Страница:
Фредерик Бастиа
Что видно и чего не видно
Что видно и чего не видно
В области экономических явлений всякое действие, привычка, постановление, закон порождают не только какое-нибудь одно, но целый род следствий. Из них только одно первое непосредственно обнаруживается в одно время с причиной, его вызвавшей, – его видно. Остальные открываются последовательно, одно за другим – их не видно, и хорошо еще, если можно предвидеть их.
Вся разница между плохим и хорошим экономистами в следующем: один придерживается только следствия, которое видно, а другой принимает в расчет и то, что видно, и все те следствия, которые надо предвидеть.
Это различие громадно, потому что почти всегда случается, что ближайший результат бывает благоприятен, а дальнейшие последствия пагубны, и наоборот. Отсюда следует, что плохой экономист преследует маленькое благо в настоящем, за которым следует великое зло в будущем, тогда как истинный экономист имеет в виду великое благо в будущем, рискуя маленьким злом в настоящем.
То же происходит в области гигиены и нравственности. Часто чем слаще первый плод какой-нибудь привычки, тем горше остальные. Об этом свидетельствуют разврат, лень, расточительность. Следовательно, когда человек, пораженный следствием, которое видно, не научился еще различать того, чего не видно, он предается пагубным привычкам не только по склонности, но и по расчету.
Это объясняет эволюцию человечества, фатально связанную со страданиями для него. Невежество сопровождает человека с колыбели и в поступках его определяется их ближайшими последствиями, единственными, которые он может видеть при своем рождении. Требуется немало времени для того, чтобы он привык принимать во внимание еще и другие последствия. Этому научают его два разных учителя: опыт и предусмотрительность. Опыт заправляет им сильно, но слишком грубо. Он учит нас познавать все последствия наших поступков, заставляя перечувствовать их на себе самих, и мы непременно в конце концов узнаем, что огонь жжется, лишь потому, что сами обожглись. На место такого сурового учителя я хотел бы по возможности поставить другого, более мягкого, – предусмотрительность. Вот почему я рассмотрю последствия некоторых экономических явлений, противополагая тому, что видно, то, чего не видно.
Вся разница между плохим и хорошим экономистами в следующем: один придерживается только следствия, которое видно, а другой принимает в расчет и то, что видно, и все те следствия, которые надо предвидеть.
Это различие громадно, потому что почти всегда случается, что ближайший результат бывает благоприятен, а дальнейшие последствия пагубны, и наоборот. Отсюда следует, что плохой экономист преследует маленькое благо в настоящем, за которым следует великое зло в будущем, тогда как истинный экономист имеет в виду великое благо в будущем, рискуя маленьким злом в настоящем.
То же происходит в области гигиены и нравственности. Часто чем слаще первый плод какой-нибудь привычки, тем горше остальные. Об этом свидетельствуют разврат, лень, расточительность. Следовательно, когда человек, пораженный следствием, которое видно, не научился еще различать того, чего не видно, он предается пагубным привычкам не только по склонности, но и по расчету.
Это объясняет эволюцию человечества, фатально связанную со страданиями для него. Невежество сопровождает человека с колыбели и в поступках его определяется их ближайшими последствиями, единственными, которые он может видеть при своем рождении. Требуется немало времени для того, чтобы он привык принимать во внимание еще и другие последствия. Этому научают его два разных учителя: опыт и предусмотрительность. Опыт заправляет им сильно, но слишком грубо. Он учит нас познавать все последствия наших поступков, заставляя перечувствовать их на себе самих, и мы непременно в конце концов узнаем, что огонь жжется, лишь потому, что сами обожглись. На место такого сурового учителя я хотел бы по возможности поставить другого, более мягкого, – предусмотрительность. Вот почему я рассмотрю последствия некоторых экономических явлений, противополагая тому, что видно, то, чего не видно.
I. Разбитое окно
Были ли вы когда-нибудь свидетелем гнева добродушного буржуа Жака Бонома, когда его несносный сын разбил оконное стекло? Если вы присутствовали при этом зрелище, то, наверное, так же, как и все присутствующие, хотя бы их было более 30 человек, словно сговорившись, спешили утешить несчастного хозяина следующими общими фразами: «Нет худа без добра. Подобными случаями держится промышленность. Каждый хочет жить. Что сталось бы со стекольщиками, если бы никогда не били стекол?»
В этом утешении кроется целая теория, которую не худо выяснить на этом совсем простом случае, потому что это та же самая теория, которой, к несчастью, руководствуются обыкновенно наши экономические учреждения.
Если предположить, что надо истратить 6 франков для починки стекла, и что этим хотят сказать, что благодаря этому случаю стекольная промышленность получила 6 фр., и что на эти 6 фр. ей оказано поощрение, то я буду вполне согласен с этим рассуждением, не буду даже оспаривать его, ибо оно совершенно правильно. Придет стекольщик, исполнит свое дело, возьмет 6 фр., потрет руки от удовольствия и в сердце своем благословит ужасного ребенка. Это то, что видно.
