Страница:
В обеих версиях "Хазарского словаря" Дорота Шульц получает от д-ра Муавии ксерокопии "Хазарских проповедей" и тут же принимается их читать. В "мужской версии" их пальцы не соприкасаются; Дорота лишь видит руки человека, которого только что собиралась убить: …мой взгляд остановился на пальцах сарацина с ногтями, напоминавшими скорлупу лесных орехов, и я вспомнила о том дереве, которое Халеви упоминает в книгах о хазарах. Я подумала, что каждый из нас представляет собой такое дерево: чем выше мы поднимаемся наверх, к небу — сквозь ветры и дожди — к Богу, тем глубже должны наши корни уходить в мрак, грязь и подземные воды, вниз, к аду. С такими мыслями читала я страницы, которые дал мне зеленоглазый сарацин. Таким образом, руки, передающие рукопись, являются лишь зрительным впечатлением и становятся для Дороты своего рода эпиграфом к тексту, который настраивает разум на внимательное, вдумчивое чтение. В "женской версии" их пальцы соприкасаются, чувственный опыт предваряет опыт интеллектуальный. Прикосновение в качестве «эпиграфа» пробуждает память тела и заставляет умолкнуть разум; следовательно, чтение перестает быть чтением в привычном смысле этого слова и становится чем-то иным (назовем его «не-чтением» по причине отсутствия более четкой терминологии) …Начав читать предложенный им текст, я на мгновение потеряла нить мысли и потонула в своих чувствах. В эти мгновения моего отсутствия и погруженности в себя вместе с каждой прочитанной, но непонятой или непринятой строкой протекали века, и когда спустя несколько секунд я вздрогнула, пришла в себя и снова установила контакт с тем, что читаю, я поняла, что тот читатель, который возвращается из океана своих чувств, принципиально отличается от того, кто совсем недавно в этот океан вошел. Не прочитав этих страниц, я получила и узнала из них очень много…
Соотнесение двух версий "Хазарского словаря" с понятиями о «мужском» и «женском» кажется мне лирической условностью. По крайней мере, я уверен, что не обязательно быть женщиной, чтобы освоить иррациональный метод погружения в текст; успехи прекрасных дам на поприще гуманитарных наук свидетельствуют, что и рациональный метод чтения не требует переизбытка мужских гормонов в организме. Метафора, тем не менее, хороша, поскольку отсылает нас к общеизвестной легенде о дуальности человеческой природы (а словосочетания "иньская версия" и "янская версия" выглядели бы на редкость претенциозно и нелепо). Как и большинство запойных читателей, я давно овладел обоими способами чтения (вернее, это они овладевают мною, подчиняясь скорее ритму движения облаков или лунных циклов, чем моим желаниям); как всякий читатель, испытавший оба метода, я совершенно уверен, что тот, кто ограничивается одним из них, все еще не научился читать.
Рекомендация автора "Хазарского словаря" сверить выделенные курсивом абзацы обеих версий тождественна совету прочитать книгу дважды: постигая ее смысл разумом и погружаясь в текст, как в чувственное событие. Мне остается добавить, что таким образом следовало бы читать всякую книгу…
1999 г.
Вольному — воля?
Как киновит идиоритмику…
Антуан де Сент-Экзюпери
Варкалось. Хливкие шорьки…
Хогбены всегда где-то рядом
Болеслав Прус и семинары по прикладной левитации
Соотнесение двух версий "Хазарского словаря" с понятиями о «мужском» и «женском» кажется мне лирической условностью. По крайней мере, я уверен, что не обязательно быть женщиной, чтобы освоить иррациональный метод погружения в текст; успехи прекрасных дам на поприще гуманитарных наук свидетельствуют, что и рациональный метод чтения не требует переизбытка мужских гормонов в организме. Метафора, тем не менее, хороша, поскольку отсылает нас к общеизвестной легенде о дуальности человеческой природы (а словосочетания "иньская версия" и "янская версия" выглядели бы на редкость претенциозно и нелепо). Как и большинство запойных читателей, я давно овладел обоими способами чтения (вернее, это они овладевают мною, подчиняясь скорее ритму движения облаков или лунных циклов, чем моим желаниям); как всякий читатель, испытавший оба метода, я совершенно уверен, что тот, кто ограничивается одним из них, все еще не научился читать.
Рекомендация автора "Хазарского словаря" сверить выделенные курсивом абзацы обеих версий тождественна совету прочитать книгу дважды: постигая ее смысл разумом и погружаясь в текст, как в чувственное событие. Мне остается добавить, что таким образом следовало бы читать всякую книгу…
1999 г.
Вольному — воля?
"Хазарский словарь", книга, с которой для многих русскоязычных читателей началась новая эпоха — эпоха Павича, — заканчивается обращением автора к обладательнице "женской версии" словаря-лексикона, прекрасной особе с быстрыми глазами и ленивыми волосами. Автор предлагает ей поступить следующим образом: со словарем под мышкой в полдень первой среды месяца она должна подойти к кондитерской на главной площади своего города. Павич обещает, что там ее будет ждать юноша, который так же, как и она, почувствовал одиночество, теряя время на чтение этой книги. Предполагается, что юноша будет держать в руках "мужскую версию" "Хазарского словаря". Пророчество заканчивается многообещающим описанием лирической сценки: они раскладывают на уличном почтовом ящике свои бутерброды и едят их, сидя обнявшись в седлах своих велосипедов.
