотя в прошлый раз, сколько он мог судить, даже не заметила, что он был в комнате. Потом она отвела от него взгляд. Она вошла и быстро двинулась туда, где (на этот раз) возле шахматной доски стоял дядя.
   – Мне надо поговорить с вами наедине, – сказала она.
   – Мы и так наедине, – сказал дядя. – Это Чарльз Мэллисон, мой племянник. Садитесь, – добавил он, отодвигая от доски один из стульев.
   Но она не шевельнулась.
   – Нет, – сказала она. – Наедине.
   – Если вы не можете сказать мне правду, когда нас тут трое, вы наверное не скажете, если мы будем вдвоем, – возразил дядя. – Садитесь.
   Но она опять ни шагу не ступила. Он, Чарльз, не видел ее лица, так как она стояла к нему спиной. Но теперь голос ее звучал совсем иначе.
   – Да, – сказала она. Она повернулась к стулу. Потом опять остановилась и, уже нагнувшись, чтобы сесть, полуобернулась и посмотрела на дверь, словно не только ожидала услышать шаги брата, идущего по прихожей, но и готова была бегом вернуться к парадной двери посмотреть, не идет ли он по улице.
   Но это едва ли можно было назвать паузой, потому что она села, рухнула на стул в стремительном вихре юбок и ног, как это свойственно всем девушкам, словно их суставы сочленены не так и расположены не так, как у мужчин.
   – Можно я закурю? – сказала она.
   Но не успел дядя протянуть руку к пачке сигарет, которых сам не курил, она достала сигарету неизвестно откуда – не из платинового портсигара с драгоценными камнями, как можно было ожидать, нет, она просто вытащила одну-единственную согнутую и измятую сигарету, из которой сыпался табак, словно та уже много дней валялась у нее в кармане; при этом она поддерживала запястье одной руки другой, словно для того, чтоб рука не задрожала, когда она протянет сигарету к спичке, зажженной дядей. Потом она выдохнула дым, сунула сигарету в пепельницу и положила руки на колени – не складывая, а просто плотно прижимая свои маленькие руки к темному меху.
   – Он в опасности, – сказала она. – Я боюсь.
   – А, – сказал дядя. – Ваш брат в опасности.
   – Нет, нет, – сказала она немного раздраженно. – Не Макс, Себас… капитан Гуальдрес.
   – Вот оно что, – сказал дядя. – Капитан Гуальдрес в опасности. Я слышал, что он увлекается верховой ездой, хотя ни разу не видел его на лошади.
   Она взяла сигарету, сделала две быстрых затяжки, раздавила сигарету в пепельнице, положила руки обратно на колени и снова посмотрела на дядю.
   – Хорошо, – сказала она. – Я люблю его. Я это вам уже говорила. Но с этим все в порядке. Тут ничего не поделаешь. Мама увидела его первой, или он увидел ее первой. Как бы там ни было, они принадлежат к одному поколению. А я нет, потому что Себ… капитан Гуальдрес старше меня лет на восемь или десять, а может и больше. Но это неважно. Потому что дело не в этом. Он в опасности. И если он даже предпочел мне маму, я все равно не хочу, чтобы ему причинили вред. Во всяком случае я не хочу, чтоб моего брата за это посадили в тюрьму.
   – Тем более, если его даже и посадят, сделанного этим не вернешь, – сказал дядя. Я с вами согласен: гораздо лучше посадить его прежде.
   Она взглянула на дядю.
   – Прежде? – спросила она. – Прежде чем что?
   – Прежде чем он совершит деяние, за которое его могут посадить, – незамедлительно откликнулся дядя тем фантастически ласковым голосом, который способен был придать не только ясность, но и некую солидную основательность самой фантастической несуразице.
   – А, – сказала она. Она посмотрела на дядю. – Посадить его сейчас? – сказала она. – Я не очень разбираюсь в законах, но знаю, что нельзя посадить человека лишь за намерение что-то сделать. К тому же он просто даст какому-нибудь юристу в Мемфисе двести или триста долларов и на следующий же день выйдет на свободу. Разве нет?
   – Да, – сказал дядя. – Просто диву даешься, глядя, как иной юрист готов за триста долларов в лепешку разбиться.
   – Значит, ничего хорошего из этого не выйдет? – сказала она. – Вышлите его.
   – Выслать вашего брата? – сказал дядя. – Куда? За что?
   – Перестаньте, – сказала она. – Перестаньте. Вы же прекрасно знаете, что если б я могла пойти к кому-нибудь другому, я бы здесь не сидела. Вышлите Себ… капитана Гуальдреса.
   – Ах, вот оно что, – сказал дядя. – Капитана Гуальдреса. Боюсь, что иммиграционные власти лишены не только той целеустремленности, но и того размаха, какими отличаются трехсотдолларовые юристы из Мемфиса. Чтобы его выслать, потребуется много недель, а может, и месяцев, тогда как, если для ваших страхов есть основание, даже двух дней будет слишком много. Интересно, что ваш брат будет все это время делать?
   – Вы хотите сказать, что вы, юрист, не можете засадить его куда-нибудь и держать там, пока Себастьян не уедет из Америки?
   – Засадить кого? – сказал дядя. – И держать где? Она перестала смотреть на дядю, хотя и не пошевелилась.
   – Можно я возьму сигарету? – сказала она.
   Дядя дал ей сигарету из пачки, лежавшей на столе, поднес спичку, она опять откинулась на спинку стула и, быстро попыхивая сигаретой, продолжала говорить сквозь дым, все еще не поднимая глаз на дядю.
   – Ладно, – сказала она. – Когда отношения между ним и Максом в конце концов стали такими скверными, когда я в конце концов поняла, что Макс ненавидит его так сильно, что вот-вот случится нечто ужасное, я уговорила Макса…
   – …спасти жениха вашей матери, – сказал дядя. – Вашего будущего отчима.
   – Хорошо, – сказала она, быстро выдыхая дым и держа сигарету двумя пальцами с острыми накрашенными ногтями. – Ведь они с мамой ничего определенного не решили – если вообще им было что решать. И во всяком случае мама не хотела что-нибудь на этот счет решать, потому что… У него и так были бы лошади или хотя бы деньги на покупку новых лошадей, на которой бы из нас он ни женился… – Она быстро попыхивала сигаретой и не смотрела ни на дядю, ни на что другое. – Поэтому, когда я убедилась, что, если ничего не предпринять, Макс рано или поздно его убьет, я условилась с Максом, что, если он подождет сутки, я поеду с ним к вам и уговорю вас выслать его обратно в Аргентину…
   – …где у него не будет ничего, кроме капитанского жалованья, – сказал дядя. – И тогда вы поедете за ним.
   – Хорошо, – сказала она. – Да. Поэтому мы приехали к вам, и я увидела, что вы нам не верите и не намерены ничего предпринимать, и значит, единственное, что мне остается сделать, это в вашем присутствии показать Максу, что я тоже его люблю, и тогда Макс сделает что-нибудь с целью заставить вас поверить, что хотя бы он говорит что думает. И он так и сделал, и он именно так и думает, и он опасен, и вы должны мне помочь. Должны.
   – А вы тоже должны что-то сделать, – сказал дядя. – Вы должны наконец сказать правду.
   – Я вам сказала правду. И теперь тоже правду говорю.
   – Но не всю. Что произошло между вашим братом и капитаном Гуальдресом? Но на этот раз не втирайте мне очки.
   Она быстро взглянула на дядю сквозь дым. От сигареты теперь остался только маленький окурок, зажатый кончиками наманикюренных ногтей.
   – Вы правы, – сказала она. – Дело не в деньгах. Деньги его не интересуют. Их более чем достаточно для Себ… для всех нас. Дело даже не в маме. Дело в том, что Себастьян всегда его побеждал. Во всем. Когда Себастьян появился, у него даже не было собственной лошади, и хотя Макс тоже прекрасно ездит верхом, Себастьян его победил, победил его на лошадях Макса, на тех самых лошадях, которыми – что Макс отлично знает – Себастьян завладеет, как только мама соберется с духом и скажет «да». И Макс был самым лучшим из всех учеников Паоли, а Себастьян однажды взял метлу для камина и парировал два укола, а Макс не выдержал, сорвал шишечку и пошел на него с голой рапирой, а Себастьян вместо рапиры отбивал его выпады метлой, пока наконец кто-то схватил Макса…
   Она дышала не так тяжело, как часто, стремительно, чуть не задыхаясь, все еще пытаясь затянуться сигаретой, которая была бы слишком коротка, если б даже рука ее была достаточно твердой, чтобы твердо эту сигарету держать; сжавшись в комочек, она притулилась на стуле, словно в облаке белого батиста и шелка и густых переливов темных шкурок убитых зверьков, не столько бледная, сколько слабая и хрупкая, и не столько хрупкая, сколько эфемерная и холодная, как один из тех ранних белых весенних цветов, что расцвели до поры среди снега и льда и уже заранее обречены умереть у вас на глазах, даже не зная, что умирают, даже не чувствуя боли.
   – Это было после, – сказал дядя.
   – Что? После чего?
   – Это случилось, – сказал дядя. – Но это было после. Никто не хочет видеть другого мертвым лишь потому, что тот заткнул его за пояс на лошади или на рапирах. Во всяком случае, не пытается превратить желаемое в действительное.
   – Да, – сказала она.
   – Нет, – сказал дядя.
   – Да.
   – Нет.
   Она наклонилась и положила окурок в пепельницу так осторожно, словно это было яйцо или капсула с нитроглицерином, и снова откинулась на спинку стула, даже не сложив руки, а просто оставив их свободно лежать на коленях.
   – Ну хорошо, – сказала она. – Я этого боялась. Я говорила… я знала, что вы этим не удовлетворитесь. Тут замешана женщина.
   – А… – сказал дядя.
   – Я думала, вы удовлетворитесь, – сказала она, и голос ее опять изменился, в третий раз с тех пор, как она менее десяти минут назад вошла в комнату. – Там, в двух милях от нашего заднего крыльца. Дочь фермера. Да, – добавила она, – я и это знаю: Вальтер Скотт, или Гарди, или еще кто-то триста лет назад – молодой лендлорд и вилланы, droit du seigneur [4] и все такое прочее. Но только на этот раз ничего такого не было. Потому что Макс подарил ей кольцо. – Теперь она снова сжала руки, оперлась ими на подлокотники и опять не смотрела на дядю. – На этот раз все было иначе. Лучше, чем бы мог придумать Гарди или Шекспир. Потому что на этот раз было двое городских юношей: не только богатый молодой граф, но и чужеземный друг молодого графа или, во всяком случае, гость семейства, безвестный романтический чужеземный рыцарь, который победил молодого графа, разъезжая верхом на лошадях молодого графа, а потом с помощью каминной метлы отобрал у молодого графа шпагу. И наконец ему осталось только подъехать ночью к окошку подруги молодого графа и свистнуть… Подождите, – сказала она.
   Она поднялась. Еще не успев встать на ноги, она уже двинулась вперед. Она пересекла комнату и, прежде чем он, Чарльз, успел хотя бы шевельнуться, рывком распахнула дверь, и в прихожей послышался громкий торопливый стук ее каблуков. Потом хлопнула парадная дверь. А дядя все стоял, глядя на открытую дверь.
   – Что? – сказал он. – Что?
   Но дядя не ответил, дядя все еще смотрел на дверь, и чуть прежде, чем дядя успел ответить, они снова услышали хлопанье парадной двери, потом громкий гулкий стук девичьих каблуков в прихожей – теперь их было две пары, – и девица Гаррисс быстро вошла, пересекла комнату, закинула руку назад и сказала:
   – Вот она, – пошла дальше и снова вихрем опустилась на стул, а они с дядей тем временем смотрели на вторую девицу – это была деревенская девушка, он и раньше встречал ее в городе по субботам, но теперь этих деревенских девушек трудно было отличить от городских, потому что и те и другие красили губы, щеки, а иногда и ногти, а одежда фирмы «Сирс и Роубак» теперь совсем не походила на «Сирс и Роубак», а иногда вовсе не была куплена у «Сирса и Роубака», даже если ее и не отделывали норкой стоимостью в тысячу долларов, – девушка примерно того же возраста, что и девица Гаррисс, но пониже ростом, стройная, но в то же время плотная, какими бывают девушки, выросшие в деревне, темноволосая, черноглазая – она мельком взглянула на него, а потом на дядю.
   – Входите, – сказал дядя. – Я мистер Стивене, а ваша фамилия Моссоп.
   – Знаю, – сказала девушка. – Нет, сэр. Это моя мама была Моссоп. А мой отец Хенс Кейли.
   – Кольцо при ней, – сказала девица Гаррисс. – Я попросила ее захватить его, я знала, что вы не поверите – я ведь тоже не поверила, когда про него услыхала. Я не осуждаю ее за то, что она его не носит. Я бы тоже не носила кольцо человека, который сказал бы мне то, что Макс сказал ей.
   Девица Кейли с минуту смотрела на девицу Гаррисс своими черными глазами – холодным, немигающим, очень спокойным взглядом, – меж тем как девица Гаррисс взяла из пачки еще одну сигарету, но на этот раз никто не подошел зажечь ей спичку.
   Потом девица Кейли опять посмотрела на дядю. В глазах ее пока не было ничего особенного. Они просто наблюдали.
   – Я это кольцо никогда не носила. Мне отец не велел. Он сказал, что от Макса толку не будет. Да я и сама его кольцо даже держать у себя не собираюсь, и как только я его найду, сразу же ему отдам. Потому что я теперь тоже так не думаю…
   Девица Гаррисс издала какой-то звук. Он, Чарльз, подумал, что навряд ли она могла научиться издавать такие звуки в швейцарском монастыре. Девица Кейли еще раз глянула на нее задумчивым твердым взглядом своих черных глаз. Но в глазах ее все еще не было ничего особенного. Потом она снова посмотрела на дядю.
   – Я не обиделась на то, что он мне говорил. Мне не понравилось, как он говорил. Может, он тогда иначе сказать не мог. А надо было. Да только я на него не сердилась – значит, он думал, что говорит так, как надо.
   – Понятно, – сказал дядя.
   – Я бы не обиделась на эти слова, – сказала она.
   – Понятно, – сказал дядя.
   – Но он был неправ. Он с самого начала был неправ. Он сказал, что ты, мол, лучше кольцо пока не носи, а то люди увидят. Я даже не успела ему сказать, что я и так отцу не скажу, что я у него кольцо взяла…
   Девица Гаррисс снова произвела тот же звук. На этот раз девица Кейли замолчала, очень медленно повернула голову и секунд пять или шесть смотрела на девицу Гаррисс, а та сидела, держа пальцами незажженную сигарету. Потом девица Кейли опять посмотрела на дядю.
   – Это он сказал, что нам лучше не обручаться, кроме как по секрету. А раз я не обручилась кроме как по секрету, я не видела причины, почему бы капитан Гольдез…
   – Гуальдрес, – сказала девица Гаррисс.
   – Гольдез, – сказала девица Кейли, – или кто другой не может приехать, посидеть у нас на крыльце и с нами поболтать. А я люблю кататься верхом, да еще на лошадях, у которых нет нагнетов, и потому, когда он приводил вторую лошадь для меня…
   – Откуда ты могла узнать, есть у ней нагнеты или нет, если было темно? – спросила девица Гаррисс.
   Теперь девица Кейли, все еще неторопливо, повернулась всем телом и посмотрела на девицу Гаррисс.
   – Что? – проговорила она. – Что вы сказали?
   – Ну-ну, – сказал дядя. – Прекратите это.
   – Ах вы, старый дурак, – сказала девица Гаррисс. На дядю она даже не смотрела. – Неужели вы думаете, что какой-нибудь мужчина, кроме такого, как вы, который уже одной ногой в могиле, станет один каждую ночь ездить взад-вперед по пустой площадке для конного поло?
   Тут девица Кейли зашевелилась. Она быстро пошла вперед, нагнулась, задрала подол юбки, на ходу вытащила у себя из чулка какой-то предмет, остановилась перед стулом, и будь это нож, и он, Чарльз, и дядя опять бы опоздали.
   – Встаньте, – сказала она.
   Теперь уже девица Гаррисс, подняв глаза и все еще держа возле рта незажженную сигарету, сказала:
   – Что?