Но если путем рассуждения придут, как это часто случается, к тому заключению, что хорошо, коли бьются стекла, потому что это усиливает обращение денег, а следовательно, служит поощрением промышленности вообще, то я воскликну: «Стойте! Ваша теория не идет дальше того, что видно, и не хочет знать того, чего не видно».
А не видно того, что если наш буржуа истратил 6 фр. на какую-нибудь вещь, то он не может истратить их на другую. Не видно того, что если бы ему не пришлось вставлять новое стекло взамен разбитого, то он мог бы, например, купить себе новые сапоги вместо стоптанных или книгу для своей библиотеки. Короче говоря, он употребил бы эти 6 фр. на что-нибудь такое, на что теперь употребить их не может.
Подведем же счет промышленности вообще.
Стекло разбито, и стекольная промышленность обогатилась на 6 фр. Это видно.
Если бы стекло не было разбито, то эти 6 фр. пошли бы в пользу сапожного или какого-нибудь другого мастерства. Этого не видно.
Итак, если бы приняли в соображение то, чего не видно, как факт отрицательный, и то, что видно, как факт положительный, то поняли бы, что для промышленности вообще, или для национального труда, нет никакой выгоды от того, будут ли стекла биться или не будут.
Теперь подведем счет Жака Бонома.
При первом предположении – что стекло разбито – он тратит 6 фр. и пользуется таким же, не больше и не меньше, стеклом, как прежде.
При втором предположении – что стекло не было разбито – он истратил бы 6 фр. на обувь и пользовался бы в одно и то же время и парой сапог, и стеклом.
Следовательно, так как Жак Боном составляет часть общества, то, приняв общество в его совокупности и подведя баланс его совокупным трудам и наслаждениям, придется заключить, что оно потеряло ценность стекла, то, чего стоило стекло.
Продолжая эти обобщения, мы придем к тому неожиданному выводу, что «общество теряет ценность всех предметов, без пользы уничтоженных», к тому афоризму, от которого волосы встанут дыбом на головах протекционистов, – что «ломать, бить, уничтожать не значит поощрять национальный труд» или, короче, что «разрушение невыгодно».
Но надо, чтобы читатель хорошенько понял, что в этой маленькой драме, какую я предложил его вниманию, участвуют не два, а три лица: одно лицо – Жак Боном – представляет собой потребителя, который вследствие уничтоженного стекла принужден иметь одно наслаждение вместо двух; другое лицо, стекольщик, изображает собой производителя, промысел которого получил поощрение благодаря этому случаю; третье лицо – сапожник или всякий другой мастеровой, труд которого настолько же пострадал от той же причины. Это третье лицо, которое держат всегда в тени, олицетворяет собой то, чего не видно, и является необходимым элементом задачи. Оно-то и учит нас понимать, как нелепо находить выгоду в разрушении. Это самое лицо научит нас скоро и тому, что не менее нелепо находить выгоду в запрещении, которое представляет собой ни более ни менее как частное разрушение. Разберите хорошенько все доказательства, приводимые в пользу этой системы запрещения, и вы не найдете ничего, кроме переиначенной фразы: что сталось бы со стекольщиком, если бы никогда не били стекол?
В этом утешении кроется целая теория, которую не худо выяснить на этом совсем простом случае, потому что это та же самая теория, которой, к несчастью, руководствуются обыкновенно наши экономические учреждения.
Если предположить, что надо истратить 6 франков для починки стекла, и что этим хотят сказать, что благодаря этому случаю стекольная промышленность получила 6 фр., и что на эти 6 фр. ей оказано поощрение, то я буду вполне согласен с этим рассуждением, не буду даже оспаривать его, ибо оно совершенно правильно. Придет стекольщик, исполнит свое дело, возьмет 6 фр., потрет руки от удовольствия и в сердце своем благословит ужасного ребенка. Это то, что видно.
Но если путем рассуждения придут, как это часто случается, к тому заключению, что хорошо, коли бьются стекла, потому что это усиливает обращение денег, а следовательно, служит поощрением промышленности вообще, то я воскликну: «Стойте! Ваша теория не идет дальше того, что видно, и не хочет знать того, чего не видно».
А не видно того, что если наш буржуа истратил 6 фр. на какую-нибудь вещь, то он не может истратить их на другую. Не видно того, что если бы ему не пришлось вставлять новое стекло взамен разбитого, то он мог бы, например, купить себе новые сапоги вместо стоптанных или книгу для своей библиотеки. Короче говоря, он употребил бы эти 6 фр. на что-нибудь такое, на что теперь употребить их не может.
Подведем же счет промышленности вообще.
Стекло разбито, и стекольная промышленность обогатилась на 6 фр. Это видно.