"Хазарский словарь" был написан в 1983 году (и не вина Павича, что мода на него началась гораздо позже, по крайней мере, в России). Шестнадцать лет спустя, в 1999 году, Павич закончил роман "Ящик для письменных принадлежностей", который, собственно, представляет собой историю любви одной из пар, встретившихся благодаря двум версиям "Хазарского словаря". Героиня находит в книжном магазине «Шекспир» в Париже объявление: "Молодой человек, обладатель "Хазарского словаря" ("мужская версия"), разыскивает девушку, у которой тоже есть экземпляр "Хазарского словаря" ("женская версия"). Цель: обмен экземплярами и беседа".
Новый роман Павича больше похож на жизнь, чем на литературу, — правда, лишь в том смысле, что, как сама жизнь, он не подчиняется авторской воле: парижанка Лили если и ощутила свое одиночество, то вовсе не потому, что прочитала "Хазарский словарь"; она купила книгу специально для того, чтобы отправиться на свидание, а ее новый возлюбленный, нищий сербский студент Тимофей, воспользуется знакомством, чтобы каждый день получать горячий завтрак. Впрочем, для них обоих эта политэкономическая подробность не имеет ровным счетом никакого значения. Значение имеет лишь соединившая их судьба; поскольку речь все же идет о литературных персонажах, понятие «судьба» следует заменить словосочетанием "воля автора".
Создания, сопротивляющиеся воле творца, если верить христианской традиции, обычно бывают наказаны. Литературные персонажи, сопротивляющиеся авторской воле, обречены — то ли погибнуть, то ли до скончания века пользоваться духами под названием "Переживу тебя". Однако иная обреченность выглядит заманчивее райских кущ: Лили еще успеет прокатиться на белом быке, приготовить Тимофею (если это вообще он) устрицы St. Jacques с грибами и надеть корсет из рыбьих костей и зеленые серьги.
"Ящик для письменных принадлежностей" — это не только история любви. Это история о том, как сбываются писательские пророчества.
И о том, как дорого это обходится литературным героям.
2000 г.
"Хазарский словарь" был написан в 1983 году (и не вина Павича, что мода на него началась гораздо позже, по крайней мере, в России). Шестнадцать лет спустя, в 1999 году, Павич закончил роман "Ящик для письменных принадлежностей", который, собственно, представляет собой историю любви одной из пар, встретившихся благодаря двум версиям "Хазарского словаря". Героиня находит в книжном магазине «Шекспир» в Париже объявление: "Молодой человек, обладатель "Хазарского словаря" ("мужская версия"), разыскивает девушку, у которой тоже есть экземпляр "Хазарского словаря" ("женская версия"). Цель: обмен экземплярами и беседа".
Новый роман Павича больше похож на жизнь, чем на литературу, — правда, лишь в том смысле, что, как сама жизнь, он не подчиняется авторской воле: парижанка Лили если и ощутила свое одиночество, то вовсе не потому, что прочитала "Хазарский словарь"; она купила книгу специально для того, чтобы отправиться на свидание, а ее новый возлюбленный, нищий сербский студент Тимофей, воспользуется знакомством, чтобы каждый день получать горячий завтрак. Впрочем, для них обоих эта политэкономическая подробность не имеет ровным счетом никакого значения. Значение имеет лишь соединившая их судьба; поскольку речь все же идет о литературных персонажах, понятие «судьба» следует заменить словосочетанием "воля автора".
Создания, сопротивляющиеся воле творца, если верить христианской традиции, обычно бывают наказаны. Литературные персонажи, сопротивляющиеся авторской воле, обречены — то ли погибнуть, то ли до скончания века пользоваться духами под названием "Переживу тебя". Однако иная обреченность выглядит заманчивее райских кущ: Лили еще успеет прокатиться на белом быке, приготовить Тимофею (если это вообще он) устрицы St. Jacques с грибами и надеть корсет из рыбьих костей и зеленые серьги.
"Ящик для письменных принадлежностей" — это не только история любви. Это история о том, как сбываются писательские пророчества.
И о том, как дорого это обходится литературным героям.
2000 г.
Как киновит идиоритмику…
Теория Милорада Павича касательно разделения людей на идиоритмиков и киновитов, изложенная в романе-кроссворде "Пейзаж, нарисованный чаем" и ставшая идеологическим фундаментом эссе "Писать во имя отца, во имя сына или во имя духа братства?", сразу показалась мне совершенно неприемлемой и искусственной (как, впрочем, все попытки увязать классификацию человеческих психотипов с понятием поколений).
Идея эта, однако, прочно засела в моей памяти; я то и дело ловил себя на попытках обнаружить в собственном поведении черты, характерные для идиоритмика или киновита (неприятие какой-либо теории редко препятствует соблазну примерить ее на свою персону). Постепенно я пришел к выводу, что нежелание согласиться с теорией Павича в первую очередь было следствием панического узнавания собственных черт в описании киновитов. Для меня, всю жизнь любовно пестовавшего собственный образ одиночки, отшельника, "ссыльного марсианина", одно лишь теоретическое допущение возможности принадлежать к некоему «братству» было подобно вою сирены, возвещающей воздушную тревогу. В сущности, человек устроен не просто, а очень просто: мы заведомо готовы съесть самую безумную и непривлекательную идею, если она согласуется с нашим миропониманием и/или жизненным опытом; ну а самая любопытная и даже заманчивая теория, выбивающая нас из седла, будет скорее всего с негодованием отвергнута.
Идиоритмики друг с другом не знаются, а если некоторые из них занимаются писательством, то друг друга не читают. Киновиты же даже не замечают разделения, о котором мы говорим1.
