- Негодяй! - сказал я, дрожа от бешенства. - Я не участник в издевательстве.
   - Это вы? - Мосеич попятился к слуховому окну и на всякий случай первый спустил ноги наружу, на перекладину лестницы. - Вы, сударь, участник решительно во всем, от вас первый толчок к семейной драме. Вы предали Бейдемана, раздавив его "Ко-ло-ко-лом". Не правда ли, для Китая то был бы недурной каламбур?
   Я кинулся к лестнице и крикнул ему:
   - Что вы сделали с журналом?
   - Ничего плохого, я передал его в сохранней-шую из библиотек, в отцовские гневные руки Эраста Петровича.
   - Куда вы меня вовлекли!.. - вырвалось у меня.
   - Полно, mon cher [Мой дорогой (фр.)], вы не малолетний. - Мосеич уже не скрывал презрения. - Но, по русской пословице, вы хотите, чтоб у вас рыльце не было в пуху. А я, сударь, и для своего стола имею мужество собственноручно свертывать голубкам шеи. Что же, еще не поздно, - сказал этот дьявол, и опять он сказал правду, - идите, предупредите Веру Эрастовну!
   Он не сомневался в моей низости.
   Когда я сошел вниз по чердачной лесенке, яркий день ослепил меня. Серое небо сменила сплошная синяя эмаль. Я побрел к усадьбе. Дойдя до скамьи, откуда издали было видно поросшее диким виноградом окно девичьей спальни Веры, я свалился без сил, Всю ночь я не смыкал глаз. Пережитые волнения были слишком сильны. Если б сейчас Михаил оказался рядом и спросил меня, что со мной, я, не думая о последствиях, рассказал бы ему решительно все.
   За кустом в ручье щелкали утки, ловя червяков; стадо коров, тяжело топая, прошло к водопою. Слабо звякнули бубенцы, к крыльцу подкатила тройка. Я сообразил, что это для Михаила, который, попрощавшись со всеми еще с вечера, торопился попасть в город к поезду, чтобы в последний день отпуска повидать еще свою старушку мать в Лесном.
   Вдруг из плотных кустов буксуса, росших прямо под окном Веры, как из-под земли, показался Михаил. Он был в шинели и фуражке. Сорванным прутом он легко постучал в ставень. Конечно, его стука ждали: окно распахнулось, и Вера, в розовом кисейном капоте, сияющая, ликуя в ответ солнцу на чистом, без облака, небе, протянула ему свои тонкие девичьи руки. Михаил ловко прыгнул на подоконник. Они обнялись.
   Решительно судьба надо мной издевалась: в том, что ночью я лишь угадывал по слуху, сейчас должен фыл воочию убедиться.
   Вера что-то долго шептала Михаилу - верно, рассказывала про побег. Он торопил ее, оглядываясь по сторонам; он боялся, что их заметят, раза два глянул в моем направлении. Я был от них скрыт густой беседкой сирени, но мне-то они были видны сквозь небольшой просвет.
   Они прощались так весело и были полны таких непреложных надежд, что я не заметил и тени боли, Этой неизбежной спутницы любви при малейшей раз-дуке.
   Он спрыгнул с окна, обернулся. Она ему махнула оставленной им веткой и долго смотрела на дорогу, пока не улегся последний столб пыли, взметенный умчавшейся тройкой. Не отрывая глаз от нее, я видел, как она все с той же победной, ликующей улыбкой ушла в глубь своей комнаты. Если б она знала, что в это сияющее утро она видела Михаила в последний раз... Впрочем, нет: она увидала его еще однажды. Но это уже был не он.
   Мой отпуск кончался через несколько дней, но я не мог выдержать так долго пытки. В доме было напряженно, как перед грозой. Старик Лагутин сказался больным, и Мосеич от него не выходил; очевидно, обдумывали вместе ловушку. Вера появлялась, как лунатик, видимо отсутствуя где-то чувствами, и все больше сидела запершись с Марфой; как потом оказалось - отбирала все ценное для побега. Улучив минуту, я подошел к Вере и сказал;
   - Прощайте! Я ухожу на охоту, и, чего доброго, завтра не удастся попрощаться. Вы спите долго, а мне ехать зарей, как сегодня Михаилу.