Если бы стекло не было разбито, то эти 6 фр. пошли бы в пользу сапожного или какого-нибудь другого мастерства. Этого не видно.
Итак, если бы приняли в соображение то, чего не видно, как факт отрицательный, и то, что видно, как факт положительный, то поняли бы, что для промышленности вообще, или для национального труда, нет никакой выгоды от того, будут ли стекла биться или не будут.
Теперь подведем счет Жака Бонома.
При первом предположении – что стекло разбито – он тратит 6 фр. и пользуется таким же, не больше и не меньше, стеклом, как прежде.
При втором предположении – что стекло не было разбито – он истратил бы 6 фр. на обувь и пользовался бы в одно и то же время и парой сапог, и стеклом.
Следовательно, так как Жак Боном составляет часть общества, то, приняв общество в его совокупности и подведя баланс его совокупным трудам и наслаждениям, придется заключить, что оно потеряло ценность стекла, то, чего стоило стекло.
Продолжая эти обобщения, мы придем к тому неожиданному выводу, что «общество теряет ценность всех предметов, без пользы уничтоженных», к тому афоризму, от которого волосы встанут дыбом на головах протекционистов, – что «ломать, бить, уничтожать не значит поощрять национальный труд» или, короче, что «разрушение невыгодно».
Но надо, чтобы читатель хорошенько понял, что в этой маленькой драме, какую я предложил его вниманию, участвуют не два, а три лица: одно лицо – Жак Боном – представляет собой потребителя, который вследствие уничтоженного стекла принужден иметь одно наслаждение вместо двух; другое лицо, стекольщик, изображает собой производителя, промысел которого получил поощрение благодаря этому случаю; третье лицо – сапожник или всякий другой мастеровой, труд которого настолько же пострадал от той же причины. Это третье лицо, которое держат всегда в тени, олицетворяет собой то, чего не видно, и является необходимым элементом задачи. Оно-то и учит нас понимать, как нелепо находить выгоду в разрушении. Это самое лицо научит нас скоро и тому, что не менее нелепо находить выгоду в запрещении, которое представляет собой ни более ни менее как частное разрушение. Разберите хорошенько все доказательства, приводимые в пользу этой системы запрещения, и вы не найдете ничего, кроме переиначенной фразы: что сталось бы со стекольщиком, если бы никогда не били стекол?
II. Увольнение с воинской службы
С народом происходит то же, что и с отдельным человеком. Когда народ или человек хочет получить удовлетворение, ему самому надлежит определить, какой ценой оно добывается. Для народа, для страны величайшее из благ – безопасность. Если ради безопасности нужно призвать в армию сто тысяч человек и потратить сто миллионов, мне нечего возразить. Благо покупается ценой жертвы.
И поэтому пусть никто не заблуждается насчет важности жертвы.
Скажем, некий деятель предлагает уволить из армии сто тысяч человек ради того, чтобы облегчить на сто миллионов груз налогов.
Если ответить на это так: «Сто тысяч человек и сто миллионов денег необходимы для национальной безопасности; да, мы приносим жертву, но без такой жертвы Франция распалась бы усилиями разношерстных групп или была бы захвачена внешним врагом», то у меня не найдется никаких доводов ни за, ни против, и хотя только что приведенный аргумент фактически может быть истинным или ложным, но теоретически он не заключает в себе никакой экономической ереси. Последняя ясно проступает лишь тогда, когда хотят изобразить саму жертву как некое преимущество, кому-то выгодное.
Однако я, к сожалению, ошибаюсь, ибо едва успеет сойти с ораторской трибуны автор все того же аргумента, как его сменит другой оратор и скажет:
«Уволить сто миллионов! Вы это серьезно? А что с ними станет, чем они будут жить, где найдут работу? Неужто вы не ведаете, что повсюду люди ищут работу и все места заняты и, можно сказать, переполнены. Неужели вы хотите добавить еще множество людей, которые обострят борьбу за труд, конкуренцию, и тем самым неизбежно будет снижен уровень заработков? В обстановке, когда так трудно зарабатывать даже на бедную жизнь, не лучше ли, чтобы государство кормило эти сто тысяч людей? Добавьте к этому, что армия потребляет и использует вино, одежду, оружие, что она, значит, поддерживает активность разных фабрик и прочих предприятий в городах, где держит свои гарнизоны, и в конце концов играет роль Провидения для своих бесчисленных поставщиков. И разве не бросает вас в дрожь сама мысль о прекращении столь обширного и мощного промышленного движения?»
Легко увидеть, что такое рассуждение, не касаясь всех прочих нужд и потребностей службы, основывается исключительно на экономических соображениях. Вот их-то я и должен отвергнуть.
Сто тысяч человек, обходящиеся налогоплательщику в сто миллионов, обеспечивают себя и своих поставщиков ровно на эту сумму. Это видно.