Милорад Павич объявляет себя идиоритмиком (из этого следует, что он занимается как бы "не своим" делом, поскольку писательское ремесло монополизировали киновиты). Если уж на то пошло, в качестве красивого доказательства можно вспомнить, что его писательская карьера действительно складывалась тяжко: первая книга вышла, когда автору было 44 года; сам Павич признается: вплоть до 60-х годов я не верил, что смогу опубликовать что-нибудь из своей прозы. Тогда уже следует предположить, что Борхес тоже был идиоритмиком: дело не только в том, что его писательская карьера складывалась столь же томительно, но и в парадоксальном равнодушии к нему целой плеяды писателей-неудачников, чьи неудачи часто — отнюдь не следствие заурядности дарования, скорее уж наоборот. Причислив к идиоритмикам Достоевского и Шекспира, которые много значили для того меня, который только-только учился быть читателем, Павич практически примирил меня со своей теорией и даже с мыслью о том, что я сам принадлежу к поколению "общинников"-киновитов, пишущих "во имя духа братства". Если бы еще сама идея «поколений» не казалась мне пустым предрассудком…
Впрочем, хитрец Павич заранее оговорил, что ни один киновит не воспримет всерьез его теорию, поскольку для них "деления на поколения не существует".
Ладно, уговорил.
Если в XXI веке наши потомки прочтут эти строчки, часть из них отреагирует на них как киновиты, а именно — сделают вывод, что все рассуждения о двух типах и двух группах людей не имеют смысла, ибо для них деления на поколения не существует. Другие же, то есть идиоритмики XXI века, скажут, что все написанное здесь совершенно верно, однако тем дело и кончится, они забудут об этих строчках, потому что идиоритмики друг другу никогда не помогают.
А раз так, то зачем им поддерживать гипотезу какого-то идиоритмика XX века по имени Милорад Павич?1
Из вышесказанного, очевидно, следует, что я должен сделать вид, будто согласен с этой идеей, и начать всячески ее пропагандировать, дабы будущие идиоритмики (те, для кого она имеет хоть какой-то смысл) все же обратили на нее внимание и поработали над превращением изящной гипотезы в стройную систему? О'кей, никаких проблем. Вот стану старым заслуженным деятелем чего-нибудь бессмысленного, призову к себе вьюноша пылкого со взором горящим и скажу строго так, по-отечески: "Непременно обдумайте на досуге поколенческую теорию Милорада Павича, это я вам как киновит идиоритмику говорю!"
(Кстати, если верить Павичу, киновиты обожают клясться именами «отцов». Думаю, мое страстное цитирование того же Павича на всех вербальных перекрестках сродни этому жесту.)
2000 г.
Идея эта, однако, прочно засела в моей памяти; я то и дело ловил себя на попытках обнаружить в собственном поведении черты, характерные для идиоритмика или киновита (неприятие какой-либо теории редко препятствует соблазну примерить ее на свою персону). Постепенно я пришел к выводу, что нежелание согласиться с теорией Павича в первую очередь было следствием панического узнавания собственных черт в описании киновитов. Для меня, всю жизнь любовно пестовавшего собственный образ одиночки, отшельника, "ссыльного марсианина", одно лишь теоретическое допущение возможности принадлежать к некоему «братству» было подобно вою сирены, возвещающей воздушную тревогу. В сущности, человек устроен не просто, а очень просто: мы заведомо готовы съесть самую безумную и непривлекательную идею, если она согласуется с нашим миропониманием и/или жизненным опытом; ну а самая любопытная и даже заманчивая теория, выбивающая нас из седла, будет скорее всего с негодованием отвергнута.
Идиоритмики друг с другом не знаются, а если некоторые из них занимаются писательством, то друг друга не читают. Киновиты же даже не замечают разделения, о котором мы говорим1.
Милорад Павич объявляет себя идиоритмиком (из этого следует, что он занимается как бы "не своим" делом, поскольку писательское ремесло монополизировали киновиты). Если уж на то пошло, в качестве красивого доказательства можно вспомнить, что его писательская карьера действительно складывалась тяжко: первая книга вышла, когда автору было 44 года; сам Павич признается: вплоть до 60-х годов я не верил, что смогу опубликовать что-нибудь из своей прозы. Тогда уже следует предположить, что Борхес тоже был идиоритмиком: дело не только в том, что его писательская карьера складывалась столь же томительно, но и в парадоксальном равнодушии к нему целой плеяды писателей-неудачников, чьи неудачи часто — отнюдь не следствие заурядности дарования, скорее уж наоборот. Причислив к идиоритмикам Достоевского и Шекспира, которые много значили для того меня, который только-только учился быть читателем, Павич практически примирил меня со своей теорией и даже с мыслью о том, что я сам принадлежу к поколению "общинников"-киновитов, пишущих "во имя духа братства". Если бы еще сама идея «поколений» не казалась мне пустым предрассудком…
Впрочем, хитрец Павич заранее оговорил, что ни один киновит не воспримет всерьез его теорию, поскольку для них "деления на поколения не существует".
Ладно, уговорил.
Если в XXI веке наши потомки прочтут эти строчки, часть из них отреагирует на них как киновиты, а именно — сделают вывод, что все рассуждения о двух типах и двух группах людей не имеют смысла, ибо для них деления на поколения не существует. Другие же, то есть идиоритмики XXI века, скажут, что все написанное здесь совершенно верно, однако тем дело и кончится, они забудут об этих строчках, потому что идиоритмики друг другу никогда не помогают.
