Страница:
Перед чем человек несет ответственность
Выше речь шла о том, что ответственность, которую экзистенциальный анализ помещает как раз в центр своего поля зрения, не сводится к простой свободе постольку, поскольку ответственность всегда включает в себя то, за что человек каждый раз несет ответственность. Как выясняется, ответственность подразумевает (также в отличие от простой свободы) еще что-то сверх того, а именно то, перед чем человек несет ответственность. Пока же, однако, мы стоим перед вопросом, содержится ли вообще в человеческой ответственности это "перед чем". Пока я не включил в рассмотрение "перед чем" человеческой ответственности, я имею право говорить лишь то, что данный человек в состоянии отвечать за свои поступки, что ему может быть что-то вменено в ответственность, но не то, что он ответствен за них; ведь ответственность человек всегда несет не только за что-то, но и перед чем-то.
То, перед чем человек несет ответственность
Речь идет о совести. Проецируясь из ноологического в психологическое измерение, совесть отражается в виде "сверх-Я"; "сверх-Я", однако,-это "не более чем" ин-троецированный образ отца, а бог-"не более чем" проекция "сверх-Я". Воистину мюнхгаузеновская ситуация: "Я" вытаскивает себя за шевелюру "сверх-Я" из болота "Оно". Таким образом, психодинамика, с одной стороны, заменяет экзистенциальность фактичностью, а с другой- отрицает трансцендентальность, направленность и нацеленность на трансценденцию.
Ответственность принадлежит к несводимым и невыводимым феноменам человека. Подобно духовности и свободе, она является первичным феноменом, а никак не эпифеноменом. Тем не менее психодинамика пытается свести первичные феномены к влечениям, а психогенетика-вывести их из влечений, как будто можно не только вывести "Я" из "Оно", но и свести "сверх-Я" к "Я".Таким образом, сначала воля выводится из влечений, желание из необходимости, и затем долг из желания, не учитывая при этом, что совесть апеллирует к чему-то, что больше и выше человека.
Онтологически долг предлежит желанию. Ведь я могу дать ответ лишь в том случае, если мне был задан вопрос. И всякий ответ имеет свое "на что", и это "на что" должно существовать раньше, чем сам ответ, так и "перед чем" любой ответственности предшествует самой ответственности [1, с. 84].
Сама по себе структура, основанная на влечениях, никогда не сможет заставить другую структуру, основанную на влечениях, измениться и задать себе иные объекты и цели влечения. Это, однако, не исключает того, что в любое стремление к ценности всегда встроены влечения; как уже говорилось, влечения входят в стремление к ценности как его энергетический источник. Можно ли представить себе с чисто биологической точки зрения такую энергию влечения, которая бы приводилась в действие с целью ограничения влечений? То, что приводит ее в действие, само не может быть выведено из влечений [1, с. 83].
Инстанция, управляющая влечениями, наличие которой хоть и молчаливо, но все же подразумевается в психодинамическом подходе, является изначальным образованием. А. Портман без обиняков утверждает: "В процессе нашего развития нет такой стадии, на которой бы те признаки, которые мы называем "духовными", появлялись бы с запозданием" [13]. Таким образом, конституирующая человека духовность присуща ему биологически и даже анатомически-свобода и духовность, лежащие в основе всего человеческого. Обратимся еще раз к А. Порт-ману: "Человек-это особое существо, которому свойственна постоянная свобода принятия решения, невзирая на любые жизненные обстоятельства. Эта свобода включает в себя возможность быть как нечеловеком, так и святым" [13, с. 63].
Человеком не обязательно движет "Оно"-им может двигать и "сверх-Я", причем в этом случае человек остается лишь движимым, он не становится принимающим
решения, тем более нравственные. Человек, принимающий действительно нравственные решения, делает это не для того, чтобы успокоить угрызения совести своего "сверх-Я".
Не существует морального влечения, подобного сексуальному; ведь моя нравственная совесть-это не то, что влечет меня, а то, перед лицом чего я принимаю решения.
Нельзя, наконец, обойти вопрос, может ли в самом деле человек быть ответственным перед чем-то и не является ли ответственность всегда ответственностью перед кем-то.
Тот, перед кем человек несет ответственность
Для объяснения человеческой свободы достаточно одной экзистенциальности, для объяснения же человеческой ответственности я должен обратиться к трансценденталь-ности совести.
Инстанция, перед которой мы несем ответственность,- это совесть. Если диалог с моей совестью-это настоящий диалог, то есть не просто разговор с самим собой, то встает вопрос, является ли совесть все-таки последней или же лишь предпоследней инстанцией. Последнее "перед чем" оказывается возможным выяснить путем более пристального и подробного феноменологического анализа, и "нечто" превращается в "некто"-инстанцию, имеющую облик личности. Более того-это своеобразная сверхличность. Мы должны стать последними, кто не решался назвать эту инстанцию, эту сверхличность тем именем, которое ей дало человечество: бог.
Мы говорим здесь о сверхличности так, как если бы можно было говорить о ней в среднем роде. Однако тем самым мы превращаем ее в вещь. На самом же деле о боге нельзя говорить как о вещи, как о чем-то и даже, пожалуй, как о ком-то. Можно говорить лишь с ним как с кем-то, как с собеседником, с неким "Ты".
За человеческим "сверх-Я" стоит божественное "Ты": совесть-это трансцендентное "Ты" [1, с. 85]. Подобно тому как у человека имеется метафизическая потребность, ему свойственна и символическая потребность. Насколько эта врожденная символическая потребность глубоко укоренена и закреплена, мы видим в повседневной жизни обычного человека. Ежедневно и ежечасно он делает символические жесты - когда он приветствует кого-то или когда он желает что-то кому-то. С рационалистической, утилитаристской точки зрения все эти символические жесты абсолютно бессмысленны, поскольку они бесполезны и бесцельны. На самом деле они отнюдь не бессмысленны: они просто бесполезны и бесцельны или, лучше сказать, просто не служат какой-либо цели [8, с. 110].
Вспомним слова Паскаля: у сердца есть свои резоны, неведомые рассудку, резоны, недоступные рационализму и утилитаризму.