Но сто миллионов, вытащенные из кармана налогоплательщиков, уже не обеспечивают, опять-таки ровнехонько на эту сумму, ни их самих, то есть налогоплательщиков, ни их поставщиков. Этого не видно. Вот и посчитайте, дайте мне цифры и скажите, где же она, эта прибыль для множества людей.
Что до меня, я скажу вам, где кроется убыток, а чтобы упростить дело, давайте говорить не о ста тысячах людей и ста миллионах, а об одном человеке и тысяче франков.
Возьмем деревню А. Вербовщики забирают в армию одного из ее жителей. Потом сборщики налогов изымают у них тысячу франков. И этот человек, и эта сумма переправляются в Мец, где сумма обеспечивает человека на год, и он там ничего не делает. Если вы взглянете только на Мец, тогда вы тысячу раз правы: дело это очень выгодно. Но если вы обратите взоры на деревню А, вы будете рассуждать иначе. Только слепому не видно, что эта деревня потеряла работника и тысячу франков, которые пошли бы на оплату его труда, а тратя свой заработок, он давал бы работу другим.
На первый и поверхностный взгляд представляется, что все тут компенсируется. Просто то, что должно было происходить в деревне, происходит теперь в Меце. Но вот где кроется потеря: в деревне он пахал и всячески обрабатывал землю, он был работником; в Меце он занимается шагистикой и поворачивает голову направо и налево: он солдат. Деньги и их обращение одинаковы в обоих случаях. Но в одном случае было триста дней производительного труда, а в другом стало триста дней труда непроизводительного, да еще вы вправе допустить, что какая-то часть армии вовсе не необходима для поддержания безопасности страны.
И вот наступает увольнение. Вы говорите мне об увеличении на сто тысяч числа работников, о борьбе за труд и конкуренции и воздействии этого на заработки в сторону их снижения. Это вы видите.
Но вы не видите другого. Вы не видите, что уволить сто тысяч солдат означает не упразднить, не ликвидировать сто миллионов, а вернуть их налогоплательщикам. Вы не видите, что дать рынку сто тысяч работников означает также и обрести сто миллионов для оплаты их труда и что, следовательно, та же самая мера, которая увеличивает предложение рабочих рук, увеличивает и спрос на рабочие руки, так что ваше снижение заработков есть лишь обманчивая видимость. Вы не замечаете, что и до и после увольнения из армии в стране было и остается сто миллионов денег, соответствующих, так сказать, ста тысячам человек, а вся разница заключается в том, что до увольнения страна платила сто миллионов этим ста тысячам за ничегонеделание, а после стала платить им за полезный труд. Наконец, вы не видите, что когда налогоплательщик отдает свои деньги либо солдату в обмен на ничто, либо работнику в обмен на нечто, то все следствия и последствия обращения этих денег остаются одинаковыми в обоих случаях; единственное различие – это то, что во втором случае налогоплательщик что-то приобретает, а в первом не приобретает ничего, и тогда результатом оказывается чистая потеря для страны.
Софизм, который я здесь опровергая и отвергаю, не выдерживает испытания – испытания поступательным движением всего и вся, а оно-то и есть пробный камень всяческих принципов. Ведь если все компенсируется, все интересы учитываются и образуется национальная прибыль от увеличения численности армии, то почему бы не призвать под знамена все дееспособное мужское население страны?
И поэтому пусть никто не заблуждается насчет важности жертвы.
Скажем, некий деятель предлагает уволить из армии сто тысяч человек ради того, чтобы облегчить на сто миллионов груз налогов.
Если ответить на это так: «Сто тысяч человек и сто миллионов денег необходимы для национальной безопасности; да, мы приносим жертву, но без такой жертвы Франция распалась бы усилиями разношерстных групп или была бы захвачена внешним врагом», то у меня не найдется никаких доводов ни за, ни против, и хотя только что приведенный аргумент фактически может быть истинным или ложным, но теоретически он не заключает в себе никакой экономической ереси. Последняя ясно проступает лишь тогда, когда хотят изобразить саму жертву как некое преимущество, кому-то выгодное.
Однако я, к сожалению, ошибаюсь, ибо едва успеет сойти с ораторской трибуны автор все того же аргумента, как его сменит другой оратор и скажет:
«Уволить сто миллионов! Вы это серьезно? А что с ними станет, чем они будут жить, где найдут работу? Неужто вы не ведаете, что повсюду люди ищут работу и все места заняты и, можно сказать, переполнены. Неужели вы хотите добавить еще множество людей, которые обострят борьбу за труд, конкуренцию, и тем самым неизбежно будет снижен уровень заработков? В обстановке, когда так трудно зарабатывать даже на бедную жизнь, не лучше ли, чтобы государство кормило эти сто тысяч людей? Добавьте к этому, что армия потребляет и использует вино, одежду, оружие, что она, значит, поддерживает активность разных фабрик и прочих предприятий в городах, где держит свои гарнизоны, и в конце концов играет роль Провидения для своих бесчисленных поставщиков. И разве не бросает вас в дрожь сама мысль о прекращении столь обширного и мощного промышленного движения?»