А раз так, то зачем им поддерживать гипотезу какого-то идиоритмика XX века по имени Милорад Павич?1
Из вышесказанного, очевидно, следует, что я должен сделать вид, будто согласен с этой идеей, и начать всячески ее пропагандировать, дабы будущие идиоритмики (те, для кого она имеет хоть какой-то смысл) все же обратили на нее внимание и поработали над превращением изящной гипотезы в стройную систему? О'кей, никаких проблем. Вот стану старым заслуженным деятелем чего-нибудь бессмысленного, призову к себе вьюноша пылкого со взором горящим и скажу строго так, по-отечески: "Непременно обдумайте на досуге поколенческую теорию Милорада Павича, это я вам как киновит идиоритмику говорю!"
(Кстати, если верить Павичу, киновиты обожают клясться именами «отцов». Думаю, мое страстное цитирование того же Павича на всех вербальных перекрестках сродни этому жесту.)
2000 г.
Антуан де Сент-Экзюпери
Тот, Который Всех Приручил
Если бы даже дотошные следопыты и нашли обломки самолета, на котором отправился в свой последний полет летчик по имени Антуан… Ха, тоже мне «доказательство»! В свое время лукавый Борхес ввел в обращение понятие хрён1, которое ставит под сомнение результаты любых поисковых работ. Сам Антуан де Сент-Экзюпери писал: Глазами ничего не увидишь, — вы действительно думаете, будто это всего лишь красивая метафора? Ну-ну. Если идти все прямо да прямо, далеко не уйдешь…
Впрочем, рассуждать здесь об «инакой» логике Антуана де Сент-Экзюпери я не собираюсь. Она настолько очевидна, ее проявления столь бескомпромиссны, что никакие комментарии тут не требуются; можно только испортить впечатление бессмысленным трепом. Мне хотелось бы немного поговорить о природе любви, которую испытывают к этому автору «прирученные» им читатели.
Ни одному писателю не досталась (и вряд ли уже достанется) читательская любовь, подобная той, какая выпала на долю автора "Маленького принца". Любовь такого рода можно испытывать к ветру, облакам, летнему вечеру, первому снегу, зеленой ночной бабочке, внезапно опустившейся на кисть вашей руки; чувства, которые связывают нас с другими людьми (в том числе и с писателями), куда более громоздки и обременительны, они отягощены требовательной благодарностью, тягостным братством общей судьбы; в нашем восхищении ближними неизбежно присутствует неосознанная (а иногда очень даже осознанная) соревновательность ("И все же, почему он, а не Я?!"). Размышляя о странной, нечеловеческой природе любви, которую способен пробуждать в своих читателях Сент-Экзюпери, я внезапно нашел ответ в его собственной книге "Планета людей". Помните этот отрывок о путешествии мавров в Париж?
…Мы катали их по воздуху, а троим даже случилось побывать в этой неведомой им Франции. Они были соплеменники тех, которые прилетели со мной однажды в Сенегал и заплакали, увидав там деревья.
Потом я снова навестил их шатры и услышал восторженные рассказы о мюзик-холлах, где танцуют среди цветов обнаженные женщины. Ведь эти люди никогда не видали ни дерева, ни фонтана, ни розы, только из Корана они знали о садах, где струятся ручьи, ибо по Корану это и есть рай. Этот рай и его прекрасные пленницы покупаются дорогой ценой: тридцать лет скорби и нищеты — потом горькая смерть в песках от пули неверного. Но бог обманывает мавров — оказывается, французам он дарует сокровища рая, не требуя никакого выкупа: ни жажды, ни смерти. Вот почему старые вожди предаются теперь мечтам. Вот почему, обводя взглядом нагие пески Сахары, которые простираются вокруг шатра и до самой смерти сулят им одни лишь убогие радости, они позволяют себе высказать то, что наболело на душе:
— Знаешь… ваш французский бог… он куда милостивей к французам, чем бог мавров к маврам1.
Читательская любовь к Антуану де Сент-Экзюпери сродни безнадежной страсти жителей пустыни к фонтанам и цветам, которые, как им казалось, должны бы ждать их в раю, а не при жизни. Все мы (или почти все) прочитали "Маленького принца" (думаю, Экзюпери для всех читателей начинается именно с этой книги) в детстве, или в очень ранней юности, как раз в то время, когда уже начинаешь осознавать свое одиночество и абсурдную, нелепую зависимость от воли окружающих тебя взрослых, а стратегия "партизанской войны" с ними еще не продумана; мир кажется не только враждебным, но и весьма мрачным местом. И тут появляется Антуан — ТОТ, КОТОРЫЙ ВСЕ ПОНИМАЕТ.
Очевидно, наш "детский бог" куда милостивей к нам, детям, чем "бог взрослых" — к взрослым. Как минимум, одним благодатным дождем он на нас проливается… а тот факт, что жаркое солнце пустынного мира взрослых людей быстро (слишком быстро) заставляет испариться эту влагу, не мешает нам всю жизнь любить Антуана де Сент-Экзюпери — не летчика, не писателя, не человека, а дождь… или водопад. Мы вспоминаем его, как бедняги мавры вспоминали водопад, увиденный ими в Савойе… и, подобно маврам, заранее уверены, что это чудо непременно закончится.
— Нам пора, — говорил провожатый. Они словно окаменели.
— Не мешай…
И замолкали, и серьезно, безмолвно созерцали это нескончаемое торжественное таинство. Здесь из чрева горы вырывалась жизнь, живая кровь, без которой нет человека. Столько ее изливалось за одну секунду — можно бы воскресить все караваны, что, опьянев от жажды, канули навеки в бездны солончаков и миражей. Перед ними предстал сам бог, и не могли они от него уйти. Бог разверз хляби, являя свое могущество, и три мавра застыли на месте.
— Неужели вы не насмотрелись? Пойдемте…
— Надо подождать.
— Чего ждать?
— Пока вода кончится.
Они хотели дождаться часа, когда бог устанет от собственного сумасбродства. Он скоро опомнится, он скупой1.