Действие символа можно сравнить с эффектом перспективы. Подобно тому как перспектива средствами второго измерения выражает третье, позволяет в плоскости увидеть пространство, так и символический образ делает непостижимое доступным и понятным. Необходимо только осознавать, что приведенная только что аналогия между перспективой и символическим образом сама является всего лишь символическим образом. Поэтому Ясперс был прав и расставил все точки над "i" по этому поводу, когда он сказал, что само понятие символа-это всего лишь символ [8, с. 109].
Через имманентное содержание символа трансцендентный объект приобретает все новую и новую направленность. Единственным условием является проницаемость этого имманентного содержания, через которое трансцендентный объект должен быть виден. Чтобы символ сохранял эту свою прозрачность, он никогда не должен пониматься буквально и дословно. Лишь когда на него направляется свет интенционального акта, в нем вспыхивает трансцендентное. Всякий раз в новом акте происходит овладение символом.
Абсолютное постигается не "с помощью" символа, а "в" символе. Это можно пояснить следующим примером: мы не в состоянии увидеть небо, даже если осветим его мощнейшим прожектором. Если при этом мы видим, например, облака, то это доказывает лишь, что то, что мы видим,-это как раз не небо. И вместе с тем именно видимые облака являются символом невидимого неба [8, с. 109].
Если интенция не идет дальше видимого символа, то она не достигает незримой трансцендентальности. Таким образом, символ всегда пребывает в неопределенности: он всегда нечто меньшее, чем та вещь, которую он символизирует, но при этом больше, чем просто ее образ. Если может быть справедливо утверждение Клагеса о "реальности образов", то оно относится к символу, но лишь постольку, поскольку (реальный) символ является символом некоей высшей реальности. Если бы он был просто образом, то он не мог бы обладать той же степенью реальности, что и сам символизируемый предмет.
С точки зрения экзистенциального анализа бог никоим образом не является образом отца. Скорее наоборот: отец-это, можно сказать, первый конкретный образ бога, складывающийся у ребенка.
Отец не является для нас прообразом всего божеского, скорее верно прямо противоположное: бог--это прообраз отцовства. Только онтогенетически, биологически, биографически отец первичен; онтологически же первичен бог. Хотя психологически отношение ребенок-отец предшествует отношению человек-бог, онтологически первое отношение является не образцом, а отражением.
Что следует из того, что бог выступает как невидимый свидетель и наблюдатель? Актер, стоящий на подмостках, точно так же не видит тех, перед кем он играет; его ослепляет свет софитов и рампы, а зрительный зал погружен в темноту. Тем не менее актер знает, что там, в темном зале, сидят зрители, что он играет перед кем-то. Точно так же обстоит дело с человеком: выступая на подмостках жизни и ослепленный сверкающей на переднем плане повседневностью, он все же мудростью своего сердца всякий раз угадывает присутствие великого, хоть и незримого наблюдателя, перед которым он отвечает за требующееся от него осуществление его личного конкретного смысла жизни.
То, что нравственность человека может им самим не осознаваться, известно еще со времен Фрейда, сказавшего однажды, что человек часто не только гораздо безнравственнее, чем он думает, но и гораздо нравственнее, чем он полагает. Экзистенциальный анализ делает лишь следующий шаг, отстаивая ту точку зрения, что человек часто гораздо более религиозен, чем он сам подозревает. Не надо только ставить эту неосознаваемую религиозность в один ряд с вытесненной сексуальностью или, как это сделал однажды один из учеников Юнга, говорить о религиозном влечении наряду с агрессивным.
Мы сказали, что человек нередко более религиозен, чем он подозревает. Часто эта подсознательная вера выступает как вытесненная религиозность; с не меньшим правом, однако, ее можно назвать стыдливой религиозностью. Ведь сегодняшний интеллектуал, воспитанный в традициях натурализма, натуралистического образа мира и человека, склонен стыдиться своих религиозных чувств.
Такая либо вытесненная, либо осознанная, но стыдливая религиозность не нуждается в обращении к каким-либо архетипам для объяснения. Ведь общность содержания (представления о боге) определяется не сходством определенных форм (мы имеем в виду архетипы), а тождеством объекта (то есть бога). Никому, в конце концов, не придет в голову при виде нескольких похожих фотографий утверждать, что это отпечатки с одного и того же негатива: ведь и негативы схожи между собой или даже одинаковы лишь постольку, поскольку на них снимался один и тот же объект.
Часть II Общий экзистенциальный анализ
Психолог в концентрационном лагере
1. Психология концлагеря
Уже после того, как первая мировая война способствовала обогащению тюремной психологии тем, что опыт пребывания в лагерях для военнопленных и делавшиеся там психопатологические наблюдения позволили описать картину так называемой "болезни колючей проволоки" [22], вторая мировая война познакомила нас с последствиями "войны нервов". Исследования психопатологии масс и им подобные получили импульс лишь в самое последнее время также в связи с тем вкладом, который внесла в них жизнь масс, заключенных в концентрационные лагеря.
Коэн, изложивший то, что он пережил в Освенциме, в диссертации, выполненной в Утрехтском университете, интерпретировал это исключительно на основе теории Фрейда. В методическом отношении, однако, подобная попытка психологического анализа сталкивается с определенными сложностями. Психологический анализ требует научной дистанции. Имеет ли, однако, необходимую дистанцию тот, кто сам пережил лагерь,-- по крайней мере в тот момент, когда он делает соответствующие наблюдения?
В концлагерях само бытие человека было деформировано. Эта деформация приняла такие масштабы, что не могут не возникать сомнения в том, что наблюдатель, если он сам находился в лагере, мог вообще сохранять достаточную объективность своих суждений. Ведь в психологическом отношении его способность судить о себе или о других должна была быть неминуемо нарушена. Внешний наблюдатель располагал бы требуемой дистанцией, однако, как утверждает Коэн, "ни один человек, не сталкивавшийся в какой-либо форме с концлагерями на своем личном опыте, не может иметь ни малейшего представления о лагерной жизни" [5]. Аналогичным образом высказывается Джилберт: "Не могут понять жизнь в этом мире те, кто никогда не жил в нем" [8].