   Я нарочно подчеркнул последнюю фразу, я с вызовом смотрел на нее, я внутренно молил ее обеспокоиться моим возбуждением, задать вопросы, потребовать ответа. Кто знает, хоть минуту обрати она на меня лично внимание, я, может быть, ей рассказал бы про Мосеича... Я бы не знал удержу в благородстве, я бы создал новый план бегства, я сам бы помог его выполнить! Кто же знает всю глубину низости и всю высоту подвига самоотвержения собственной таинственной природы?
   Вера насторожилась при имени Михаила, но тут же, должно быть привычно учтя мою недалекость и постылое "благородство", решила, что подчеркивание случайно, рассеянно сказала мне: "Вот как! Ну, прощайте", - и ушла к себе на зов Марфы.
   Я схватил ружье и пошел куда глаза глядят. Целый день пробродил я, ничего не убив, да и было мне не до охоты. Сам, как смертельно раненный зверь ищет место, где бы ему приткнуться и зализать свои раны, я со стоном прометался по чаще всю ночь, и на заре, охваченный мучительным беспокойством относительно судьбы Веры, с чувством вины перед ней и презрением к себе, подходил я к усадьбе Лагутиных,
   Вдруг из конюшни, мимо которой лежал путь, донеслось нечеловеческое рычание. Я прислушался! хлест плети и оханье после удара, как от поднятия тяжести, без слов объяснили мне о производимой там мерзостной экзекуции.
   - Стой! - раздался голос Мосеича. - Он но дышит. Окати его водой.
   Я изо всех сил дернул дверь, сорвал ее с петель и вошел. На скамье лежал туго связанный, смертельно бледный Петр. Он был без сознания. Его здоровое голое тело было вздуто сине-багровыми рубцами и залито кровью.
   - Мерзавцы, вы его забили до смерти!
   - Последнее всыпали, - сказал равнодушно огромный мужик. - Пущай отлежится.
   И он стал обтирать трехконечную плеть от крови.
   Мосеич, сощурив ядовитые свои глаза, закурил трубку.
   - Сорвалось, - сказал он. - Всем трем голубкам свернута шея!
   - Что с Верой? - крикнул я.
   - Королева под крепким запором, хоть и не в круглой башне, но едва ли сбежит. Старый король с большим вкусом воскресил этой ночью рождение Афродиты из пены морской при участии рыжей Марфы.
   - Что решил он для Веры Эрастовны?
   - Нечто вам приятное. Выдать ее немедленно за князя Нельского. Он вдвое старше, и молодой утешитель будет хорош...
   Я пощечиной свалил дьявола с ног и побежал к дому. Был очень ранний час. Двери и ставни заперты. Я подтянулся на руках, как вчера Михаил, к подоконнику Веры и постучал кулаком в ставень. Не сразу чуть приоткрыла его старуха Архиповна. Она замахала на меня:
   - Погубишь нас, уходи, стерегут... Послышался голос Веры, она спрашивала, кто говорит. Архиповна опять высунулась, оглядываясь кругом, и шепнула мне:
   - Жди в кусту.
   Как заяц, я прыгнул в густую акацию, и вовремя. Гришка-цыган, приспешник Мосеича, с дубиной выскочил из-за угла и крикнул:
   - Кто здесь?
   Целый час просидел я в засаде, пока Гришку не дозвали в людскую и сменить его под окном пришел Кондрат, молодой славный парень, с которым я ходил в ночное. Он был мне очень предан, и я хотел выкупить его у Лагутина.
   - Кондрат! - крикнул я.
   - Что вы, барин! - отмахнулся он. - Меня запорют, если вас допущу...
   Сморщенная рука няни Архиповны, с красной шерстинкой от ревматизма, высунула письмо из окна.