Как и эти мавры, мы не столько наслаждаемся чудом, сколько терпеливо ждем его завершения. Поиски останков летчика, которого звали Антуаном, и его самолета пронизаны странной уверенностью в том, что любое чудо недолговечно, а волшебник — не жилец на этом свете. Скажу больше: в глубине души взрослым хочется получить неопровержимые доказательства того печального факта, что их "скупой бог" действительно устал от собственного сумасбродства и опомнился. Потому что об иных чудесах лучше хранить молчание. Лучше и думать-то о них поменьше, не то совсем запутаешься… Возможность торжественно похоронить останки Антуана де Сент-Экзюпери кажется его почитателям гораздо более привлекательной, чем необходимость смириться с мыслью о том, что он не погиб, а просто исчез.
Не надо было ему нас приручать, наверное. Потому что "человек на нашей планете — мишень для подстерегающих в засаде стрелков". И не только поэтому…
1999 г.
Впрочем, рассуждать здесь об «инакой» логике Антуана де Сент-Экзюпери я не собираюсь. Она настолько очевидна, ее проявления столь бескомпромиссны, что никакие комментарии тут не требуются; можно только испортить впечатление бессмысленным трепом. Мне хотелось бы немного поговорить о природе любви, которую испытывают к этому автору «прирученные» им читатели.
Ни одному писателю не досталась (и вряд ли уже достанется) читательская любовь, подобная той, какая выпала на долю автора "Маленького принца". Любовь такого рода можно испытывать к ветру, облакам, летнему вечеру, первому снегу, зеленой ночной бабочке, внезапно опустившейся на кисть вашей руки; чувства, которые связывают нас с другими людьми (в том числе и с писателями), куда более громоздки и обременительны, они отягощены требовательной благодарностью, тягостным братством общей судьбы; в нашем восхищении ближними неизбежно присутствует неосознанная (а иногда очень даже осознанная) соревновательность ("И все же, почему он, а не Я?!"). Размышляя о странной, нечеловеческой природе любви, которую способен пробуждать в своих читателях Сент-Экзюпери, я внезапно нашел ответ в его собственной книге "Планета людей". Помните этот отрывок о путешествии мавров в Париж?
…Мы катали их по воздуху, а троим даже случилось побывать в этой неведомой им Франции. Они были соплеменники тех, которые прилетели со мной однажды в Сенегал и заплакали, увидав там деревья.
Потом я снова навестил их шатры и услышал восторженные рассказы о мюзик-холлах, где танцуют среди цветов обнаженные женщины. Ведь эти люди никогда не видали ни дерева, ни фонтана, ни розы, только из Корана они знали о садах, где струятся ручьи, ибо по Корану это и есть рай. Этот рай и его прекрасные пленницы покупаются дорогой ценой: тридцать лет скорби и нищеты — потом горькая смерть в песках от пули неверного. Но бог обманывает мавров — оказывается, французам он дарует сокровища рая, не требуя никакого выкупа: ни жажды, ни смерти. Вот почему старые вожди предаются теперь мечтам. Вот почему, обводя взглядом нагие пески Сахары, которые простираются вокруг шатра и до самой смерти сулят им одни лишь убогие радости, они позволяют себе высказать то, что наболело на душе:
— Знаешь… ваш французский бог… он куда милостивей к французам, чем бог мавров к маврам1.
Читательская любовь к Антуану де Сент-Экзюпери сродни безнадежной страсти жителей пустыни к фонтанам и цветам, которые, как им казалось, должны бы ждать их в раю, а не при жизни. Все мы (или почти все) прочитали "Маленького принца" (думаю, Экзюпери для всех читателей начинается именно с этой книги) в детстве, или в очень ранней юности, как раз в то время, когда уже начинаешь осознавать свое одиночество и абсурдную, нелепую зависимость от воли окружающих тебя взрослых, а стратегия "партизанской войны" с ними еще не продумана; мир кажется не только враждебным, но и весьма мрачным местом. И тут появляется Антуан — ТОТ, КОТОРЫЙ ВСЕ ПОНИМАЕТ.
Очевидно, наш "детский бог" куда милостивей к нам, детям, чем "бог взрослых" — к взрослым. Как минимум, одним благодатным дождем он на нас проливается… а тот факт, что жаркое солнце пустынного мира взрослых людей быстро (слишком быстро) заставляет испариться эту влагу, не мешает нам всю жизнь любить Антуана де Сент-Экзюпери — не летчика, не писателя, не человека, а дождь… или водопад. Мы вспоминаем его, как бедняги мавры вспоминали водопад, увиденный ими в Савойе… и, подобно маврам, заранее уверены, что это чудо непременно закончится.
— Нам пора, — говорил провожатый. Они словно окаменели.
— Не мешай…
И замолкали, и серьезно, безмолвно созерцали это нескончаемое торжественное таинство. Здесь из чрева горы вырывалась жизнь, живая кровь, без которой нет человека. Столько ее изливалось за одну секунду — можно бы воскресить все караваны, что, опьянев от жажды, канули навеки в бездны солончаков и миражей. Перед ними предстал сам бог, и не могли они от него уйти. Бог разверз хляби, являя свое могущество, и три мавра застыли на месте.
— Неужели вы не насмотрелись? Пойдемте…
— Надо подождать.
— Чего ждать?
— Пока вода кончится.
Они хотели дождаться часа, когда бог устанет от собственного сумасбродства. Он скоро опомнится, он скупой1.