Если внешний наблюдатель находится на слишком большой дистанции и едва ли в состоянии прочувствовать ситуацию, то тот, кто был "внутри" ее и вжился в нее, находится на чересчур малой дистанции. Другими словами, принципиальная проблема заключалась в том, что приходилось вводить допущение, что мерило, которое прикладывалось к деформированной жизненной реальности, само являлось искаженным.
Все же, несмотря на эти критические опасения, так сказать, гносеологического характера, соответствующий материал наблюдений и самонаблюдений, опыта и переживаний специалистов-психопатологов и психотерапевтов кристаллизовался в теориях, от которых не так легко отмахнуться как от субъективных, поскольку в существенных моментах они довольно неплохо согласуются между собой.
Приводимые ниже рассуждения опираются не только на соответствующую литературу, но и на собственные впечатления и переживания, полученные в концентрационных лагерях Освенцим, Дахау и Терезиенштадт. Коэн недвусмысленно заявляет: "Освенцим обладал всеми общими характеристиками концентрационного лагеря и отличался от других лагерей лишь постольку, поскольку в нем умерщвление газом человеческих существ происходило оптом" [5].
Реакции заключенных можно разбить на три фазы: 1. Шок поступления. 2. Типичные изменения характера при длительном пребывании в лагере. 3. Освобождение. С похожим расчленением мы встречаемся и у Коэна, согласно которому "заключенный во время своего пребывания в концлагере должен был пройти различные стадии, которые можно классифицировать следующим образом:
1. Фаза первичной реакции. 2. Фаза адаптации. 3. Фаза апатии" [5].
Шок поступления
Коэн описывает свою реакцию в той мере, в какой он мог ее рефлексировать как ощущение расщепления личности. "У меня было чувство, как будто я не имею к этому отношения, как будто все в целом меня не касается. Моя реакция выражалась в диссоциации субъекта и объекта" [5]. Это состояние, продолжает он, может рассматриваться как острая деперсонализация, при которой его часто можно наблюдать, и должно интерпретироваться как механизм психологической защиты "Эго". Так, новоприбывшие были (еще) в состоянии смеяться над выданной в их распоряжение "одеждой". Однако, продолжает Коэн, в конце концов дело доходило до сильнейшей психической травмы, когда новоприбывшим становилось известно о существовании газовых камер. Мысль о газовой камере вызывала реакцию ужаса, и эта реакция, по наблюдениям Коэна, прорывалась в очень резкой форме у тех, кому пришлось услышать о том, что их жены и дети были убиты. Де Винд в этой же связи также говорит о "сильнейшей травме из всех, которые известны нам в психологии фобий" [24]. Ответом на нее, отмечает Коэн, не могло быть ничто иное, кроме острой реакции ужаса, которой не избежал и он, когда прибыл в Освенцим.
При желании психиатрически классифицировать фазу шока поступления ее, пожалуй, можно было бы отнести к реакциям аномальных переживаний. При этом только нельзя забывать, что в такой аномальной ситуации, которую представляет собой концлагерь, подобная "аномальная" реакция переживания есть нечто нормальное. "Есть вещи, перед которыми человек теряет разум-или же ему терять нечего" (Геббель).
Представьте себе: поезд, в котором 1500 человек, много дней и ночей в пути. В каждом из вагонов лежат на своем багаже (последнем остатке их имущества) 80 человек. Только верхняя часть окон свободна от наваленных грудой рюкзаков, сумок и т. п. и открывает за окнами предрассветные сумерки. Поезд, похоже, стоит на свободных путях; никто не знает, находится ли он еще в Силезии или уже в Польше. Пронзительный свисток локомотива звучит жутко, как бы предвосхищая крик о помощи этой массы людей. От их имени кричит машина, на которой они прибыли в большую беду. Поезд тем временем начинает двигаться, явно въезжая на большую станцию. Внезапно в толпе людей, замерших в вагонах в тревожном ожидании, раздается крик: "Смотрите, табличка "Освенцим"!" Наверняка каждый в этот момент почувствовал, как бьется его сердце. Поезд медленно продолжает катиться, словно нехотя, как будто хочет постепенно и осторожно поставить злополучный человеческий груз, который он везет, перед фактом: Освенцим!
Теперь видно уже больше: в поднимающихся утренних сумерках направо и налево от железнодорожных путей на километры тянутся лагеря огромных размеров. Бесконечные, в несколько рядов, ограждения из колючей проволоки, сторожевые вышки, прожекторы и длинные колонны оборванных, завернутых в лохмотья человеческих фигур, серых на фоне серого рассвета, медленно и устало бредущих по прямым и пустынным улицам лагеря-никто не знает куда. Тут и там слышатся отдельные повелительные свистки надсмотрщиков-никто не знает для чего. Наконец мы въехали на станцию. Ничто не шевелится. И вот- слова команды, произнесенные тем своеобразным грубым пронзительным криком, который отныне нам придется постоянно слышать во всех лагерях. Он звучит как последний вопль человека, которого убивают, и вместе с тем иначе: сипло, хрипло, как из горла человека, который все время так кричит, которого все время убивают...
Двери вагона рывком распахиваются, и в него врывается небольшая свора заключенных в обычной полосатой одежде, наголо остриженных, однако выглядевших явно сытыми. Они говорят на всех возможных европейских языках, но с неизменной напускной жизнерадостностью, которая в этот момент и в этой ситуации выглядит гротескно. Они выглядят неплохо, эти люди, они явно в хорошем расположении духа и даже смеются. Психиатрии известна картина болезни так называемой иллюзии помилования: приговоренный к смерти начинает в последний момент, непосредственно перед казнью, верить в то, что его помилуют. Так и мы цеплялись за надежду и тоже верили до последнего момента, что все не будет, просто не может быть так ужасно. Посмотрите на толстые щеки и румяные лица этих заключенных! Тогда мы еще не знали ничего о том, что существует "элита"-группа заключенных, предназначенных для того, чтобы встречать составы с тысячами людей, ежедневно прибывающие на вокзал Освенцим, то есть забирать их багаж вместе с хранящимися или спрятанными в нем ценностями: ставшими драгоценными предметами обихода и тайно провезенными драгоценностями. Все мы из нашего транспорта в большей или меньшей степени находились во власти упомянутой иллюзии помилования, говорившей нам, что все еще может хорошо кончиться. Ведь мы не могли еще понять смысл того, что сейчас происходит; этому смыслу суждено было стать для нас ясным только к вечеру. Нам приказали оставить все вещи в вагоне, выйти и разделиться на две колонны-мужчин и женщин,-чтобы затем пройти мимо старшего офицера СС. И вот я вижу, как моя колонна человек за человеком идет мимо офицера СС. Вот он передо мной: высокий, стройный, молодцеватый, в безупречной и сверкающей до блеска униформе- элегантный, выхоленный человек, бесконечно далекий от нас-жалких созданий, коими мы выглядим-одичавшие и после бессонной ночи. Он стоит в непринужденной позе, правый локоть опирается на левую руку, правая рука приподнята, и указательный палец делает едва заметные указующие движения-то налево, то направо, но гораздо чаще налево. Никто из нас не мог ни в малейшей степени представить себе то значение, которое имели эти легкие движения человеческого указательного пальца-то налево, то направо, но гораздо чаще налево. Теперь моя очередь. Эсэсовец оценивающе смотрит на меня, похоже, что удивляется или сомневается, и кладет мне обе руки на плечи. Я стараюсь выглядеть молодцевато, стою ровно и прямо. Он медленно поворачивает мои плечи, разворачивая меня вправо,-и я попадаю направо. Вечером мы узнали значение этой игры указательным пальцем-это была первая селекция! Первое решение: быть или не быть. Для огромного большинства из нашего транспорта, около 90 процентов, это был смертный приговор [6].
Действительно, "число заключенных, принятых в лагерь (то есть не умерщвленных сразу после прибытия) из составов с евреями, составляло в среднем около 10 процентов от числа людей, привезенных в Освенцим" (Центральная комиссия по расследованию преступлений Германии в Польше. Варшава, 1946 [5]).
Нам, меньшинству из тогдашнего транспорта, это стало известно вечером того же дня. Я спрашиваю товарищей, которые находятся в лагере дольше, куда мог попасть мой коллега и друг П. "Его отправили на другую сторону?" "Да",-отвечаю я. "Тогда ты увидишь его там",-говорят мне. "Где?" Рука показывает на расположенную в нескольких стах метрах трубу, из которой в далекое серое польское небо взвиваются жуткие остроконечные языки пламени многометровой высоты, чтобы раствориться в темном облаке дыма. Что это там? "Там, в небе, твой друг",-грубо отвечают мне. Это говорится как предупреждение. Никто еще не может как следует поверить, что человек действительно лишается буквально всего. Тогда я пытаюсь довериться одному из старых заключенных. Я подбираюсь к нему, показываю на сверток бумаги в нагрудном кармане моего пальто и говорю: "Эй, слушай! Здесь у меня с собой рукопись научной книги-я знаю, что ты хочешь сказать, я знаю: спасти жизнь, уцелеть, голым, ни с чем-это все, это самое крайнее, о чем можно молить судьбу. Но я не могу ничего поделать, я хочу большего. Я хочу сберечь эту рукопись, как-нибудь сохранить ее. Она содержит труд моей жизни, ты понимаешь?" Он начинает понимать. У него возникает ухмылка во все лицо, сначала скорее сочувственная, затем более веселая, ироническая, насмешливая, и наконец с этой гримасой он рычит на меня, отвечая на мой вопрос одним словом, которое с той поры приходилось слышать постоянно как ключевое слово лексикона лагерных заключенных. Он рычит: "Дерьмо!!" Теперь я знаю, как обстоят дела. Я делаю то, что является кульминацией всей этой первой фразы психологических реакций: я подвожу черту под всей моей прежней жизнью! [6]
Безвыходность ситуации, ежедневно, ежечасно и ежеминутно подстерегающая угроза смерти, близость смерти других - большинства - все это делало само собой разумеющимся, что почти каждому приходила, хоть и на короткое время, мысль о самоубийстве. Ведь более чем понятно, что в этой ситуации человек принимает в расчет вариант "броситься на проволоку". Этим повседневным лагерным выражением обозначался повседневный лагерный метод самоубийства: прикосновение к колючей проволоке, находящейся под током высокого напряжения. Конечно, негативное решение---не бросаться на проволоку-в Освенциме давалось без особого труда; в конце концов, попытка самоубийство была там довольно-таки бессмысленной. Среднестатистический обитатель лагеря в своих ожиданиях не мог с точки зрения вероятности "ожидания жизни" в цифровом исчислении рассчитывать на то, что он попадет в тот ничтожный процент тех, кто пройдет живым через все еще предстоящие "селекции" в различных их вариантах. В Освенциме заключенный, находящийся еще на стадии шока, вообще не боится смерти. В первые дни его пребывания газовая камера уже не вызывает ужаса: в его глазах она представляет собой всего лишь то, что избавляет от самоубийства. Вскоре, однако, паническое настроение уступает место безразличию, и здесь мы уже переходим ко второй фазе-"изменениям характера.
Фаза адаптации
Тут нам пришлось по-настоящему понять, насколько верно высказывание Достоевского, в котором он прямо определил человека как существо, которое ко всему привыкает. Коэн по этому поводу говорит: "Как физическая. так и духовная приспособляемость человека очень велика, по крайней мере намного больше, чем я считал возможным. Кто был бы в состоянии представить себе человека, узнающего, что все близкие ему люди погибли в газовой камере, или ставшего свидетелем всех зверств концлагеря, или даже испытавшего их на себе и реагирующего на это "лишь" описанным выше образом? Не ждет ли каждый, что люди в такой ситуации будут либо реагировать острым психозом, либо склоняться к самоубийству?" [5]. И. Беттельхейм "все время поражался тому, что человек в состоянии вынести столько, не покончив с собой и не сойдя с ума" [3]. Ведь по сравнению с большим количеством заключенных число самоубийств было очень мало [5]. Ле-дерер сообщает статистические данные, относящиеся к лагерю Терезиенштадт, из которых следует, что из 32647 смертей за период времени между 24.02. 1941 и 31.08.1944 число самоубийств составило 259. "Если учесть нечеловеческие условия жизни, самоубийства были поразительно редкими" [9].
Выше речь шла о том, что ответственность, которую экзистенциальный анализ помещает как раз в центр своего поля зрения, не сводится к простой свободе постольку, поскольку ответственность всегда включает в себя то, за что человек каждый раз несет ответственность. Как выясняется, ответственность подразумевает (также в отличие от простой свободы) еще что-то сверх того, а именно то, перед чем человек несет ответственность. Пока же, однако, мы стоим перед вопросом, содержится ли вообще в человеческой ответственности это "перед чем". Пока я не включил в рассмотрение "перед чем" человеческой ответственности, я имею право говорить лишь то, что данный человек в состоянии отвечать за свои поступки, что ему может быть что-то вменено в ответственность, но не то, что он ответствен за них; ведь ответственность человек всегда несет не только за что-то, но и перед чем-то.
То, перед чем человек несет ответственность
Речь идет о совести. Проецируясь из ноологического в психологическое измерение, совесть отражается в виде "сверх-Я"; "сверх-Я", однако,-это "не более чем" ин-троецированный образ отца, а бог-"не более чем" проекция "сверх-Я". Воистину мюнхгаузеновская ситуация: "Я" вытаскивает себя за шевелюру "сверх-Я" из болота "Оно". Таким образом, психодинамика, с одной стороны, заменяет экзистенциальность фактичностью, а с другой- отрицает трансцендентальность, направленность и нацеленность на трансценденцию.
Ответственность принадлежит к несводимым и невыводимым феноменам человека. Подобно духовности и свободе, она является первичным феноменом, а никак не эпифеноменом. Тем не менее психодинамика пытается свести первичные феномены к влечениям, а психогенетика-вывести их из влечений, как будто можно не только вывести "Я" из "Оно", но и свести "сверх-Я" к "Я".Таким образом, сначала воля выводится из влечений, желание из необходимости, и затем долг из желания, не учитывая при этом, что совесть апеллирует к чему-то, что больше и выше человека.
Онтологически долг предлежит желанию. Ведь я могу дать ответ лишь в том случае, если мне был задан вопрос. И всякий ответ имеет свое "на что", и это "на что" должно существовать раньше, чем сам ответ, так и "перед чем" любой ответственности предшествует самой ответственности [1, с. 84].
Сама по себе структура, основанная на влечениях, никогда не сможет заставить другую структуру, основанную на влечениях, измениться и задать себе иные объекты и цели влечения. Это, однако, не исключает того, что в любое стремление к ценности всегда встроены влечения; как уже говорилось, влечения входят в стремление к ценности как его энергетический источник. Можно ли представить себе с чисто биологической точки зрения такую энергию влечения, которая бы приводилась в действие с целью ограничения влечений? То, что приводит ее в действие, само не может быть выведено из влечений [1, с. 83].
Инстанция, управляющая влечениями, наличие которой хоть и молчаливо, но все же подразумевается в психодинамическом подходе, является изначальным образованием. А. Портман без обиняков утверждает: "В процессе нашего развития нет такой стадии, на которой бы те признаки, которые мы называем "духовными", появлялись бы с запозданием" [13]. Таким образом, конституирующая человека духовность присуща ему биологически и даже анатомически-свобода и духовность, лежащие в основе всего человеческого. Обратимся еще раз к А. Порт-ману: "Человек-это особое существо, которому свойственна постоянная свобода принятия решения, невзирая на любые жизненные обстоятельства. Эта свобода включает в себя возможность быть как нечеловеком, так и святым" [13, с. 63].
Человеком не обязательно движет "Оно"-им может двигать и "сверх-Я", причем в этом случае человек остается лишь движимым, он не становится принимающим
решения, тем более нравственные. Человек, принимающий действительно нравственные решения, делает это не для того, чтобы успокоить угрызения совести своего "сверх-Я".
Не существует морального влечения, подобного сексуальному; ведь моя нравственная совесть-это не то, что влечет меня, а то, перед лицом чего я принимаю решения.
Нельзя, наконец, обойти вопрос, может ли в самом деле человек быть ответственным перед чем-то и не является ли ответственность всегда ответственностью перед кем-то.
Тот, перед кем человек несет ответственность
Для объяснения человеческой свободы достаточно одной экзистенциальности, для объяснения же человеческой ответственности я должен обратиться к трансценденталь-ности совести.
Инстанция, перед которой мы несем ответственность,- это совесть. Если диалог с моей совестью-это настоящий диалог, то есть не просто разговор с самим собой, то встает вопрос, является ли совесть все-таки последней или же лишь предпоследней инстанцией. Последнее "перед чем" оказывается возможным выяснить путем более пристального и подробного феноменологического анализа, и "нечто" превращается в "некто"-инстанцию, имеющую облик личности. Более того-это своеобразная сверхличность. Мы должны стать последними, кто не решался назвать эту инстанцию, эту сверхличность тем именем, которое ей дало человечество: бог.
Мы говорим здесь о сверхличности так, как если бы можно было говорить о ней в среднем роде. Однако тем самым мы превращаем ее в вещь. На самом же деле о боге нельзя говорить как о вещи, как о чем-то и даже, пожалуй, как о ком-то. Можно говорить лишь с ним как с кем-то, как с собеседником, с неким "Ты".
За человеческим "сверх-Я" стоит божественное "Ты": совесть-это трансцендентное "Ты" [1, с. 85]. Подобно тому как у человека имеется метафизическая потребность, ему свойственна и символическая потребность. Насколько эта врожденная символическая потребность глубоко укоренена и закреплена, мы видим в повседневной жизни обычного человека. Ежедневно и ежечасно он делает символические жесты - когда он приветствует кого-то или когда он желает что-то кому-то. С рационалистической, утилитаристской точки зрения все эти символические жесты абсолютно бессмысленны, поскольку они бесполезны и бесцельны. На самом деле они отнюдь не бессмысленны: они просто бесполезны и бесцельны или, лучше сказать, просто не служат какой-либо цели [8, с. 110].
Вспомним слова Паскаля: у сердца есть свои резоны, неведомые рассудку, резоны, недоступные рационализму и утилитаризму.
Действие символа можно сравнить с эффектом перспективы. Подобно тому как перспектива средствами второго измерения выражает третье, позволяет в плоскости увидеть пространство, так и символический образ делает непостижимое доступным и понятным. Необходимо только осознавать, что приведенная только что аналогия между перспективой и символическим образом сама является всего лишь символическим образом. Поэтому Ясперс был прав и расставил все точки над "i" по этому поводу, когда он сказал, что само понятие символа-это всего лишь символ [8, с. 109].
Через имманентное содержание символа трансцендентный объект приобретает все новую и новую направленность. Единственным условием является проницаемость этого имманентного содержания, через которое трансцендентный объект должен быть виден. Чтобы символ сохранял эту свою прозрачность, он никогда не должен пониматься буквально и дословно. Лишь когда на него направляется свет интенционального акта, в нем вспыхивает трансцендентное. Всякий раз в новом акте происходит овладение символом.
Абсолютное постигается не "с помощью" символа, а "в" символе. Это можно пояснить следующим примером: мы не в состоянии увидеть небо, даже если осветим его мощнейшим прожектором. Если при этом мы видим, например, облака, то это доказывает лишь, что то, что мы видим,-это как раз не небо. И вместе с тем именно видимые облака являются символом невидимого неба [8, с. 109].
Если интенция не идет дальше видимого символа, то она не достигает незримой трансцендентальности. Таким образом, символ всегда пребывает в неопределенности: он всегда нечто меньшее, чем та вещь, которую он символизирует, но при этом больше, чем просто ее образ. Если может быть справедливо утверждение Клагеса о "реальности образов", то оно относится к символу, но лишь постольку, поскольку (реальный) символ является символом некоей высшей реальности. Если бы он был просто образом, то он не мог бы обладать той же степенью реальности, что и сам символизируемый предмет.
С точки зрения экзистенциального анализа бог никоим образом не является образом отца. Скорее наоборот: отец-это, можно сказать, первый конкретный образ бога, складывающийся у ребенка.
Отец не является для нас прообразом всего божеского, скорее верно прямо противоположное: бог--это прообраз отцовства. Только онтогенетически, биологически, биографически отец первичен; онтологически же первичен бог. Хотя психологически отношение ребенок-отец предшествует отношению человек-бог, онтологически первое отношение является не образцом, а отражением.
Что следует из того, что бог выступает как невидимый свидетель и наблюдатель? Актер, стоящий на подмостках, точно так же не видит тех, перед кем он играет; его ослепляет свет софитов и рампы, а зрительный зал погружен в темноту. Тем не менее актер знает, что там, в темном зале, сидят зрители, что он играет перед кем-то. Точно так же обстоит дело с человеком: выступая на подмостках жизни и ослепленный сверкающей на переднем плане повседневностью, он все же мудростью своего сердца всякий раз угадывает присутствие великого, хоть и незримого наблюдателя, перед которым он отвечает за требующееся от него осуществление его личного конкретного смысла жизни.
То, что нравственность человека может им самим не осознаваться, известно еще со времен Фрейда, сказавшего однажды, что человек часто не только гораздо безнравственнее, чем он думает, но и гораздо нравственнее, чем он полагает. Экзистенциальный анализ делает лишь следующий шаг, отстаивая ту точку зрения, что человек часто гораздо более религиозен, чем он сам подозревает. Не надо только ставить эту неосознаваемую религиозность в один ряд с вытесненной сексуальностью или, как это сделал однажды один из учеников Юнга, говорить о религиозном влечении наряду с агрессивным.
Мы сказали, что человек нередко более религиозен, чем он подозревает. Часто эта подсознательная вера выступает как вытесненная религиозность; с не меньшим правом, однако, ее можно назвать стыдливой религиозностью. Ведь сегодняшний интеллектуал, воспитанный в традициях натурализма, натуралистического образа мира и человека, склонен стыдиться своих религиозных чувств.
Такая либо вытесненная, либо осознанная, но стыдливая религиозность не нуждается в обращении к каким-либо архетипам для объяснения. Ведь общность содержания (представления о боге) определяется не сходством определенных форм (мы имеем в виду архетипы), а тождеством объекта (то есть бога). Никому, в конце концов, не придет в голову при виде нескольких похожих фотографий утверждать, что это отпечатки с одного и того же негатива: ведь и негативы схожи между собой или даже одинаковы лишь постольку, поскольку на них снимался один и тот же объект.
Часть II Общий экзистенциальный анализ
Психолог в концентрационном лагере
1. Психология концлагеря
Уже после того, как первая мировая война способствовала обогащению тюремной психологии тем, что опыт пребывания в лагерях для военнопленных и делавшиеся там психопатологические наблюдения позволили описать картину так называемой "болезни колючей проволоки" [22], вторая мировая война познакомила нас с последствиями "войны нервов". Исследования психопатологии масс и им подобные получили импульс лишь в самое последнее время также в связи с тем вкладом, который внесла в них жизнь масс, заключенных в концентрационные лагеря.
Коэн, изложивший то, что он пережил в Освенциме, в диссертации, выполненной в Утрехтском университете, интерпретировал это исключительно на основе теории Фрейда. В методическом отношении, однако, подобная попытка психологического анализа сталкивается с определенными сложностями. Психологический анализ требует научной дистанции. Имеет ли, однако, необходимую дистанцию тот, кто сам пережил лагерь,-- по крайней мере в тот момент, когда он делает соответствующие наблюдения?
В концлагерях само бытие человека было деформировано. Эта деформация приняла такие масштабы, что не могут не возникать сомнения в том, что наблюдатель, если он сам находился в лагере, мог вообще сохранять достаточную объективность своих суждений. Ведь в психологическом отношении его способность судить о себе или о других должна была быть неминуемо нарушена. Внешний наблюдатель располагал бы требуемой дистанцией, однако, как утверждает Коэн, "ни один человек, не сталкивавшийся в какой-либо форме с концлагерями на своем личном опыте, не может иметь ни малейшего представления о лагерной жизни" [5]. Аналогичным образом высказывается Джилберт: "Не могут понять жизнь в этом мире те, кто никогда не жил в нем" [8].