   - Кондрат, дай скорей письмо, - попросил я. Кондрат оглядел зорким глазом вокруг и, взяв у няни конверт, отдал мне. Я скрыл его на груди. Ставень захлопнулся.
   - Как было дело, Кондрат, скажи в двух словах? Кондрат рассказал, что Марфа под вечер принесла старику Лагутину вино, куда барышня сыпнула сонного зелья, а как барин про всю затею уже знал от Мосеича, то графинчик он обменил другим, заготовленным. Марфе плясать приказал, а сам притворился, что засыпает.
   Марфа, уверившись в его сне, побежала к барышне, и обе, схватив узлы, за околицу. А уж там Петр ожидал их с коляской. Только сели, Эраст Петрович им наперерез, да с револьвером. Хоть стрелял он в воздух, а обе со страху сомлели. Петр ударил по коням, да куда против скакунов... Тут его, раба божьего, спешили, связали по рукам и по ногам и Мосеичу сдали, заплечных дел мастеру. Барышню на руках в светлицу внесли, с нянькой заперли, а Марфу - всю ночь плясать...
   - Пляши! - кричит барин. - Пока пляшешь, Петра пороть не велю, а как присядешь - начнется работа! До утра буду взбадривать. А ну-ка, сократи ему срок!
   Всю ночь, как ведьма на шабаше, плясала Марфа, пока, словно сноп подрезанный, не свалилась. Сейчас больная лежит.
   - Идите, барин, от греха...
   Кондрат, завидев сторожа, отскочил от меня, а я пошел заказывать лошадей.
   Верино письмо не было запечатано. Я так мало был для нее человек, что не стеснял ее в проявлении самых заветных чувств. На преданность мою и великодушие она, по-видимому, надеялась совершенно.
   Как оскорбительно и опасно для человека то, что люди именуют уважением и что на деле - лишь величайшее равнодушие при удобном для них признании тех или иных возвышенных качеств души! Но ведь от бездушности признания человек немедленно теряет все эти качества, чем, конечно, печально свидетельствует, что совершенное бескорыстие, ради самой красоты поступка, является уделом лишь самых немногих избранных.
   Вера описывала Михаилу неудачу побега, равно как и причину, побудившую ее не пытаться что-либо предпринять без договора с ним. Отец явился к ней с листами "Колокола" и с заявлением, что он представит начальству Михаила все дело как совращение дочери в политических видах.
   У Веры был страх, что Михаил при своей горячности станет открыто говорить о своих убеждениях, чем немедленно лишит себя свободы, а с ней и действительной работы для дела революции.
   "Впрочем, - заключила она, - если находишь нужным себя обнаружить и пасть сейчас, застрельщиком дела, то умоляю лишь об одном: не забыть и меня взять с собой. Ведь мы соединены навеки..."
   Тут следовали такие признания любви, которых я сам и в мыслях не посмел бы сделать Вере.
   И она даже не сомневалась, что такое письмо я передам! Так напрасно же она не сомневалась!
   ГЛАВА VI
   КРУГЛАЯ КОМНАТА
   Какие дожди этим летом! С холодной зимы не отогреться. Я ухитрился подшить под валенки по куску линолеума, чтобы не промокли: калоши - не по карману. Девочки очень смеялись, однако помогли.
   И сколь счастливы их ручонки; денег набрал я, как никогда. Жалели проходящие старика: под дождем, а в валенках, и с подметкой из клетчатого линолеума.
   В сущности люди больше художники, чем они это думают. Их трогает не сама нищета, а лишь ее новый, живописный оттенок.
   Когда я шлепал по лужам в прежних намокших валенках, мне было куда хуже, а давали-то меньше. А сейчас, E этой остроумной заменой калош, когда я выиграл в смысле здоровья, в придачу и люди на меня умиляются и дают вдвое больше.
   Купил я к хлебу полфунта костей в мясной. Девчонкам я купил по конфетке ирис; спохватился, да поздно, что мальчишки с лотками их для блеска облизывают языком. Ну, ничего, обварю кипятком, будто нечаянно; съедят девочки на здоровье.