Как и эти мавры, мы не столько наслаждаемся чудом, сколько терпеливо ждем его завершения. Поиски останков летчика, которого звали Антуаном, и его самолета пронизаны странной уверенностью в том, что любое чудо недолговечно, а волшебник — не жилец на этом свете. Скажу больше: в глубине души взрослым хочется получить неопровержимые доказательства того печального факта, что их "скупой бог" действительно устал от собственного сумасбродства и опомнился. Потому что об иных чудесах лучше хранить молчание. Лучше и думать-то о них поменьше, не то совсем запутаешься… Возможность торжественно похоронить останки Антуана де Сент-Экзюпери кажется его почитателям гораздо более привлекательной, чем необходимость смириться с мыслью о том, что он не погиб, а просто исчез.
Не надо было ему нас приручать, наверное. Потому что "человек на нашей планете — мишень для подстерегающих в засаде стрелков". И не только поэтому…
1999 г.
Варкалось. Хливкие шорьки…
Генри Каттнер и его постоянный соавтор Кэтрин Мур (имя которой, кстати сказать, почему-то почти всегда забывают упомянуть неблагодарные читатели), авторы известнейшего цикла рассказов про семейку Хогбенов, в свое время высказали одну из самых любопытных версий происхождения "Алисы в Стране Чудес" Льюиса Кэрролла. Я имею в виду рассказ "Все тенали бороговы…" озорную выходку и одновременно одно из самых глубоких, абсурдных, революционных и «крышесносных» произведений мировой фантастики.
Содержание "Всех теналей…" можно пересказать несколькими фразами. В нашем "здесь и сейчас" появляются игрушки из иного мира, игрушки, предназначенные для «сверхчеловеческих» (правильнее будет сказать: "инаких") детенышей, как нельзя лучше приспособленные для того, чтобы в процессе игры обучать их "логике Х" — т. е. логике мира, в котором они родились. Другая партия таких же игрушек появляется в "здесь и сейчас" Льюиса Кэрролла. В первом случае игрушки попадают в руки совсем маленьких детей (Эмме два года, ее старшему брату, который становится ее преданным учеником, — семь); во втором девочка несколько старше. Эмма и ее брат исчезают в восхитительной (но с точки зрения взрослого — ужасной) неизвестности, блестяще завершив полный курс обучения чудесному. Ну а маленькая подружка Кэрролла просто спела своему взрослому собеседнику песенку.
Вот и все, считайте — пересказал! Впрочем, вынужден признаться: мне пришлось перечитать этот рассказ дважды, с интервалом чуть ли не в дюжину лет, чтобы на смену высокомерному юношескому "забавно!" пришло почти пугающее понимание.
Авторы, ясное дело, принуждают читателя самостоятельно сделать недвусмысленный вывод, что "дядя Чарли" вдохновился «инакой» логикой песенки и написал "Алису в Стране Чудес". Я пока вроде как в здравом уме и твердой памяти, а посему совершенно уверен, что на самом деле все обстояло совершенно иначе, но версия Каттнера & Мур куда больше похожа на правду, чем самая что ни на есть правдивая правда. Так бывает, ничего не попишешь.
Забавное, но печальное наблюдение: мы все безнадежно испорчены сказками и мультфильмами. Принято считать, что они стимулируют фантазию и воображение; на самом деле все обстоит наоборот: большинство сказок губительны для воображения. Медленно, но верно они подводят гибких, пластичных, восприимчивых маленьких читателей к "единственно верной" (за неимением иной) логике, присущей создателям сказок — взрослым. Так называемые «чудеса», заполняющие страницы сказок, как правило, приходят извне и проявляются все больше как неожиданная трансформация или неадекватное функционирование объектов материального мира (лягушка превращается в принцессу, королевские замки появляются и исчезают по мановению волшебной палочки, ковер-самолет позволяет своему владельцу оторваться от земли, золотое яблочко катится по блюдечку и открывает взору своего обладателя чудесные видения etc.). Личность сказочного героя (чудотворца, соучастника или очевидца) при этом не претерпевает никаких изменений, его логика остается прежней, его восприятие мира — неизменным и непрерывным. "Алиса в Стране Чудес" — одно из немногих счастливых исключений, увы, слишком хрупкое, чтобы быть возведенным в правило. Рассказ "Все тенали бороговы…" был написан почти сто лет спустя и стал восхитительным постскриптумом к шедевру "Магистра Игры" Льюиса Кэрролла. Каким-то чудом авторам удалось сухо, четко и недвусмысленно, не впадая в психоделическую заумь, не отпугивая неподготовленного читателя духоискательскими шарадами, почти по слогам резюмировать: чудеса возможны, но только для "человека совершенно иного типа, чем Homo sapiens".
1999 г.
Содержание "Всех теналей…" можно пересказать несколькими фразами. В нашем "здесь и сейчас" появляются игрушки из иного мира, игрушки, предназначенные для «сверхчеловеческих» (правильнее будет сказать: "инаких") детенышей, как нельзя лучше приспособленные для того, чтобы в процессе игры обучать их "логике Х" — т. е. логике мира, в котором они родились. Другая партия таких же игрушек появляется в "здесь и сейчас" Льюиса Кэрролла. В первом случае игрушки попадают в руки совсем маленьких детей (Эмме два года, ее старшему брату, который становится ее преданным учеником, — семь); во втором девочка несколько старше. Эмма и ее брат исчезают в восхитительной (но с точки зрения взрослого — ужасной) неизвестности, блестяще завершив полный курс обучения чудесному. Ну а маленькая подружка Кэрролла просто спела своему взрослому собеседнику песенку.
Вот и все, считайте — пересказал! Впрочем, вынужден признаться: мне пришлось перечитать этот рассказ дважды, с интервалом чуть ли не в дюжину лет, чтобы на смену высокомерному юношескому "забавно!" пришло почти пугающее понимание.