Легко увидеть, что такое рассуждение, не касаясь всех прочих нужд и потребностей службы, основывается исключительно на экономических соображениях. Вот их-то я и должен отвергнуть.
Сто тысяч человек, обходящиеся налогоплательщику в сто миллионов, обеспечивают себя и своих поставщиков ровно на эту сумму. Это видно.
Но сто миллионов, вытащенные из кармана налогоплательщиков, уже не обеспечивают, опять-таки ровнехонько на эту сумму, ни их самих, то есть налогоплательщиков, ни их поставщиков. Этого не видно. Вот и посчитайте, дайте мне цифры и скажите, где же она, эта прибыль для множества людей.
Что до меня, я скажу вам, где кроется убыток, а чтобы упростить дело, давайте говорить не о ста тысячах людей и ста миллионах, а об одном человеке и тысяче франков.
Возьмем деревню А. Вербовщики забирают в армию одного из ее жителей. Потом сборщики налогов изымают у них тысячу франков. И этот человек, и эта сумма переправляются в Мец, где сумма обеспечивает человека на год, и он там ничего не делает. Если вы взглянете только на Мец, тогда вы тысячу раз правы: дело это очень выгодно. Но если вы обратите взоры на деревню А, вы будете рассуждать иначе. Только слепому не видно, что эта деревня потеряла работника и тысячу франков, которые пошли бы на оплату его труда, а тратя свой заработок, он давал бы работу другим.
На первый и поверхностный взгляд представляется, что все тут компенсируется. Просто то, что должно было происходить в деревне, происходит теперь в Меце. Но вот где кроется потеря: в деревне он пахал и всячески обрабатывал землю, он был работником; в Меце он занимается шагистикой и поворачивает голову направо и налево: он солдат. Деньги и их обращение одинаковы в обоих случаях. Но в одном случае было триста дней производительного труда, а в другом стало триста дней труда непроизводительного, да еще вы вправе допустить, что какая-то часть армии вовсе не необходима для поддержания безопасности страны.
И вот наступает увольнение. Вы говорите мне об увеличении на сто тысяч числа работников, о борьбе за труд и конкуренции и воздействии этого на заработки в сторону их снижения. Это вы видите.
Но вы не видите другого. Вы не видите, что уволить сто тысяч солдат означает не упразднить, не ликвидировать сто миллионов, а вернуть их налогоплательщикам. Вы не видите, что дать рынку сто тысяч работников означает также и обрести сто миллионов для оплаты их труда и что, следовательно, та же самая мера, которая увеличивает предложение рабочих рук, увеличивает и спрос на рабочие руки, так что ваше снижение заработков есть лишь обманчивая видимость. Вы не замечаете, что и до и после увольнения из армии в стране было и остается сто миллионов денег, соответствующих, так сказать, ста тысячам человек, а вся разница заключается в том, что до увольнения страна платила сто миллионов этим ста тысячам за ничегонеделание, а после стала платить им за полезный труд. Наконец, вы не видите, что когда налогоплательщик отдает свои деньги либо солдату в обмен на ничто, либо работнику в обмен на нечто, то все следствия и последствия обращения этих денег остаются одинаковыми в обоих случаях; единственное различие – это то, что во втором случае налогоплательщик что-то приобретает, а в первом не приобретает ничего, и тогда результатом оказывается чистая потеря для страны.
Софизм, который я здесь опровергая и отвергаю, не выдерживает испытания – испытания поступательным движением всего и вся, а оно-то и есть пробный камень всяческих принципов. Ведь если все компенсируется, все интересы учитываются и образуется национальная прибыль от увеличения численности армии, то почему бы не призвать под знамена все дееспособное мужское население страны?
III. Налог
Не случалось ли вам слышать такое мнение:
«Налог есть лучшее помещение средств, это животворная роса. Посмотрите, сколько семейств живут благодаря ему, и проследите мысленно, как он отражается на промышленности; да это бесконечное благо, это сама жизнь»?
Чтобы опровергнуть это мнение, я должен привести то же возражение. Политическая экономия хорошо знает, что ее аргументы не настолько забавны, чтобы можно было сказать: «Повторение нравится» (Repetita placent). Поэтому она переделала это выражение на свой лад, вполне уверенная, что «повторение научает» (repetita decent).
Выгоды, получаемые чиновниками, – это то, что видно. Благо, получаемое отсюда их поставщиками, – это опять то, что видно. Все это бросается в глаза.
Но ущерб, который несут при расплате плательщики, – это то, чего не видно, и убыток, который терпят от того их поставщики, – это то, чего тем более не видно, хотя они и должны бы броситься в глаза разуму.