   Приехал домой я сегодня в трамвае. Сидя в углу, я читал объявления о разоблачении плутней гадалок и гипнотизеров каким-то заезжим профессором психологии. Я вспомнил вдруг Париж и гадалку m-me де Тэб. У нее в приемной комнате висел гипсовый слепок одной руки, такой мне знакомой по карточной игре. Я всмотрелся и говорю: "А ведь это рука генерала Д.". Де Тзб как привскочит:
   - Как вы узнали? Дайте-ка мне вашу. - И вдруг грустная стала, чуть не плачет: - Ужасная ваша судьба...
   Я пристал:
   - Расскажите.
   - Большой художник в вас погиб, - сказала она. - А если человек убьет данного ему художника, в нем неизбежно возникнет злодей: таковы законы духа. Ну, это ваше прошлое...
   А про будущее она, уступая моим настояниям, сказала, бледнея, в ответ на вопрос, какою смертью мне суждено помереть:
   - Вы умрете, сударь, от истощения, после невыразимых мук одиночного двадцатилетнего заключения и сумасшедшего дома.
   Нынче мне восемьдесят три года. Если даже сегодня, придя домой, я буду посажен в тюрьму, то и в безумном состоянии прожить еще двадцать лет и умереть ста трех лет от роду едва ли вероятно.
   Да, с предсказанием m-me де Тэб, как говорили у нас в корпусе, села в лужу. Кто тронет нищего старика?
   Я не мог писать эти дни. От дождей вспыхнул ревматизм. Я, как больной зверь из берлоги, смотрел в непроглядное небо, ожидая солнышка.
   Завтра первое мая, день навеки мне памятный, когда я сделал свой второй шаг на пути гибели Михаила. Первый шаг, если читатель помнит, свершен был в беседке, когда я в руки Мосеича передал заграничный журнал "Колокол". О последствиях этого дела скажу в этой главе, но прежде для себя самого надлежит занести мне ближайшее: первомайское торжество в шестой год революции.
   Еще накануне сеяло весь день, словно из сита, и девочки наши всплакнули, что не удастся им завтра справить праздник. Однако первого мая солнце вдруг вышло такое пышное, жаркое, как в лучший день июля. Девочки весело щебетали, нацепляя друг на друга красные банты; старик Потапыч надел сбоку коммунистический знак: серп и молот на красной звезде. А в красный галстук воткнул он булавку с портретом товарища Ленина.
   Я смотрел, как Потапыч брился и надевал эти новые знаки, признак окрепшей власти.
   Все ушли из дому; я - один. Девочки со своей школой уехали на грузовике, увитом еловыми ветками, с огромными плакатами о преимуществах грамоты над темнотой.
   Старик Потапыч тоже идет нога в ногу с "работниками просвещения" - он числится сторожем в Наробразе. Уходя, он сказал мне с гордостью:
   - У нас свое знамя, отменной вышивки. Обратите внимание: колосья на вишневом бархате и лозунг...
   Я не долго оставался один. Кряхтя от высокой лестницы, взгромоздился Горецкий. Любопытнейший старик, любит зрелища, а у нас окна на Невский, и к тому же с птичьего полета.
   Горецкий окончательно впал в детство: он прежнее все забыл, живет последней минутой. Прежде всего он спросил, есть ли сахар и не вредно б чайку... Пили вприкуску - такова стала роскошь. Впрочем, это заветный, припрятан у меня для девочек.
   Горецкий с жаром описывал, какие пойдут процессии и инсценировки. Ему посетители нередко оставляют газеты и болтают со словоохотливым стариком.
   Видя превосходное состояние здоровья Горецкого по сравнению с моим, я взял обещание со старика, что он, в случае моей смерти, записки мои передаст по назначению. Он долго упрямился, говоря, что у него нет свободного времени, но за фунт махорки согласился, что, в случае чего, снесет мое писание в редакцию сам.
   Вдруг ударили трубы: от Николаевского вокзала по всему Невскому широко протянулась процессия. Шли рабочие, шли войска, шли дети. Шел просто народ и праздновал свой праздник. Посреди на грузовике - огромных размеров земной шар. На нем красной краской среди голубых морей отмечены революционные земли, где революция уже совершена или ожидается. А вместо экватора подвижной пояс с лозунгом: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"
   И когда -вокруг этой громады хор чистых девичьих голосов выкликнул тот самый призыв, который, бывало, с такой горячей верой в грядущее мне шептал Михаил, мне чудилось: незримый, он тут. Надо признаться, что было и чувствительно и прекрасно. В другом грузовике, громадной калоше, - веселая буржуазия всех стран. Из калоши - обмен острословия с окружающими, ко всеобщему удовольствию.
   А в стройных колоннах - войска. На войсках отлично пригнана форма с разноцветными петлицами. Все они в шлемах, как витязи. Опять понабрались откуда-то рослые молодцы... Не оскудевает Россия! Давно ли поля битвы усеяны были лучшими бойцами, а она уже, гляди, - как целина, напоенная солнцем, не устает выгонять стройный колос, - опять выгнала новых в ряды.
   От духовой музыки охваченный в.оинским пылом, мой бедный Горецкий вдруг вспомнил про прежнее.
   - Сережа, порой я от старческой злости ведь вру. Я сторож... А ведь аул-то Гильхо взят был мной, мной!
   Он было всхлипнул, но тут же, ликуя, как. будто и он участник первомайского торжества, вдруг сказал мне:
   - Ага, теперь небось можно так, теперь и с красными, со знаменами, а прежде-то, прежде?
   Меня взорвала его безответственность.
   - Дурак! - сказал я ему по-старому. - Да дз-за кого же нельзя было, соломенная голова? Из-за таких вот, как ты да как я. Протестовал ты, когда вешали террористов, когда гнали в тюрьмы? Ты, братец мой, одобрял.
   - Ну, mon cher, - сказал он, не смущаясь, - это другое дело, террористы хотели применять насилие..
   Я с ним не стал разговаривать. Старик явно сходит с ума. К тому же. он так радовался, что у милиции новая красивая форма, черная с красным воротом, и сшита по росту.
   - Mon cher, у нас снова полиция, и насколько приличнее прежней, ma foi [Честное слово (фр.)], - европейская. О, если б я знал, что будет так, ни за что я бы не саботировал! И они, между нами говоря, поторопились истреблять нас. Сразу надо было нас кооптировать... Впрочем, я не ропщу: мое место тихое и, так сказать, са-мо-дер-жавное. Сам себе голова, и канцелярии... хе-хе... никакой.
   Я устал от Горецкого и обрадовался, когда он стал уходить. Но, тут же устыдясь, что тягостен мне этот последний родной человек, я сам вызвался его проводить.
   Идя обратно, вовлекся я в общий поток и со всеми попал на эту роковую для меня площадь Урицкого, Несметная толпа народу в образцовой тишине и порядке слушала речи высоко на трибуну взошедших ораторов. А когда вознесли и развернули пурпурное знамя, грянул из тысячи уст "Интернационал".
   Что действительно видел я и что мне пригрезилось? Не на этой ли самой площади, неотделимый от слова "Россия" - казалось - навеки, мощно звучал иной гимн? И давно ль это было? По времени - краткое пятилетие, по пережитому - века. И вот таким же неотъемлемым от страны стал "Интернационал".
   Девочки вернулись веселые, с гостинцами, а Иван Потапыч явно выпивши.
   - Угостили кооператоры пивом, не по-товарищески отказаться, объяснил он свое состояние.
   Снимая свои новые значки, Иван Потапыч, желая праздник Первого мая утвердить в домашнем быту, крикнул громко, как на улице: "Да здравствует красный пролетариат!" Затем, облекшись в халат и позевывая, нимало не шутя, спросил у девочек:
   - А долго ли протянутся царские дни? Младшая, Сашенька, с досадой сказала:
   - Вот еще выдумал: про-тяпутся! Завтра же уроки. Революция решительно стала бытом. И как скоро!
   Дольше зарастает молодняком старый, с корнем выкорчеванный лес. Отстоялись и становятся милыми новые формы. Из-за чего же, спрашивается, из-за чего столь бесславно погиб Михаил, а я дожил? Не я ведь, а он хотел этих форм.
   От солнечного ли дня, от музыки ль и чужой бодрости, но утих мой ревматизм. Когда наутро все ушли, я, как назначено, сел за тетрадь. На чем же я остановился в повести о Михаиле? Да, на письме, данном Верой с такой уверенностью в передаче...
   Я не передал этого письма. Оно и сейчас со мною.
   Письмо это - моя улика, мое сокровище, мой позор и оправдание. Выцветшее от времени, со следами горьких слез, оно пусть пойдет со мной в могилу.
   Как же это вышло, что такого важного письма для судьбы Веры и Михаила я не отдал?
   Как и всегда в таких случаях, моя злая воля как бы создала и благоприятные к тому обстоятельства. Вернулся я из отпуска в срок, а Михаила все не было. Оказывается, он днем просрочил, в оправдание чему представил медицинское свидетельство, которому, разумеется, никто не доверял, но по форме так водилось.
   Я же, к своему удивлению, оказался вдруг настолько больным от всего мною пережитого, что вечером, за всенощной, упал в обморок и, будучи отнесен в лазарет, оказался в нервической лихорадке. Когда меня раздевал служитель, письмо Веры, хранимое на груди, я успел сунуть в ящик больничного столика и впал в трехдневное беспамятство.
   Первое дело, когда я очнулся, было проверить, тут ли письмо, и еще сохраннее спрятать его в ящик под разными туалетными мелочами. Через неделю ко мне пустили товарищей, пришедших меня проведать; между ними был и Михаил. Это было - навсегда помню - первое мая. Оставшись один, он спросил: что случилось в Лагутине и есть ли ему письмо? Я молчал, как бы собираясь с силами, а у самого молнией пронеслось в голове: если скажу, что побег не удался, он найдет способ подвигнуть Веру на поступки чрезвычайные, а я сейчас распростерт и бессилен охранить ее. И, притворяясь более больным, нежели был, я сказал ему:
   - Я подробнее расскажу все позднее. Особенного ничего не случилось. Вера пока у себя в имении, на днях же тебе вышлет письмо, а со мной не успела; я уехал внезапно по вызову тетки.
   Так велико было невнимание Михаила к моей личности, что, приняв меня однажды за готовую схему, он себе не дал труда всмотреться в меня как в живого человека.
   - Нет письма, - сказал я.
   Вот оно - и сейчас тут! Голубоватый конверт, вложенный в большой полотняный, прочнейшего качества. И Михаил, и Вера истлели, даже вещи Михаила, пробывшие, как и он, в заключении двадцать один год, по донесению коменданта пришли в ветхость и по его предписанию были уничтожены сожжением в присутствии двух жандармских офицеров, а письмо это цело.
   Не отдав письма, я решил окончательно не говорить всей истины, и, выйдя из лазарета, в единственном разговоре, которым меня Михаил удостоил, я был уклончив, отзывался неведением, пребыванием на охоте.
   Между тем был конец мая, день производства в офицеры близился. День этот для каждого юнкера - необычайное торжество и в некотором смысле единственный, неповторяемый день в биографии.
   Впоследствии для военного многие дни могли быть счастливее и торжественнее, как например, получение за храбрость Георгия; но более разительному психологическому переходу из одного состояния в другое - не повториться.
   Производство - это как бы посвящение в рыцари. Вместе с погонами офицера вчерашний юнкер должен был спешно усвоить себе целый курс особой офицерской тактики и знания законов офицерской чести, прав и обязанностей. Этот сложный кодекс был своеобразен и часто прямо противоречил кодексу общечеловеческому.
   Этот наш особый уклад был не однажды описан писателями, и я упоминаю о нем лишь потому, что столько лет был он мне как цыпленку скорлупа, охватывающая все, что необходимо для его питания и роста. Но цыпленок, коль скоро он разбил скорлупу, уже на ногах. Я же из разбитых осколков не знаю, куда мне ступить.
   На производстве был государь. Он нас поздравлял и целовал фельдфебеля и портупеев. Я обратил внимание на то, что Михаил, смертельно бледный, не сводил горящих взоров с царя. Он был портупей-юнкер. Когда государь слушал рапорт фельдфебеля, он встретился глазами с Михаилом. Я видел: что-то дрогнуло в его лице; он его узнал. Царь повернулся и заговорил с Адлербергом. Я потом узнал от его племянника, моего товарища, что царь спросил: "Кто этот юнкер?" Услыхав фамилию, как бы боясь забыть, он повторил ее дважды: "Бейдеман, Бейдеман". Потом прибавил: "Пренеприятное лицо!"
   Михаил вынул носовой платок и, приложив его, как бы удерживая внезапное кровотечение, вышел. Он не хотел принять поцелуя.
   Когда прошли мы в столовую на парадный обед с военной музыкой, не утерпел я и сказал Михаилу:
   - Что это ты, при общей радости, как некий Мель-мот-скиталец, таящий зловещую тайну?
   - Не всегда будет тайной, дай срок; но зловещей кое для кого останется!
   И вдруг, приблизившись, он быстро спросил:
   - А ты мне правду сказал, было мне письмо от Веры?
   И второй раз я постыдно солгал, опуская глаза:
   - Да, карандашом были две строчки, даже незапечатанные, но, прости меня, в болезни я его потерял и по слабости не мог признаться. Но я рассказал тебе все, что знал, и, если б захотел, ты бы мог действовать.
   - Со связанными руками? - в бешенстве прохрипел он. - Но знай, однако: если письмо не потеряно, а ты мне солгал и от этой лжи пострадает наше с Верой дело, я убью тебя.
   - Предлагаю хоть завтра дуэль, - сказал я.
   Мы не могли оторваться друг от друга. Михаил опомнился первым.
   - Прости! - сказал он. - У меня порой чувство, что ты мне будешь причиной великой беды. А на дуэли драться не стану. Моя жизнь нужна делу.
   Я был почти счастлив. Михаил стал меня замечать. Дивно устроена природа всех склонных к художествам! Я понял, что не только Вера, а и сам Михаил мне, пожалуй, не менее дорог.
   Осмелев, я спросил:
   - Ну, а если затронут твою честь офицера, ты и тогда не пойдешь на дуэль?
   Он сказал задумчиво:
   - Моя честь - честь человека, а не офицера.
   - Тогда ты не сможешь и месяц прожить в полку!
   - А кто тебе сказал, что я там собираюсь жить? Под вечер из залы собрания, где предполагалось изрядное вспрыскивание производства, я был вызван вестовым, который сообщил мне, что меня дожидается пришедший с письмом нижний чин, никому не известный. Я вышел в переднюю, и немалым было мое изумление: передо мною стоял Петр, муж красивой Марфы. Хотя смотрел он очень бодро и вытянул руки по швам со столичной выправкой, в моем воображении встало лицо его, тогда на конюшне, мертвенно бледное, и ужасная спина: вся иссеченная, сине-багровая. И потому невольно первое, что я спросил его, было:
   - Ну, как же ты, поправился?
   - Да, с недельку валялся, вашбродь, а потом лоб забрили и сюда, в гвардию. От барышни нашей два письма - к вам и поручику Бейдеманову.
   Михаил был у дверей: услыхав свою фамилию, он подошел, взглянул на Петра, вмиг узнал его, вспыхнул, потом побледнел, молча протянул руку за письмом Веры.
   - Когда поручик Русанин тебя отпустит, найди меня в библиотеке, - и он спешно ушел.
   Петр рассказал мне, что Вера вышла замуж за князя Нельского. Марфа, которую Вера выпросила у отца себе в дар в счет приданого, тоже прислала весточку, где говорит, что молодые собираются за границу, куда хотят взять и ее.