Авторы, ясное дело, принуждают читателя самостоятельно сделать недвусмысленный вывод, что "дядя Чарли" вдохновился «инакой» логикой песенки и написал "Алису в Стране Чудес". Я пока вроде как в здравом уме и твердой памяти, а посему совершенно уверен, что на самом деле все обстояло совершенно иначе, но версия Каттнера & Мур куда больше похожа на правду, чем самая что ни на есть правдивая правда. Так бывает, ничего не попишешь.
Забавное, но печальное наблюдение: мы все безнадежно испорчены сказками и мультфильмами. Принято считать, что они стимулируют фантазию и воображение; на самом деле все обстоит наоборот: большинство сказок губительны для воображения. Медленно, но верно они подводят гибких, пластичных, восприимчивых маленьких читателей к "единственно верной" (за неимением иной) логике, присущей создателям сказок — взрослым. Так называемые «чудеса», заполняющие страницы сказок, как правило, приходят извне и проявляются все больше как неожиданная трансформация или неадекватное функционирование объектов материального мира (лягушка превращается в принцессу, королевские замки появляются и исчезают по мановению волшебной палочки, ковер-самолет позволяет своему владельцу оторваться от земли, золотое яблочко катится по блюдечку и открывает взору своего обладателя чудесные видения etc.). Личность сказочного героя (чудотворца, соучастника или очевидца) при этом не претерпевает никаких изменений, его логика остается прежней, его восприятие мира — неизменным и непрерывным. "Алиса в Стране Чудес" — одно из немногих счастливых исключений, увы, слишком хрупкое, чтобы быть возведенным в правило. Рассказ "Все тенали бороговы…" был написан почти сто лет спустя и стал восхитительным постскриптумом к шедевру "Магистра Игры" Льюиса Кэрролла. Каким-то чудом авторам удалось сухо, четко и недвусмысленно, не впадая в психоделическую заумь, не отпугивая неподготовленного читателя духоискательскими шарадами, почти по слогам резюмировать: чудеса возможны, но только для "человека совершенно иного типа, чем Homo sapiens".
1999 г.
Хогбены всегда где-то рядом
Не лезьте в наши дела! — таков девиз мутантов Хогбенов, порожденных легким пером Генри Каттнера и Кэтрин Мур. Сериал про семейку Хогбенов по традиции называют "юмористической фантастикой"; мне кажется, что термин "фантастический абсурд" будет гораздо уместней. «Сверхчеловеки» Хогбены невероятно могущественны, простодушны как дети и, по большому счету, глубоко равнодушны к окружающему миру — ни дать, ни взять, персонифицированная Неизвестность! Семейка Хогбенов предпочитает, чтобы прочие люди держались от них подальше и не лезли в их дела. На этих условиях они вполне согласны на добрососедское существование. Однако любопытствующие то и дело нарушают их покой и лезут с вопросами, на которые у Хогбенов нет вразумительных ответов:
Забавно, но вышло так, что в сериале про Хогбенов подробно описано несколько способов, при помощи которых Неизвестное обороняется от вторжения любопытных. Для начала замечу, что наиболее назойливые из любознательных граждан просто мрут, как мухи, под добродушное ворчание дедушки Хогбена: Ужли не обещали вы шерифу, что убийства прекратятся… хотя бы на ближайшее время? Еще один вариант, менее тривиальный — «Прохвесор» из Нью-Йорка, мечтавший создать специальную комиссию по изучению Хогбенов. Хогбены упрятали целеустремленного «Прохвесора» в маленькую бутылочку и сами с удовольствием время от времени его изучают. Потрясающая метафора!
Хогбены незлобивы и не обидчивы, проблема состоит в том, что они слишком могущественны и могут зашибить ненароком всякого, кто окажется рядом, — как, собственно, и Неизвестность. Характерный пример — гибель братьев Тарбеллов, ворвавшихся в дом Хогбенов. Семерых прикончил инфразвук; восьмого, самого крепкого — встреча лицом к лицу со старшим из Хогбенов.
Тоже неплохая метафора, да?
Лет десять назад мне в голову пришла идея, что славно было бы написать рассказ про человека, который читал книги с одной-единственной целью: обнаружить в них своего рода послание от Бога/Неба/Духа/Космоса (приемлемое подчеркнуть). Предполагалось, что поначалу он читал только эзотерическую литературу, не удовлетворенный результатами, принялся за поиски «послания» на страницах менее специализированных изданий; наконец, с головой ушел в макулатурное чтиво — и, что самое удивительное, постепенно начал находить там, как ему казалось, обрывки божественного бормотания, невразумительного, но несомненного. В финале чудаковатый герой моего рассказа должен был отказаться от чтения книг; последняя фраза была заготовлена заранее и навсегда осела в моей памяти: "Но какая загадочная улыбка блуждала на его губах, когда он читал утренние газеты…"
Разумеется, этот рассказ так и не был написан. Но вот изобретенный специально для него метод чтения, кажется, действительно работает. Даже забавные рассказики о семействе Хогбенов оказываются метафорическими описаниями столкновения человека с Неизвестностью и своего рода "инструкцией по технике безопасности" — как минимум, наглядной иллюстрацией того, сколь осторожен должен быть тот, кто захочет стать "соседом Хогбенов". Инструкция весьма полезная и своевременная, поскольку Хогбены в каком-то смысле всегда где-то рядом с каждым из нас.