Когда чиновник тратит на себя на 100 су больше прежнего, то это значит, что плательщик налога стал тратить на себя на 100 су меньше.
Но расходы чиновника видны, потому что они делаются на глазах всех, тогда как расходы плательщика не видны, потому что, увы, ему не дают сделать их.
Вы сравниваете нацию с отвердевшей от засухи почвой, а налог – с живительным дождем. Пусть будет так. Но вы должны были бы также спросить себя: где источники этого дождя и не налог ли сам вытягивает всю влагу из почвы и иссушает ее?
Вы должны были бы задать себе еще один вопрос: возможно ли, чтобы почва восполняла этим дождем точно такое же количество драгоценной влаги, какое она теряет испарениями?
Положительно же верно то, что Жак Боном отсчитывает 100 су сборщику податей и взамен их ничего не получает. А если потом чиновник, издержав свои 100 су, и возвращает их Жаку Боному, то не иначе как в уплату за какое-нибудь соответствующее количество хлеба или работы. Следовательно, в окончательном выводе Жак Боном прямо теряет 5 фр.
Вполне справедливо, что часто, даже очень часто, если хотите, чиновник отплачивает Жаку Боному равносильной услугой. В таких случаях обе стороны ничего не теряют и тут происходит простой обмен услуг. Точно так же моя аргументация не имеет никакого отношения к полезным должностям. Я говорю так: если вы хотите создать какую-нибудь должность, то докажите прежде, что она полезна. Докажите наперед, что она, получая с Жака Бонома свою часть, вознаградит его вполне за то, чего она ему стоит. Но помимо этой внутренней полезности должности не выставляйте в виде доказательства приносимой ею пользы тех выгод, которые получает чиновник, его семейство и его поставщики, не уверяйте, что она поощряет труд.
Если Жак Боном дает 100 су чиновнику за оказываемую ему действительно полезную услугу, то это совершенно то же самое, как если бы он заплатил эти 100 су сапожнику за пару сапог. Тут услуга за услугу, и обе стороны квиты. Но если Жак Боном отдает 100 су чиновнику и не только не получает за это никакой услуги, но и встречает притеснения себе, то это все равно, как если бы он отдал эти деньги вору. Тут уж никак нельзя было бы сказать, что чиновник тратит эти 100 су к великой пользе национального труда; то же сделал бы всякий мошенник, то же сделал бы и Жак Боном, если бы не встретил на своем пути легального или нелегального паразита.
Будем же судить о вещах не только по тому, что видно, но и по тому еще, чего не видно.
В прошлом году я состоял членом финансового комитета; тогда членов оппозиции систематически еще не исключали из всех комиссий, и в этом отношении учредительное собрание поступало очень умно. Тогда нам довелось слышать, как Тьер говорил следующее: «Я всю жизнь боролся с партией легитимистов и клерикалов. Когда же пришлось нам сблизиться ввиду общей опасности и откровенно объясниться, когда я коротко узнал их, то увидел, что они совсем не такие чудовища, какими я представлял их себе раньше».
Да, недоверие всегда преувеличивает разногласия, и взаимная ненависть возгорается между партиями, которые сторонятся друг друга, а если бы большинство допустило проникнуть в среду комиссии нескольким членам из меньшинства, то с обеих сторон признали бы, что их идеи совсем не так несхожи между собой и в особенности намерения их совсем не так превратны, как предполагали прежде.
Как бы там ни было, но в прошлом году я состоял членом финансового комитета. Всякий раз, когда кто-нибудь из наших товарищей доказывал, что надо назначить более умеренное содержание президенту республики, министрам и посланникам, ему отвечали так: «Ради пользы самой службы приходится обставлять некоторые должности особой пышностью и почетом. Только таким способом можно привлечь к ним людей достойных. Бесчисленное множество нуждающихся обращаются к президенту республики; и как же ставить его в такое трудное положение – всегда во всем всем отказывать? Некоторая представительность министерских и дипломатических салонов составляет один из рычагов конституционных правительств. И т. д.»
Хотя нетрудно опровергнуть подобные аргументы, однако они, без сомнения, заслуживают серьезного рассмотрения. Все они опираются на общее благо; хорошо или дурно понято это благо – другой вопрос; что же касается меня, то я придаю ему больше значения, чем многие из наших Катонов, руководимых в своих действиях скаредностью или завистью.
Более же всего возмущает мою совесть как экономиста и заставляет краснеть за умственную репутацию моей родины то, что приходят (что всегда и случается) к следующей нелепой пошлости, которая, однако, всегда благосклонно принимается:
«Роскошь важных чиновников поощряет искусство, промышленность, труд. Когда глава государства и его министры задают праздники и вечера, то всегда содействуют движению жизни во всех артериях и венах социального организма. Сократить им содержание – значит обречь на голодовку парижскую, а следовательно, и всю народную промышленность».
Ради Бога, господа, пощадите хоть арифметику и не доказывайте во всеуслышание перед национальным собранием всей Франции из страха, как бы она, к стыду своему, не одобрила вас, что от сложения получаются разные суммы, смотря по тому, складываются ли они сверху или снизу.
Как? Я иду нанять землекопа, чтобы он за 100 су провел канавку на моем поле, и в тот самый момент, когда мы договариваемся, приходит сборщик податей, отбирает у меня эти 100 су и передает их министру внутренних дел; мой договор с землекопом прерывается, а министр прибавляет новое блюдо к своему обеду. Как же, на каком основании позволяете вы себе доказывать, что этот официальный расход составляет прибавку к народной промышленности? Да разве вы не понимаете, что это – простая перестановка труда и пользования благами жизни? Правда, министр держит теперь лучший стол, чем прежде, но правда также и то, что у земледельца земля хуже осушена. Что парижский трактирщик нажил 100 су, я согласен с этим; но согласитесь и вы со мной, что землекоп, пришедший из провинции, лишился возможности заработать 5 фр. Тут можно сказать только одно – что официальное блюдо за обедом министра и довольный трактирщик составляют то, что видно, а залитое водой поле и оставшийся без работы землекоп – то, чего не видно.
Боже мой! Как трудно доказывать в политической экономии, что дважды два четыре; если же вам удастся доказать это, то все закричат: «Да это так ясно, что скучно становится». А потом решают вопрос, как будто вы ничего не доказывали.
«Налог есть лучшее помещение средств, это животворная роса. Посмотрите, сколько семейств живут благодаря ему, и проследите мысленно, как он отражается на промышленности; да это бесконечное благо, это сама жизнь»?
Чтобы опровергнуть это мнение, я должен привести то же возражение. Политическая экономия хорошо знает, что ее аргументы не настолько забавны, чтобы можно было сказать: «Повторение нравится» (Repetita placent). Поэтому она переделала это выражение на свой лад, вполне уверенная, что «повторение научает» (repetita decent).
Выгоды, получаемые чиновниками, – это то, что видно. Благо, получаемое отсюда их поставщиками, – это опять то, что видно. Все это бросается в глаза.
Но ущерб, который несут при расплате плательщики, – это то, чего не видно, и убыток, который терпят от того их поставщики, – это то, чего тем более не видно, хотя они и должны бы броситься в глаза разуму.
Когда чиновник тратит на себя на 100 су больше прежнего, то это значит, что плательщик налога стал тратить на себя на 100 су меньше.
Но расходы чиновника видны, потому что они делаются на глазах всех, тогда как расходы плательщика не видны, потому что, увы, ему не дают сделать их.
Вы сравниваете нацию с отвердевшей от засухи почвой, а налог – с живительным дождем. Пусть будет так. Но вы должны были бы также спросить себя: где источники этого дождя и не налог ли сам вытягивает всю влагу из почвы и иссушает ее?
Вы должны были бы задать себе еще один вопрос: возможно ли, чтобы почва восполняла этим дождем точно такое же количество драгоценной влаги, какое она теряет испарениями?
Положительно же верно то, что Жак Боном отсчитывает 100 су сборщику податей и взамен их ничего не получает. А если потом чиновник, издержав свои 100 су, и возвращает их Жаку Боному, то не иначе как в уплату за какое-нибудь соответствующее количество хлеба или работы. Следовательно, в окончательном выводе Жак Боном прямо теряет 5 фр.
Вполне справедливо, что часто, даже очень часто, если хотите, чиновник отплачивает Жаку Боному равносильной услугой. В таких случаях обе стороны ничего не теряют и тут происходит простой обмен услуг. Точно так же моя аргументация не имеет никакого отношения к полезным должностям. Я говорю так: если вы хотите создать какую-нибудь должность, то докажите прежде, что она полезна. Докажите наперед, что она, получая с Жака Бонома свою часть, вознаградит его вполне за то, чего она ему стоит. Но помимо этой внутренней полезности должности не выставляйте в виде доказательства приносимой ею пользы тех выгод, которые получает чиновник, его семейство и его поставщики, не уверяйте, что она поощряет труд.
Если Жак Боном дает 100 су чиновнику за оказываемую ему действительно полезную услугу, то это совершенно то же самое, как если бы он заплатил эти 100 су сапожнику за пару сапог. Тут услуга за услугу, и обе стороны квиты. Но если Жак Боном отдает 100 су чиновнику и не только не получает за это никакой услуги, но и встречает притеснения себе, то это все равно, как если бы он отдал эти деньги вору. Тут уж никак нельзя было бы сказать, что чиновник тратит эти 100 су к великой пользе национального труда; то же сделал бы всякий мошенник, то же сделал бы и Жак Боном, если бы не встретил на своем пути легального или нелегального паразита.