   Но девица Кейли больше ничего не произнесла. Своими стройными плотными ногами она сделала шаг назад, подняла руку и, хотя дядя уже рванулся было к ней с криком: «Прекратите! Прекратите!», размахнулась, ударила девицу Гаррисс по лицу, по сигарете и по державшей сигарету руке – все разом, – а девица Гаррисс дернулась на стуле, но осталась сидеть, держа трясущимися пальцами сломанную сигарету; на щеке у нее появилась длинная тонкая царапина, а потом кольцо с большим брильянтом, посверкивая, прокатилось по ее шубе и упало на пол.
   Девица Гаррисс какой-то миг смотрела на сигарету. Потом она посмотрела на дядю.
   – Она меня ударила! – сказала она.
   – Я видел, – сказал дядя. – Я как раз сам хотел… – Тут он подпрыгнул, и не напрасно, потому что девица Гаррисс быстро поднялась со стула, а девица Кейли уже снова отступила. Но дядя их опередил; на этот раз он очутился между ними, одной рукой отбросил девицу Гаррисс, другой – девицу Кейли, и обе тотчас разразились громким ревом – ни дать ни взять две трехлетние девчонки после драки, – а дядя, секунду понаблюдав за ними, нагнулся и поднял кольцо.
   – Хватит, – сказал он. – Перестаньте. Обе. Ступайте в ванную и умойтесь. Вон в ту дверь. Только не вместе, – быстро добавил он, когда обе двинулись вперед. – По одной. Сначала вы, – сказал он девице Гаррисс. – Там в шкафчике есть кровоостанавливающее. Если хотите и если боитесь бешенства. Проводи ее, Чик.
   Но она уже ушла в спальню. Девица Кейли стояла, вытирая нос ладонью, и дядя протянул ей свой носовой платок.
   – Извиняюсь, – сказала она, шмыгая носом и сопя, – она сама виновата.
   – Не надо было ее слушать, – сказал дядя. – Она, наверно, оставила вас дожидаться внизу в автомобиле. Подъехала к вашему дому и взяла вас с собой.
   Девица Кейли высморкалась в носовой платок.
   – Да, сэр, – сказала она.
   – В таком случае тебе придется отвезти ее домой, – не оборачиваясь, сказал дядя ему, Чарльзу. – Вдвоем им нельзя…
   Но девушка уже привела себя в порядок. Она тщательно вытерла нос справа и слева и уже собралась было вернуть дяде платок, как вдруг опустила руку и остановилась.
   – Я поеду с ней, – сказала она. – Я ее не боюсь. Даже если она довезет меня только до своих ворот, там всего две мили остается.
   – Вот и хорошо, – сказал дядя. – Возьмите, – он протянул ей кольцо. Кольцо было с большим брильянтом, и он тоже остался цел. Девица Кейли едва на него взглянула.
   – Я его не возьму, – сказала она.
   – Я б на вашем месте тоже не взял. Но из уважения к себе вы должны вернуть его своей рукой.
   Девица Кейли взяла кольцо, потом девица Гар-рисс возвратилась, а она пошла умываться, все еще держа в руке платок. Девица Гаррисс вновь приняла обычный вид, только на щеке у ней осталась глазированная полоска кровоостанавливающего средства, которым она замазала царапину; и теперь при ней была платиновая коробочка – отделанная драгоценными камнями – с пудрой и прочим. Она не смотрела ни на него, ни на дядю. Она смотрелась в зеркало на крышке коробочки и приводила в порядок свое лицо.
   – Мне, наверно, надо извиниться, – сказала она. – Но я думаю, что юристам в их профессиональной практике приходится сталкиваться со всякими неожиданностями.
   – Мы пытаемся избегать кровопролития, – сказал дядя.
   – Кровопролития… – повторила она. Тут она забыла про свое лицо и про платиновую пудреницу, грубости и нахальства как не бывало, и когда она посмотрела на дядю, глаза ее снова выражали страх и ужас, и тогда он понял: каковы бы ни были их с дядей предположения о том, что ее брат сможет, захочет или сумеет сделать, она никаких сомнений на сей счет не питает.