P. S.
Лемюэл, непутевая душа, припасов в доме не держит. Он проснется ровно настолько, чтоб загипнотизировать в лесу какого-нибудь енота, и, глядишь, тот уже скачет, пришибленный, согласный стать обедом. Лемюэл питается енотами потому, что у них ловкие лапы, прямо как руки. Пусть меня поцарапают, если этот лодырь Лем гипнозом не заставляет енотов разводить огонь и зажариваться.
Будете смеяться, но этот, на первый взгляд, забавный эпизод с енотами, которые даже свежуют себя самостоятельно, — тоже метафора. Возможно, самая точная и пугающая…
1999 г.
— Это еще что?Очень типичный диалог.
— Такая штука, — ответил я.
— Что она делает?
— Всякие штуки, — ответил я.
Забавно, но вышло так, что в сериале про Хогбенов подробно описано несколько способов, при помощи которых Неизвестное обороняется от вторжения любопытных. Для начала замечу, что наиболее назойливые из любознательных граждан просто мрут, как мухи, под добродушное ворчание дедушки Хогбена: Ужли не обещали вы шерифу, что убийства прекратятся… хотя бы на ближайшее время? Еще один вариант, менее тривиальный — «Прохвесор» из Нью-Йорка, мечтавший создать специальную комиссию по изучению Хогбенов. Хогбены упрятали целеустремленного «Прохвесора» в маленькую бутылочку и сами с удовольствием время от времени его изучают. Потрясающая метафора!
Хогбены незлобивы и не обидчивы, проблема состоит в том, что они слишком могущественны и могут зашибить ненароком всякого, кто окажется рядом, — как, собственно, и Неизвестность. Характерный пример — гибель братьев Тарбеллов, ворвавшихся в дом Хогбенов. Семерых прикончил инфразвук; восьмого, самого крепкого — встреча лицом к лицу со старшим из Хогбенов.
Тоже неплохая метафора, да?
Лет десять назад мне в голову пришла идея, что славно было бы написать рассказ про человека, который читал книги с одной-единственной целью: обнаружить в них своего рода послание от Бога/Неба/Духа/Космоса (приемлемое подчеркнуть). Предполагалось, что поначалу он читал только эзотерическую литературу, не удовлетворенный результатами, принялся за поиски «послания» на страницах менее специализированных изданий; наконец, с головой ушел в макулатурное чтиво — и, что самое удивительное, постепенно начал находить там, как ему казалось, обрывки божественного бормотания, невразумительного, но несомненного. В финале чудаковатый герой моего рассказа должен был отказаться от чтения книг; последняя фраза была заготовлена заранее и навсегда осела в моей памяти: "Но какая загадочная улыбка блуждала на его губах, когда он читал утренние газеты…"
Разумеется, этот рассказ так и не был написан. Но вот изобретенный специально для него метод чтения, кажется, действительно работает. Даже забавные рассказики о семействе Хогбенов оказываются метафорическими описаниями столкновения человека с Неизвестностью и своего рода "инструкцией по технике безопасности" — как минимум, наглядной иллюстрацией того, сколь осторожен должен быть тот, кто захочет стать "соседом Хогбенов". Инструкция весьма полезная и своевременная, поскольку Хогбены в каком-то смысле всегда где-то рядом с каждым из нас.
P. S.
Лемюэл, непутевая душа, припасов в доме не держит. Он проснется ровно настолько, чтоб загипнотизировать в лесу какого-нибудь енота, и, глядишь, тот уже скачет, пришибленный, согласный стать обедом. Лемюэл питается енотами потому, что у них ловкие лапы, прямо как руки. Пусть меня поцарапают, если этот лодырь Лем гипнозом не заставляет енотов разводить огонь и зажариваться.
Будете смеяться, но этот, на первый взгляд, забавный эпизод с енотами, которые даже свежуют себя самостоятельно, — тоже метафора. Возможно, самая точная и пугающая…
1999 г.
Болеслав Прус и семинары по прикладной левитации
В книге Болеслава Пруса «Фараон» — симпатичном, но ничем, на первый взгляд, не примечательном историческом романе, есть один эпизод, метафорическую мощь которого переоценить, кажется, невозможно.
В первой книге романа появляется халдейский маг (жрец и политик по совместительству) Бероэс. Происходит тайная встреча с верхушкой египетского жречества. Политическая подоплека совещания проста, как химическая формула воды: Бероэс должен убедить египтян не препятствовать ассирийской экспансии на Ближнем Востоке. Но прежде чем приняться за "промывку мозгов", Бероэс являет своим египетским коллегам чудо — для пущей убедительности.
Халдей стоял без движения, как статуя, с откинутой назад головой, с вознесенными руками. Он простоял так больше получаса в позе, несвойственной обыкновенному человеку. В это время часть стены подземелья отодвинулась, и вошли три египетских жреца. Увидев халдея, который парил в воздухе, опираясь спиной на невидимую опору, жрецы с изумлением переглянулись. Старший из них произнес:
В первой книге романа появляется халдейский маг (жрец и политик по совместительству) Бероэс. Происходит тайная встреча с верхушкой египетского жречества. Политическая подоплека совещания проста, как химическая формула воды: Бероэс должен убедить египтян не препятствовать ассирийской экспансии на Ближнем Востоке. Но прежде чем приняться за "промывку мозгов", Бероэс являет своим египетским коллегам чудо — для пущей убедительности.
Халдей стоял без движения, как статуя, с откинутой назад головой, с вознесенными руками. Он простоял так больше получаса в позе, несвойственной обыкновенному человеку. В это время часть стены подземелья отодвинулась, и вошли три египетских жреца. Увидев халдея, который парил в воздухе, опираясь спиной на невидимую опору, жрецы с изумлением переглянулись. Старший из них произнес: