Система "переключателей" - очень важное изобразительное средство "эпической" драмы. Еще дальше по пути создания сценического рассказа, то есть перенесения в драму методов повествовательных жанров, Брехт идет, вводя в свои пьесы специальный образ "рассказчика" или "певца".
   В зачаточной форме мы обнаруживаем эту тенденцию уже в пьесах конца 20-х - начала 30-х годов, в которых иногда действующие лица, прерывая диалог, обращались к публике с короткой информацией, рассказывали ей о себе, о других персонажах и о фактических обстоятельствах, знание которых являлось необходимой предпосылкой понимания всего последующего действия. Такой прием применялся, например, в пьесах "Исключение и правило" и "Мать". Здесь рассказчик еще не выделен в самостоятельную фигуру. Но, оставаясь персонажем драмы, участником сценического действия, купец Карл Лангман или Пелагея Власова выполняют "по совместительству" эпическую функцию рассказчика.
   В пьесе "Мероприятие" Брехт идет дальше. Правда, и здесь нет особых фигур "рассказчиков", и здесь те же самые исполнители выступают в ролях и действующих лиц и рассказчиков, поочередно переходя из одного образа в другой, но уже в корне изменилось соотношение этих двух функций драматической и эпической: то, что было "совместительством", стало "основной службой", а "основная служба" превратилась в "совместительство". Сквозную линию пьесы образует рассказ четырех агитаторов, причем они время от времени прерывают свой рассказ репликами, как то: "мы повторим этот разговор" или "мы воспроизведем, как это было" или "мы покажем, что произошло", и вслед за этими репликами продолжают рассказ уже в лицах, то есть преображаются в персонажей и разыгрывают сцены. Таким образом, сценический диалог и действие здесь служат лишь иллюстрацией к рассказу, драматический элемент подчинен эпическому.
   Продолжая все дальше совершенствовать форму "эпической" драмы, Брехт вводит затем и специальную фигуру рассказчика и в одной из своих последних пьес - "Кавказский меловой круг" - достигает органического синтеза эпического и драматического элементов.
   Драматургия Брехта обладает характерной особенностью, которую благорасположенные критики обычно обходят смущенным молчанием, не находя, видимо, для нее слов одобрения и желая в то же время избежать слов осуждения. Особенность эта заключается в том, что Брехт часто обращается в своих пьесах к сюжетам и образам, уже до него введенным в литературу другими писателями, смело вступает в "соавторство" с Шекспиром и Шиллером, Гэем и Клабундом, Горьким и Гашеком и другими. Эта особенность драматургии Брехта не раз приводила к различным необоснованным упрекам по его адресу и к недоразумениям вплоть до обвинений в плагиате. А между тем история мировой литературы содержит немало фактов, говорящих "в пользу Брехта". Шекспир и другие елизаветинцы, Корнель, Расин, Мольер и т. д. могли бы выступить свидетелями в защиту Брехта или сесть с ним вместе на скамью подсудимых.
   Возвращение Брехта к традиционным сюжетам и образам вызывалось различными причинами и может быть понято и объяснено с разных точек зрения.
   Первые стимулы в этом отношении были для Брехта заключены в его театрально-постановочной практике. Его режиссерская трактовка той или иной пьесы подчас отходила очень далеко от авторской концепции и превращалась в творческую переработку: далеко простертая рука режиссера становилась уже рукой не интерпретатора, а драматурга. Брехт, например, сам указывает, что его "Эдуард II" (написанный в сотрудничестве с Лионом Фейхтвангером) возник в связи с режиссерской работой над трагедией Марло в Мюнхенском театре в 1924 году.
   Позднее, начиная со второй половины 20-х годов, когда у Брехта уже сложилась в основных чертах его теория "эпического театра", он все чаще разрабытывает в своих пьесах сюжеты из известных произведений писателей прошлого, связывая эту черту творчества с некоторыми принципиальными положениями своей теории. Связь такая действительно существует. Напомним, что, согласно концепции Брехта, "эпический" театр (в отличие от "драматического") должен возбуждать у, зрителей интерес к ходу действия, а не к развязке. Поэтому знание зрителем фабулы и развязки наперед должно освободить его от аффектов и лихорадочного беспокойства о судьбе героя и позволить ему, так сказать, "в трезвом уме и твердой памяти" наблюдать за ходом действия, критически взвешивая и оценивая поведение персонажей. Поскольку зритель уже знает, "чем все это кончится", он не будет испытывать того нетерпеливого волнения, которое подчас во время спектакля застилает пеленой его взор и разум.
   Обращение Брехта к сюжетам и образам своих предшественников никогда не приводит его к повторению или подражанию. Он либо вводит в рамки традиционного сюжета совсем иную систему мотивировок, что решительно меняет идейный смысл всего произведения, либо проделывает коренную перестройку сюжета, усиливая или заново вводя одни фабульные моменты и ослабляя или вовсе исключая другие. Само использование таких сюжетов имеет у Брехта двоякое значение: их приятие есть в то же время и их отрицание. Он их использует для того, чтобы в соответствии со своей теорией создать у зрителей желательное умонастроение, и вместе с тем, воспроизводя эти сюжеты, он и сам (вместе со зрителем) занимает по отношению к ним критическую позицию, вступает с ними в полемику. Такое критическое воспроизведение сюжетов и образов таит в себе уже с самого начала определенную пародийную тенденцию. И действительно пародийный элемент занимает, как мы убедились, видное место в творчестве Брехта.
   Пародия у Брехта - форма социальной сатиры, и объектом ее, по существу, является не литература, а буржуазное общество, на раскрытие пороков которого устремлена - сквозь призму пародируемого произведения, сюжета, образа критическая мысль автора и ведомых автором читателя и зрителя. Таким образом, брехтовская пародия - это не "литературное передразнивание" (и только!). Пародия у Брехта выходит далеко за пределы чисто литературных споров и столкновений различных художественных вкусов и манер, и цель ее вовсе не в осмеянии тех или иных произведений писателей-классиков.
   Брехт так часто обращается к полемическому заимствованию сюжетов и, идя еще дальше, к пародии потому, что здесь он нашел доходчивую и широкодоступную форму для пробуждения революционного сознания масс, их просвещения и воспитания. Заставляя зрителя посредством пародии критически пересматривать привычные, еще в школе им заученные представления, Брехт "транзитом через литературу" ведет его к критической ревизии основ буржуазной морали и идеологии.
   Рассмотренные выше новаторские особенности творчества Брехта тесно связаны со своеобразием его художественного метода, его реализма.
   У Брехта есть статья под знаменательным названием "Широта и многообразие реалистической манеры письма". В этой статье Брехт решительно протестует против сужения понятия реализма, против ограничения его кругом каких-то обязательных формальных требований, против отождествления его исключительно лишь с манерой письма одного или группы сходных между собой писателей. "Реализм, - пишет Брехт, - предполагает широту, а не узость. Сама действительность широка, многообразна, противоречива... Правда может быть многими способами утаена и многими способами высказана. Мы определяем нашу эстетику, равно как и нашу этику, потребностями борьбы".
   Брехт показывает исключительное разнообразие таких друг на друга нисколько не похожих писателей-реалистов, как Диккенс, Гриммельсгаузен, Толстой, Вольтер, Бальзак, Гашек, и отстаивает право реалистов на фантастику, условность, на создание образов и ситуаций невероятных с точки зрения повседневного бытового правдоподобия, как это было, например, у Сервантеса или Свифта. Важно лишь, чтобы действительность была правильно наблюдена и понята и правдиво отображена. А формы отображения могут быть разными, и ни одной из них, как бы хороша она сама по себе ни была, не должны предоставляться монопольные права.
   Эти мысли далее развиты и углублены Брехтом в статье "Народность и реализм". "Мы установим, - пишет он, - что так называемая сенсуалистская манера письма (при которой все можно обонять, вкушать и осязать) не может быть безоговорочно отождествлена с реалистической манерой письма. Напротив, мы убедимся, что есть сенсуалистски написанные, но не реалистические произведения, и реалистические, но не сенсуалистски написанные произведения...". И далее, углубляя и конкретизируя эту мысль, Брехт продолжает: "На театре действительность может быть изображена в подлинной и в фантастической форме, актеры могут выступать без (или почти без) грима и держаться "вполне естественно", и все это может быть сплошным враньем, и они же могут выступать в масках самого гротескного свойства и при этом выражать правду".
   Широко используя в своем творчестве философскую фантастику и условность, Брехт часто подчеркивал, какие преимущества он видит в этих формах искусства: они помогают читателю и зрителю в выработке обобщающих суждений и выводов. Брехт находил эти формы особенно благоприятными для выполнения пропагандистских, воспитательных, просветительских задач искусства социалистического реализма.
