– А еще лучше, – вкрадчиво продолжает Макс, – историю о немного менее старых и еще более недобрых временах, когда сэр Лонли-Локли начал работать на Кеттарийского Охотника. Ребятам, уверяю тебя, абсолютно все равно, о чем слушать, а меня ты можешь сделать счастливым.

– Это будет, если я не ошибаюсь, четыреста семьдесят шестой известный мне способ сделать тебя счастливым… Не смотри на меня так, можно подумать, мы первый день знакомы. Ну да, в свое время я записывал все твои высказывания в таком духе. И подсчитывал. Ну и что? Поначалу это казалось мне чрезвычайно интересным исследованием, поскольку прежде я не встречал людей, способных стать счастливыми, если им будет позволено посидеть на столе или, скажем, помолчать полторы минуты. Мне казалось, ты знаешь какой-то особый секрет счастья, неведомый остальным. Потом я понял, что у тебя просто такая причудливая манера выражаться, но к тому времени уже вошел во вкус, как это всегда случается с коллекционерами. На сегодняшний день в моей тетради собрано четыреста семьдесят пять записей с пометкой “Сэр Макс, счастье”.

Триша ставит чайник на плиту и думает, что никогда не поймет людей. Никогда.


Позже, когда все собрались к ужину – Франк во главе стола, вооруженный песочными часами и горячим пирогом – вот они, подлинные символы абсолютной власти! – Трише показалось, что гость уже смирился с выпавшей ему долей. Во всяком случае, больше не пытается уверить всех присутствующих, будто им предстоит самый нескладный вечер в их жизни. И не умоляет одуматься, пока не поздно.

– Что ж, ваша взяла, – говорит он, пробуя Тришин чай. – Между прочим, я никогда не любил проигрывать, даже в мелочах. Мне это и сейчас, скажем так, не слишком нравится. Но, оглядываясь назад, я вынужден отметить, что все мои по-настоящему разгромные проигрыши оборачивались впоследствии великой удачей. Наоборот, кстати, тоже случалось неоднократно, я хочу сказать, что не было в моей жизни событий более трагических, чем некоторые мои победы. Обо всем этом, пожалуй, и расскажу. Не уверен, что получится увлекательно, зато поучительно – наверняка. По крайней мере, для меня самого. Ну и сэр Макс все-таки будет счастлив, поскольку речь пойдет о тех самых временах, которые, боюсь, до сих пор кажутся ему самой романтичной эпохой в истории Соединенного Королевства.

[1] а история, которую я намерен рассказать, принадлежит к числу тех, где ответ на вопрос “Что происходит?” не так существен, как ответ на вопрос “С кем?”.


Я родился незадолго до начала Смутных времен, то есть в ту пору, когда война Короля и Семилистника против всех остальных орденов еще не была официально объявлена, но боевые действия уже понемногу велись. Магические ордена то и дело увязали в междоусобных дрязгах, а к согласию приходили, лишь обсуждая необходимость ограничения или даже упразднения королевской власти.

Впрочем, об этих приметах конца эпохи орденов яузнал много позже, задним, так сказать, числом. Мы жили в отдаленном пригороде, в стороне от столичных беспорядков, и о положении дел судили в основном по цвету неба: какой орден был в силе, тот и окрашивал бледные угуландские небеса в свой излюбленный оттенок. Забавно, что в детстве я очень любил ярко-голубое небо, а теперь возглавляю орден Семилистника, которому в те времена принадлежал мой любимый цвет. Иногда я думаю, что надо бы воспользоваться служебным положением и воскресить эту старую традицию, но пока не даю себе воли, не хочу понапрасну пугать старшее поколение горожан. Люди, пережившие Смутные времена, до сих пор очень серьезно относятся к небу и предпочитают, чтобы оно было окрашено в один и тот же привычный цвет, это позволяет им чувствовать себя в безопасности. Я не считаю такую позицию правильной, но вынужден проявлять милосердие, по крайней мере пока.

Впрочем, изумрудные небеса, символизировавшие торжество ордена Водяной Вороны, тоже были прекрасны. Особенно когда ветер гнал по ним медово-желтые облака, любимую игрушку младших магистров ордена Часов Попятного Времени, который в ту пору еще не был распущен. А больше всего мне нравилось наблюдать, как небо меняет цвет, иногда трижды и даже четырежды в течение одного часа. С точки зрения человека, который превыше всего ценит красоту мира и его непостоянство, эпоха орденов была, конечно, благословенным временем. Но я отвлекся от генеральной линии повествования; постараюсь впредь не повторять эту ошибку.

Моя мать, если верить свидетельствам очевидцев, была одной из самых выдающихся красавиц своегопоколения; рассказывают также, что, приступив к изучению магии под руководством женщин ордена Потаенной Травы, она решила, будто привлекательная внешность может каким-то образом помешать ее занятиям. Тогда, призвав на помощь искусство преображения, она превратилась в сущее чудовище, хотя, казалось бы, вполне могла удовольствоваться обликом неприметной особы неопределенного возраста, как делали многие. Отец мой не раз повторял, что именно от матери я унаследовал склонность кидаться из одной крайности в другую; в его устах это звучало как похвала, но были времена, когда я был готов проклинать такое наследство. Впрочем, теперь, оглядываясь назад, вижу, что все к лучшему; забавно, кстати, что к такому выводу люди обычно приходят после того, как все наихудшее, что только можно вообразить, с ними уже случилось.

Так или иначе, но, рассказывая о матери, я могу лишь повторять чужие слова. Мы так никогда и не были представлены друг другу. Полагаю, в конце войны за Кодекс Хрембера она, подобно другим адептам ордена Потаенной Травы, отправилась в добровольное изгнание и благополучно воссоединилась с Великим Магистром Хонной где-нибудь на окраине Мира; в любом случае, никакими заслуживающими доверия сведениями о ее судьбе я не располагаю.

С моим отцом ее связывали узы, что много крепче брачных, – некая нерушимая клятва, из тех, что легкомысленно приносят в юности, а потом до конца дней расхлебывают последствия. Поэтому официальное поступление в орден Потаенной Травы долгое время оставалось для матери делом невозможным. Отец не соглашался расторгнуть клятву, поскольку, во-первых, наслаждался своей властью над ее судьбой, а во-вторых, испытывал к Великому Магистру Хонне глубокую личную неприязнь, причины которой мне неведомы. В отместку мать пообещала сделать его бездетным и сдержала слово: бесчисленные отцовские любовницы, чуть ли не каждодневно сменявшие одна другую, ничего не смогли противопоставить ее чарам. В конце концов чадолюбие возобладало над прочими чувствами и отец сдался. Сказал: “Роди мне сына, а потом, если захочешь, выметайсяхоть к Хонне, хоть к самим темным магистрам”. Сделка состоялась. Таким образом, мое появление принесло родителям свободу друг от друга; можно сказать, я с самого начала достойно отблагодарил обоих.

Но и мне не на что пожаловаться. Детство мое было на удивление счастливым и безмятежным, особенно если рассматривать его в историческом контексте, изучив нравы и обычаи предвоенной эпохи.

Мы были богаты. Далекие предки моего отца, члены тайного уандукского братства кладоискателей, прибыли в Угуланд в составе армии Ульвиара Безликого, прижились в этих землях и так разбогатели, разоряя лесные тайники скархлов,[2] и крёггелов[3] что обеспечили безбедное существование многим поколениям наследников.

Я вырос в огромном загородном доме; человек менее сведущий наверняка назвал бы его замком, тем не менее, уж поверьте автору четырех авторитетных монографий по истории угуландской архитектуры, это был не замок, а очень просторный жилой дом эпохи вурдалаков Клакков, красивый, удобный и даже не лишенный некоторого простодушного величия. К дому прилагался земельный участок – луга, холмы, овраги с ручьями и лесные угодья, столь обширные, что идти пешком от дома до дальней границы наших владений приходилось добрых четыре часа – это если кратчайшей дорогой, быстрым шагом, не останавливаясь на отдых.

С младенчества меня окружали многочисленные слуги, няньки и воспитатели; надолго, впрочем, мало кто задерживался: я был совершенно невыносим. Но отец неизменно оставался доволен моим поведением. Он полагал, что нормальный ребенок должен быть упрямцем и непоседой, и я не давал ему повода усомниться в моем душевном здоровье.

Отец в ту пору числился младшим магистром в ордене Дырявой Чаши, куда поступил, как было заведено, еще в отрочестве, повинуясь не столько призванию, сколько семейной традиции. Дома он появлялся не слишком часто, но сомневаюсь, что его дни были целиком посвящены делам ордена. Насколько я могу судить, карьера его не задалась: то ли у него вовсе не было склонности к занятиям магией, то ли, как это часто бывает, выбранный наспех и наугад путь не позволил его способностям раскрыться в полной мере.

Все эти выводы я сделал много позже, а в те дни отец казался мне великим чародеем. Он был, если судить по результату, скверным воспитателем, зато я считал его лучшим другом и доверял ему безоговорочно – мало кто из отцов может этим похвастать. Порой я думаю, что ему следовало потребовать для себя не одного, а целую дюжину сыновей и дочек, поскольку его истинное призвание состояло в том, чтобы множить число избалованных, зато счастливых детей.

Конечно, надо принимать во внимание, что отец возлагал на меня не просто большие, а безграничные надежды. Причиной тому были мои выдающиеся способности к Очевидной магии, которые проявились очень рано. Летать, вернее, передвигаться примерно в полуметре над полом я начал много раньше, чем выучился твердо стоять на земле; примерно тогда же освоил Безмолвную Речь, да так к ней приохотился, что долго потом отказывался говорить вслух, пока отец не догадался внушить мне, что болтовня – это новая увлекательная игра и, если я не хочу составить ему компанию, он найдет других достойных партнеров. После такого ультиматума я, конечно, быстро освоил устную речь и заодно письменную – почти нечаянно, просто потому, что поначалу не мог уяснить для себя разницу между чтением и разговором, да и потом долго еще носился с самопишущими табличками, поскольку писать и читать мне нравилось гораздо больше, чем слушать и говорить. Собственно, в этом отношении мои вкусы до сих пор не претерпели кардинальных изменений.

Отец рассказывал – сам я этого не помню, – что мне еще не исполнилось трех лет, когда я убил взглядом няньку, которая решила меня отшлепать. Он был чрезвычайно доволен и горд этим обстоятельством; впрочем, теперь я почти уверен, что несчастную женщину просто хватил удар, находчивые слуги поспешили обвинить младенца, с которым она возилась перед смертью, и потребовать для себя утроенного жалованья за риск, а мой бедный наивный отец принял навет за чистую монету и возрадовался. Так или иначе, но с тех пор я больше никогда не убивал своих нянек и пришедших им на смену воспитателей – ни взглядом, ни еще как-нибудь, хотя некоторые, мне кажется, вполне того заслуживали. В огородные пугала я их превращал, было дело, и на крыше за лоохи подвешивал, и ночными кошмарами развлекал. А одного недотепу, возомнившего, будто он рожден на свет для того, чтобы научить меня основам геометрии, которые я имел счастье усвоить еще в младенчестве, заточил в огромный горшок и отправил на ярмарку в Нумбану, после чего о нем больше никто никогда не слышал. Словом, чего только я не творил, пользуясь абсолютной безнаказанностью, но все это были вполне обычные, более-менее безобидные по тем временам детские шалости, об убийствах я и не помышлял, хотя отец, помню, меня иногда подначивал. Ему, вечному младшему магистру, не раз с прискорбием убеждавшемуся в собственной заурядности, было приятно думать, что в его доме подрастает второй Лойсо Пондохва, который, дайте время, устроит всем веселую жизнь. Я же, услышав однажды краем уха, что родной отец считает меня кем-то там вторым, а какого-то незнакомого человека, соответственно, первым, смертельно обиделся на обоих. Впрочем, отца я простил уже к вечеру, долго сердиться на него было решительно невозможно, а вот Лойсо Пондохву с того дня считал своим личным врагом, даже не подозревая, насколько я не оригинален в своей ненависти. В те дни Великого Магистра ордена Водяной Вороны не проклинали только ленивые и рассеянные.

Я рос без сверстников. Строго говоря, довольно долго я вообще не видел других детей, разве что на картинках или во сне, но это, конечно, не то. Родных братьев и сестер у меня не было. О соседских детях и речи не шло. Какие могут быть соседские дети накануне Смутных времен, когда всякий мало-мальски зажиточный хозяин считал своим долгом окружить дом надежной защитой, чтобы даже кот с чужой фермы прошмыгнуть не смел! Кому не хватало могущества или познаний, раскошеливался по такому случаю, нанимал умелого специалиста. Над защитой отцовских владений потрудились самые могущественные магистры ордена Дырявой Чаши, такая взаимовыручка была у них в порядке вещей. Поэтому посторонние у нас никогда не появлялись, да и мне пришлось изрядно подрасти и многому научиться, прежде чем я смог самостоятельно выбраться за дальнюю ограду.

Впрочем, однажды отцовский кузен привез к нам своих сыновей. Старший был моим ровесником, двое других показались мне совсем малышами, хотя сейчас я понимаю, что разница в возрасте была не так уж велика. Мой двоюродный дядя рассудил, что наш загородный дом – гораздо более тихое и безопасное место, чем его собственная городская квартира. Он не учел только один фактор – меня, и это была серьезная оплошность.

Я вовсе не собирался обижать братьев, напротив, обрадовался, что у меня наконец-то появились товарищи для игр, и в первые же дни втравил бедных парнишек в несколько рискованных предприятий, какие их отцу и в страшном сне примерещиться не могли. Намерения у меня, повторяю, были самые добрые, просто я несколько переоценил способностисвоих новых товарищей. Вернее, мне до той поры в голову не приходило, что другие дети не умеют делать самые простые вещи – скажем, летать или проходить сквозь стены. Сам-то я, понятно, проделывал такие фокусы чуть ли не ежедневно, вместо утренней зарядки. Когда веселые и совершенно, на мой взгляд, безопасные прыжки с крыши нашего дома закончились для них переломанными ногами, руками и ребрами, орденский знахарь, присланный отцом, быстро исправил положение, но дядя, извещенный о происшествии, предпочел в тот же вечер забрать пострадавших домой, к моему немалому огорчению.

Больше в нашем доме дети не появлялись. Зато в моем распоряжении оставались многочисленные слуги и воспитатели, которых я уже не раз упоминал. Дети зачастую склонны недолюбливать своих наставников и преувеличивать их недостатки, но даже сейчас, много лет спустя, я вынужден констатировать, что мое окружение составляли по большей части люди недалекие и ограниченные. Уже подростком, поступив в орден Дырявой Чаши и с удивлением убедившись, что далеко не все чужие взрослые являются скучными бессмысленными болванами, я спросил отца, почему он с такой небрежностью подбирал мне воспитателей. “Не с небрежностью, но с великим тщанием, – был его ответ. – Я хотел, чтобы ты сызмальства привык находиться среди людей, которые не способны тебя понять, ибо ты превосходишь их во всем. Это был единственный доступный мне способ обучить тебя высокомерию и одиночеству – вот два воистину великих и полезных для развития искусства, в которых я сам, увы, не слишком преуспел”.

Его признание, помню, поразило меня в самое сердце, – каков хитроумный замысел! Но теперь-то я понимаю, что была еще одна, скорее всего главная цель – устранить всякую возможность конкуренции. Никто в моем окружении не должен был превосходить отца, сама возможность сравнения представлялась ему невыносимой. Я должен был самостоятельно прийти к выводу: нас, таких замечательных, мудрых и могущественных, всего двое на свете, остальные только крутятся под ногами и мешают. Что ж, признаюсь, именно такие представления о Мире и нашем с отцом месте в нем еще долгое время имели надо мной великую власть. Став старше, я решил, что утешительная формула “нас двое” – иллюзия, детская сказка, а я уже взрослый и, конечно, абсолютно один. Но это, как вы понимаете, нельзя считать радикальным изменением позиции.

Жил я в отцовском доме примерно так: дни напролет скрывался от своих назойливых опекунов – в библиотеке, на чердаке, в саду, за дальними холмами – словом, в одном из доброй полусотни укромных убежищ, где они не могли меня отыскать. По ходу дела учился быть невидимым, бесшумным, недосягаемым для Безмолвной Речи и прочим полезным искусствам в таком духе. Объявлялся, только когда требовалось пополнить запасы еды и непрочитанных книг или приходила охота поиграть – в смысле, как следует обескуражить, а то и помучить первого, кто под руку подвернется. Время от времени ко мне, совершенно ошалевшему от одиночества и вседозволенности, присоединялся отец, благоухающий колдовскими зельями и речной водой, окруженный, как мне казалось, ореолом очередной великой тайны, и мы начинали куролесить вдвоем. Еще неизвестно, кто вел себя хуже, но счастливы были оба, это я точно помню.

Однажды, прогуливаясь в ближних холмах, я нашел серебристого лисенка чиффу с перебитой лапой – магистры ведают, как обитателя гор занесло в наши равнинные края. Я заинтересовался зверем, решил его вылечить, принес домой, послал зов отцу и потребовал инструкций. К моему удивлению, отец не пришел на помощь, как это было у нас заведено, а сослался на важные дела и велел поискать нужные заклинания в книгах – для того, дескать, они и существуют, чтобы приносить практическую пользу. Япровел бессонную ночь, перевернул библиотеку вверх дном, но в итоге нашел-таки нужную книжку, предназначенную для начинающих знахарей, внимательно ее прочитал и более-менее успешно применил новые знания в деле. Лисенок выздоровел и очень ко мне привязался, так что я обзавелся новым товарищем для игр и заодно весьма эффектным спутником, чья дружба делала мне честь, поскольку в наших краях считалось, будто приручить чиффу невозможно. Но по-настоящему важно другое: в тот день я понял, что чтение нужно не только для развлечения. Читая некоторые книги, можно научиться Очень Важным Вещам, – это открытие окрылило и опьянило меня, да так, что воспитатели решили, будто я и впрямь разорил отцовский винный погреб: носился под потолком, прижимая к животу перепуганного лисенка, орал что-то невразумительное и оглушительно хохотал, предвкушая грядущее могущество. Можно понять почему: мало кто осознает свое подлинное предназначение в столь юном возрасте. Я, собственно, так толком и не понял, что именно со мной случилось. Зато твердо уяснил, что нет ничего лучше, чем охотиться за знанием – превращать пустые, в сущности, слова в осмысленные, эффективные действия. И тогда же решил, что вот этим и хочу заниматься всю жизнь: рыться в книгах, выуживать оттуда чужие секреты, а потом творить чудеса. Строго говоря, именно так я теперь и живу, хотя мои пути к знанию зачастую оказывались кружными, чтобы не сказать – причудливыми.


Но вернемся к моему детству. Я провел в отцовском доме почти три дюжины лет. Мы довольно долго живем и относительно медленно взрослеем; прежде я принимал это как должное, теперь же, узнав сослов сэра Макса, что бывает иначе, полагаю, что это – великое благо. Я имею в виду не только и даже не столько долголетие, сколько неспешное взросление. Мне-то всегда казалось, что детство мое закончилось слишком быстро, а оказывается, бывает много хуже – какая-то жалкая дюжина лет, и всё.

Мое персональное “и всё” означало, что пришло время поступать в орден Дырявой Чаши. Я всегда знал, что однажды это случится, усвоил сей факт чуть ли не раньше, чем выучил собственное имя. Когда человек вырастает, ему начинают сниться сны про любовь, становится очень трудно летать, меняются голос и походка, а потом ему стригут волосы и делают орденским послушником, так уж все устроено в природе, хотеть или не хотеть этих перемен бессмысленно, все равно они наступят. Уж на что отец меня баловал, но в этом вопросе он не оставил мне не то что выбора, но даже шанса задуматься о теоретической возможности такового. С ним в свое время поступили так же, и, думаю, ему просто в голову не приходило, что человек должен повиноваться скорее призванию, чем семейной традиции. Ну и мне, соответственно, никто этого не объяснил. Поэтому, когда в один прекрасный день отец велел мне готовиться к отъезду, я лишь поинтересовался, могу ли забрать с собой нужные книги. Выяснив, что это бессмысленно, поскольку орденская библиотека превосходит нашу домашнюю и все члены ордена, независимо от возраста и званий, могут читать столько книг, сколько захотят, я решил, что мне выпала завидная участь, приободрился и отправился собираться.

Отец, разумеется, рассчитывал, что я произведу изрядное впечатление на орденское начальство, но эффект превзошел его самые смелые ожидания. Я был сущим дикарем и выглядел, надо думать, соответственно: долговязый, тощий, взъерошенный мальчишка, да еще и с ручной лисой на невидимом поводке. При этом моя обширная, хоть и бессистемная начитанность сразу бросалась в глаза собеседникам, а скверные манеры избалованного ребенка пришлись как нельзя более ко двору: храбрость, нахальство и высокомерие ценились в те времена превыше иных доблестей. С Великим Магистром ордена Дырявой Чаши я поначалу говорил как с дворецким, которому не сегодня-завтра прикажут убираться вон; несколько лет спустя отец рассказал мне, что старик был совершенно очарован, хоть и не преминул тут же поставить меня на место. Помню, мне совершенно не понравилось, когда Великий Магистр превратил меня в дырявый половик – совсем ненадолго, и больно мне не было, но худшего унижения я не испытывал никогда в жизни. Когда он вернул мне первоначальный облик, я ничего не стал предпринимать, даже рассердиться по-настоящему не сумел, просто стоял в центре приемного зала с разинутым ртом, как распоследний болван, – столь велика оказалась моя растерянность.

Заслуженная взбучка была, впрочем, изрядно приправлена похвалами, в этом деле старик мог считаться великим мастером. Мне было чрезвычайно приятно услышать, что моим познаниям могут позавидовать многие младшие магистры, дескать, даже неразумно определять столь способного и умелого юношу в послушники, но ничего не поделаешь, порядок есть порядок; впрочем, не беда, это ненадолго, небось и пяти дюжин лет не пройдет, как все уладится ко всеобщему удовольствию.

Дело кончилось тем, что я простил Великого Магистра. Ну, скажем так, почти простил, то есть решил про себя, что, если он когда-нибудь окажется в моей власти, я не стану его убивать, а только немного попугаю.

Кстати, вот еще любопытный момент. Поскольку речь и манеры выгодно отличали старика от нашего дворецкого, а его могущество произвело на меня просто-таки удручающее впечатление, я начал подозревать, что, возможно, мы с отцом не так уж одиноки в своем безграничном совершенстве. Это было радостное и одновременно неприятное открытие, схожие чувства может испытать бедняк, нашедший чужой кошелек, – вмиг разбогател, но при этом обнаружил, что чьи-то карманные расходы втрое превосходят сумму, которую ему удалось скопить за всю долгую жизнь.

Но высокомерия у меня, конечно, не поубавилось. Скорее наоборот. Иначе я уже не умел.


С первого же дня я почувствовал себя в орденской резиденции как рыба в воде. Здесь оказалось куда интересней, чем дома. И порядки, и атмосфера, и окружение пришлись мне по нраву. Учиться я всегда любил, а укрощать мой нрав никто не собирался. Хвала магистрам, в ордене Дырявой Чаши от послушников не требовали ни покорности, ни суровой дисциплины. Напротив, чрезвычайно ценились независимость суждений, своеволие и отчаянность – при условии, что за этим стояли личная сила и эрудиция; слабым и неспособным к наукам у нас приходилось нелегко, обычно они покидали орден уже после первой дюжины лет обучения.

Спорить со старшими, высказывать свое бесценное мнение по всякому поводу и поступать по велению собственного сердца нам вовсе не возбранялось; другое дело, что орденское начальство не считало своим долгом ограждать нас от острых языков и колдовских трюков наших наставников. Нарвался – получай, смог достойно ответить – молодец, не смог – ну и виси под потолком пузом кверху, пока о тебе не вспомнят и не соизволят снять под дружный хохот свидетелей. Жаловаться – хоть на сверстников, хоть на учителей – было дозволено, но бесполезно. Любой старший магистр был готов с сочувствием выслушать жертву и предложить: “Ну так ответь тем же, в чем проблема? Ах не умеешь? Учись”, и весь разговор. Впрочем, я выслушал такую отповедь лишь однажды и сделал надлежащие выводы. А вот на меня жаловались довольно часто, и это являлось предметом моей особой гордости.

Что касается отца, он был совершенно счастлив: я полностью оправдал его надежды. По его словам, женщины ордена шептались, будто Великий Магистр намерен со временем приблизить меня и воспитать как будущего преемника. Скорее всего, это были досужие сплетни или вовсе отцовские выдумки, но я ощущал себя величайшим колдуном всех времен и ходил по коридорам резиденции, не касаясь земли, совсем как в раннем детстве. Жизнь преисполнилась смысла. Я учился интересным и нужным вещам, блистал способностями, коллекционировал одобрительные замечания наставников и завистливые взгляды сверстников, чьим обществом надменно пренебрегал, предпочитая проводить время с отцовскими товарищами, младшими магистрами, которые охотно допускали меня в свой круг, – чего ж еще?