Если внешний наблюдатель находится на слишком большой дистанции и едва ли в состоянии прочувствовать ситуацию, то тот, кто был "внутри" ее и вжился в нее, находится на чересчур малой дистанции. Другими словами, принципиальная проблема заключалась в том, что приходилось вводить допущение, что мерило, которое прикладывалось к деформированной жизненной реальности, само являлось искаженным.
Все же, несмотря на эти критические опасения, так сказать, гносеологического характера, соответствующий материал наблюдений и самонаблюдений, опыта и переживаний специалистов-психопатологов и психотерапевтов кристаллизовался в теориях, от которых не так легко отмахнуться как от субъективных, поскольку в существенных моментах они довольно неплохо согласуются между собой.
Приводимые ниже рассуждения опираются не только на соответствующую литературу, но и на собственные впечатления и переживания, полученные в концентрационных лагерях Освенцим, Дахау и Терезиенштадт. Коэн недвусмысленно заявляет: "Освенцим обладал всеми общими характеристиками концентрационного лагеря и отличался от других лагерей лишь постольку, поскольку в нем умерщвление газом человеческих существ происходило оптом" [5].
Реакции заключенных можно разбить на три фазы: 1. Шок поступления. 2. Типичные изменения характера при длительном пребывании в лагере. 3. Освобождение. С похожим расчленением мы встречаемся и у Коэна, согласно которому "заключенный во время своего пребывания в концлагере должен был пройти различные стадии, которые можно классифицировать следующим образом:
1. Фаза первичной реакции. 2. Фаза адаптации. 3. Фаза апатии" [5].
Шок поступления
Коэн описывает свою реакцию в той мере, в какой он мог ее рефлексировать как ощущение расщепления личности. "У меня было чувство, как будто я не имею к этому отношения, как будто все в целом меня не касается. Моя реакция выражалась в диссоциации субъекта и объекта" [5]. Это состояние, продолжает он, может рассматриваться как острая деперсонализация, при которой его часто можно наблюдать, и должно интерпретироваться как механизм психологической защиты "Эго". Так, новоприбывшие были (еще) в состоянии смеяться над выданной в их распоряжение "одеждой". Однако, продолжает Коэн, в конце концов дело доходило до сильнейшей психической травмы, когда новоприбывшим становилось известно о существовании газовых камер. Мысль о газовой камере вызывала реакцию ужаса, и эта реакция, по наблюдениям Коэна, прорывалась в очень резкой форме у тех, кому пришлось услышать о том, что их жены и дети были убиты. Де Винд в этой же связи также говорит о "сильнейшей травме из всех, которые известны нам в психологии фобий" [24]. Ответом на нее, отмечает Коэн, не могло быть ничто иное, кроме острой реакции ужаса, которой не избежал и он, когда прибыл в Освенцим.
При желании психиатрически классифицировать фазу шока поступления ее, пожалуй, можно было бы отнести к реакциям аномальных переживаний. При этом только нельзя забывать, что в такой аномальной ситуации, которую представляет собой концлагерь, подобная "аномальная" реакция переживания есть нечто нормальное. "Есть вещи, перед которыми человек теряет разум-или же ему терять нечего" (Геббель).
Представьте себе: поезд, в котором 1500 человек, много дней и ночей в пути. В каждом из вагонов лежат на своем багаже (последнем остатке их имущества) 80 человек. Только верхняя часть окон свободна от наваленных грудой рюкзаков, сумок и т. п. и открывает за окнами предрассветные сумерки. Поезд, похоже, стоит на свободных путях; никто не знает, находится ли он еще в Силезии или уже в Польше. Пронзительный свисток локомотива звучит жутко, как бы предвосхищая крик о помощи этой массы людей. От их имени кричит машина, на которой они прибыли в большую беду. Поезд тем временем начинает двигаться, явно въезжая на большую станцию. Внезапно в толпе людей, замерших в вагонах в тревожном ожидании, раздается крик: "Смотрите, табличка "Освенцим"!" Наверняка каждый в этот момент почувствовал, как бьется его сердце. Поезд медленно продолжает катиться, словно нехотя, как будто хочет постепенно и осторожно поставить злополучный человеческий груз, который он везет, перед фактом: Освенцим!
Теперь видно уже больше: в поднимающихся утренних сумерках направо и налево от железнодорожных путей на километры тянутся лагеря огромных размеров. Бесконечные, в несколько рядов, ограждения из колючей проволоки, сторожевые вышки, прожекторы и длинные колонны оборванных, завернутых в лохмотья человеческих фигур, серых на фоне серого рассвета, медленно и устало бредущих по прямым и пустынным улицам лагеря-никто не знает куда. Тут и там слышатся отдельные повелительные свистки надсмотрщиков-никто не знает для чего. Наконец мы въехали на станцию. Ничто не шевелится. И вот- слова команды, произнесенные тем своеобразным грубым пронзительным криком, который отныне нам придется постоянно слышать во всех лагерях. Он звучит как последний вопль человека, которого убивают, и вместе с тем иначе: сипло, хрипло, как из горла человека, который все время так кричит, которого все время убивают...
Двери вагона рывком распахиваются, и в него врывается небольшая свора заключенных в обычной полосатой одежде, наголо остриженных, однако выглядевших явно сытыми. Они говорят на всех возможных европейских языках, но с неизменной напускной жизнерадостностью, которая в этот момент и в этой ситуации выглядит гротескно. Они выглядят неплохо, эти люди, они явно в хорошем расположении духа и даже смеются. Психиатрии известна картина болезни так называемой иллюзии помилования: приговоренный к смерти начинает в последний момент, непосредственно перед казнью, верить в то, что его помилуют. Так и мы цеплялись за надежду и тоже верили до последнего момента, что все не будет, просто не может быть так ужасно. Посмотрите на толстые щеки и румяные лица этих заключенных! Тогда мы еще не знали ничего о том, что существует "элита"-группа заключенных, предназначенных для того, чтобы встречать составы с тысячами людей, ежедневно прибывающие на вокзал Освенцим, то есть забирать их багаж вместе с хранящимися или спрятанными в нем ценностями: ставшими драгоценными предметами обихода и тайно провезенными драгоценностями. Все мы из нашего транспорта в большей или меньшей степени находились во власти упомянутой иллюзии помилования, говорившей нам, что все еще может хорошо кончиться. Ведь мы не могли еще понять смысл того, что сейчас происходит; этому смыслу суждено было стать для нас ясным только к вечеру. Нам приказали оставить все вещи в вагоне, выйти и разделиться на две колонны-мужчин и женщин,-чтобы затем пройти мимо старшего офицера СС. И вот я вижу, как моя колонна человек за человеком идет мимо офицера СС. Вот он передо мной: высокий, стройный, молодцеватый, в безупречной и сверкающей до блеска униформе- элегантный, выхоленный человек, бесконечно далекий от нас-жалких созданий, коими мы выглядим-одичавшие и после бессонной ночи. Он стоит в непринужденной позе, правый локоть опирается на левую руку, правая рука приподнята, и указательный палец делает едва заметные указующие движения-то налево, то направо, но гораздо чаще налево. Никто из нас не мог ни в малейшей степени представить себе то значение, которое имели эти легкие движения человеческого указательного пальца-то налево, то направо, но гораздо чаще налево. Теперь моя очередь. Эсэсовец оценивающе смотрит на меня, похоже, что удивляется или сомневается, и кладет мне обе руки на плечи. Я стараюсь выглядеть молодцевато, стою ровно и прямо. Он медленно поворачивает мои плечи, разворачивая меня вправо,-и я попадаю направо. Вечером мы узнали значение этой игры указательным пальцем-это была первая селекция! Первое решение: быть или не быть. Для огромного большинства из нашего транспорта, около 90 процентов, это был смертный приговор [6].
Действительно, "число заключенных, принятых в лагерь (то есть не умерщвленных сразу после прибытия) из составов с евреями, составляло в среднем около 10 процентов от числа людей, привезенных в Освенцим" (Центральная комиссия по расследованию преступлений Германии в Польше. Варшава, 1946 [5]).
Нам, меньшинству из тогдашнего транспорта, это стало известно вечером того же дня. Я спрашиваю товарищей, которые находятся в лагере дольше, куда мог попасть мой коллега и друг П. "Его отправили на другую сторону?" "Да",-отвечаю я. "Тогда ты увидишь его там",-говорят мне. "Где?" Рука показывает на расположенную в нескольких стах метрах трубу, из которой в далекое серое польское небо взвиваются жуткие остроконечные языки пламени многометровой высоты, чтобы раствориться в темном облаке дыма. Что это там? "Там, в небе, твой друг",-грубо отвечают мне. Это говорится как предупреждение. Никто еще не может как следует поверить, что человек действительно лишается буквально всего. Тогда я пытаюсь довериться одному из старых заключенных. Я подбираюсь к нему, показываю на сверток бумаги в нагрудном кармане моего пальто и говорю: "Эй, слушай! Здесь у меня с собой рукопись научной книги-я знаю, что ты хочешь сказать, я знаю: спасти жизнь, уцелеть, голым, ни с чем-это все, это самое крайнее, о чем можно молить судьбу. Но я не могу ничего поделать, я хочу большего. Я хочу сберечь эту рукопись, как-нибудь сохранить ее. Она содержит труд моей жизни, ты понимаешь?" Он начинает понимать. У него возникает ухмылка во все лицо, сначала скорее сочувственная, затем более веселая, ироническая, насмешливая, и наконец с этой гримасой он рычит на меня, отвечая на мой вопрос одним словом, которое с той поры приходилось слышать постоянно как ключевое слово лексикона лагерных заключенных. Он рычит: "Дерьмо!!" Теперь я знаю, как обстоят дела. Я делаю то, что является кульминацией всей этой первой фразы психологических реакций: я подвожу черту под всей моей прежней жизнью! [6]
Безвыходность ситуации, ежедневно, ежечасно и ежеминутно подстерегающая угроза смерти, близость смерти других - большинства - все это делало само собой разумеющимся, что почти каждому приходила, хоть и на короткое время, мысль о самоубийстве. Ведь более чем понятно, что в этой ситуации человек принимает в расчет вариант "броситься на проволоку". Этим повседневным лагерным выражением обозначался повседневный лагерный метод самоубийства: прикосновение к колючей проволоке, находящейся под током высокого напряжения. Конечно, негативное решение---не бросаться на проволоку-в Освенциме давалось без особого труда; в конце концов, попытка самоубийство была там довольно-таки бессмысленной. Среднестатистический обитатель лагеря в своих ожиданиях не мог с точки зрения вероятности "ожидания жизни" в цифровом исчислении рассчитывать на то, что он попадет в тот ничтожный процент тех, кто пройдет живым через все еще предстоящие "селекции" в различных их вариантах. В Освенциме заключенный, находящийся еще на стадии шока, вообще не боится смерти. В первые дни его пребывания газовая камера уже не вызывает ужаса: в его глазах она представляет собой всего лишь то, что избавляет от самоубийства. Вскоре, однако, паническое настроение уступает место безразличию, и здесь мы уже переходим ко второй фазе-"изменениям характера.
Фаза адаптации
Тут нам пришлось по-настоящему понять, насколько верно высказывание Достоевского, в котором он прямо определил человека как существо, которое ко всему привыкает. Коэн по этому поводу говорит: "Как физическая. так и духовная приспособляемость человека очень велика, по крайней мере намного больше, чем я считал возможным. Кто был бы в состоянии представить себе человека, узнающего, что все близкие ему люди погибли в газовой камере, или ставшего свидетелем всех зверств концлагеря, или даже испытавшего их на себе и реагирующего на это "лишь" описанным выше образом? Не ждет ли каждый, что люди в такой ситуации будут либо реагировать острым психозом, либо склоняться к самоубийству?" [5]. И. Беттельхейм "все время поражался тому, что человек в состоянии вынести столько, не покончив с собой и не сойдя с ума" [3]. Ведь по сравнению с большим количеством заключенных число самоубийств было очень мало [5]. Ле-дерер сообщает статистические данные, относящиеся к лагерю Терезиенштадт, из которых следует, что из 32647 смертей за период времени между 24.02. 1941 и 31.08.1944 число самоубийств составило 259. "Если учесть нечеловеческие условия жизни, самоубийства были поразительно редкими" [9].