   Мы не случайно повторяем "просвещение", "просветительский", "просветить"... Среди всех философских и художественных традиций прошлого, которые в себя впитывает и по-своему перерабатывает каждый писатель, Брехту как в его художественной практике, так и эстетических воззрениях ближе всего традиции просвещения, традиции Вольтера, Свифта, Лессинга и Гете.
   Это прежде всего сказывается в преобладающей роли рационального начала в его творчестве. Подобно Вольтеру в его философских повестях или Свифту в его "Путешествиях Гулливера" и "Сказке о бочке", Брехт в своих пьесах прежде всего выступает пропагандистом определенных философских и социально-политических идей, и этим идеям он подчиняет выбор сюжетов и образов - часто условно построенного сюжета, фантастических образов. Подобно некоторым реалистам века разума, он в ряде случаев, дабы предоставить больший простор обобщающим умозаключениям зрителя, отвлекается от изображения конкретных бытовых деталей, абстрагируется от локальных исторических примет места и времени, и с точки зрения этнографической, географической, исторической изображает древнюю Грузию или современный Китай почти столь же условно, как Вольтер "болгарскую" армию в своем "Кандиде" или страны, через которые проезжают герои "Царевны Вавилонской".
   Тяготение к философской фантастике также роднит Брехта с просветителями. Подобно Свифту, Вольтеру, Монтескье, отчасти Лессингу, Брехт часто переносит действие своих произведений в экзотическую обстановку, в Индию, Китай, Монголию, Древний Рим, средневековую Грузию, Японию, в золотоносный Клондайк и т. д. В этой экзотической обстановке философская идея пьесы, освобожденная от оков знакомого и привычного быта, легче достигает общезначимости. Экзотически костюмированные сюжеты легче входят в форму параболы, одного из излюбленных жанров Брехта, как известно, не чуждого и просветителям XVIII века.
   Теоретические положения Брехта, его концепция "эпического" театра своими корнями также уходит в эстетику просвещения. Так, например, Брехт называет свой "эпический театр" театром "эпохи науки", и уже в этом определении чувствуется просветительский подход. Критика, которой Брехт подвергает бесконтрольные, стихийные "вчувствования" актера в образ, игру "нутром", прямо перекликается с мыслями из "Парадокса об актере" Дидро. Особенно часто отправные пункты для своих теоретических построений Брехт находил в "Гамбургской драматургии" Лессинга и в эстетических работах Гете и Шиллера. Здесь сопоставительный анализ может привести к поистине поразительным открытиям.
   Укажем лишь, что в своих положениях о различии эпического и драматического начал Брехт кое в чем исходит из "Гамбургской драматургии", а в особенности из статьи Гете "Об эпической и драматической поэзии" и его писем к Шиллеру в 1797 году. Исключительно интересные мысли о внесении в драму эпических элементов, о конкретных формах соединения обоих начал, формах, в некоторых отношениях предвосхищающих поэтику Брехта, о том, что "мул - не лошадь и не осел, но не является ли он все-таки одним из самых полезных вьючных животных!" - высказывал Лессинг. О художественном выигрыше, который может быть достигнут, если зритель знает наперед ход событий и развязку, писали и Лессинг и Гете в письме к Шиллеру от 22 апреля 1797 года. О возможностях применения и о значении хора в современной драме исключительно важные, не оставшиеся без влияния на Брехта мысли высказывал Шиллер в статье "О применении хора в трагедии". Гете и Шиллер в своей переписке обменивались мыслями о том, какими способами могло бы быть смягчено аффектирующее воздействие драмы и каким образом она могла бы стать для зрителя предметом более спокойного, критического наблюдения. Можно назвать еще ряд совпадающих направлений, по которым шли в своих исканиях поэты XVIII века и Брехт. Последний и сам ссылался на немецкое Просвещение и веймарский классицизм как на источник некоторых своих теоретических идей.
   Конечно, различие эпохи мировоззрений вело к тому, что, беря некоторые эстетические положения просветителей, Брехт применял их в совсем других целях, совершенно иначе претворял их в художественную практику, из сходных посылок делал иные выводы. Разумеется, не следует отождествлять Брехта с просветителями XVIII века. Однако в творчестве Брехта связь с их философскими и художественными традициями ощущается довольно отчетливо. При этом Брехт - если можно так выразиться - является "социалистическим просветителем". Этим условным обозначением и определяется в значительной мере оригинальность этого замечательного писателя, его неповторимое творческое своеобразие среди многообразия форм и художественных манер в искусстве социалистического реализма.