Будем же судить о вещах не только по тому, что видно, но и по тому еще, чего не видно.
В прошлом году я состоял членом финансового комитета; тогда членов оппозиции систематически еще не исключали из всех комиссий, и в этом отношении учредительное собрание поступало очень умно. Тогда нам довелось слышать, как Тьер говорил следующее: «Я всю жизнь боролся с партией легитимистов и клерикалов. Когда же пришлось нам сблизиться ввиду общей опасности и откровенно объясниться, когда я коротко узнал их, то увидел, что они совсем не такие чудовища, какими я представлял их себе раньше».
Да, недоверие всегда преувеличивает разногласия, и взаимная ненависть возгорается между партиями, которые сторонятся друг друга, а если бы большинство допустило проникнуть в среду комиссии нескольким членам из меньшинства, то с обеих сторон признали бы, что их идеи совсем не так несхожи между собой и в особенности намерения их совсем не так превратны, как предполагали прежде.
Как бы там ни было, но в прошлом году я состоял членом финансового комитета. Всякий раз, когда кто-нибудь из наших товарищей доказывал, что надо назначить более умеренное содержание президенту республики, министрам и посланникам, ему отвечали так: «Ради пользы самой службы приходится обставлять некоторые должности особой пышностью и почетом. Только таким способом можно привлечь к ним людей достойных. Бесчисленное множество нуждающихся обращаются к президенту республики; и как же ставить его в такое трудное положение – всегда во всем всем отказывать? Некоторая представительность министерских и дипломатических салонов составляет один из рычагов конституционных правительств. И т. д.»
Хотя нетрудно опровергнуть подобные аргументы, однако они, без сомнения, заслуживают серьезного рассмотрения. Все они опираются на общее благо; хорошо или дурно понято это благо – другой вопрос; что же касается меня, то я придаю ему больше значения, чем многие из наших Катонов, руководимых в своих действиях скаредностью или завистью.
Более же всего возмущает мою совесть как экономиста и заставляет краснеть за умственную репутацию моей родины то, что приходят (что всегда и случается) к следующей нелепой пошлости, которая, однако, всегда благосклонно принимается:
«Роскошь важных чиновников поощряет искусство, промышленность, труд. Когда глава государства и его министры задают праздники и вечера, то всегда содействуют движению жизни во всех артериях и венах социального организма. Сократить им содержание – значит обречь на голодовку парижскую, а следовательно, и всю народную промышленность».
Ради Бога, господа, пощадите хоть арифметику и не доказывайте во всеуслышание перед национальным собранием всей Франции из страха, как бы она, к стыду своему, не одобрила вас, что от сложения получаются разные суммы, смотря по тому, складываются ли они сверху или снизу.
Как? Я иду нанять землекопа, чтобы он за 100 су провел канавку на моем поле, и в тот самый момент, когда мы договариваемся, приходит сборщик податей, отбирает у меня эти 100 су и передает их министру внутренних дел; мой договор с землекопом прерывается, а министр прибавляет новое блюдо к своему обеду. Как же, на каком основании позволяете вы себе доказывать, что этот официальный расход составляет прибавку к народной промышленности? Да разве вы не понимаете, что это – простая перестановка труда и пользования благами жизни? Правда, министр держит теперь лучший стол, чем прежде, но правда также и то, что у земледельца земля хуже осушена. Что парижский трактирщик нажил 100 су, я согласен с этим; но согласитесь и вы со мной, что землекоп, пришедший из провинции, лишился возможности заработать 5 фр. Тут можно сказать только одно – что официальное блюдо за обедом министра и довольный трактирщик составляют то, что видно, а залитое водой поле и оставшийся без работы землекоп – то, чего не видно.
Боже мой! Как трудно доказывать в политической экономии, что дважды два четыре; если же вам удастся доказать это, то все закричат: «Да это так ясно, что скучно становится». А потом решают вопрос, как будто вы ничего не доказывали.
IV. Театры, изящные искусства
Должно ли государство субсидировать искусства?
Разумеется, тут можно высказать очень многое и за и против.
В пользу системы субсидий можно сказать, что искусства обогащают, воспитывают и поэтизируют душу народа, что они высвобождают людей из тисков материальных забот, прививают людям чувство прекрасного, благотворно воздействуют на поведение, обычаи и нравы и даже на саму хозяйственную деятельность. Можно задаться вопросом, какой была бы музыка во Франции без Итальянского театра и Консерватории, каким было бы драматическое искусство без Французского театра, какими были бы живопись и скульптура без наших коллекций и музеев. Можно пойти дальше и поставить вопрос шире: разве без централизации страны и власти, которая как раз и обеспечивает субсидирование изящных искусств, развился бы тот изысканный вкус, который придает благородство всякому труду француза и способствует распространению произведений его труда по всему миру? И разве при таких результатах не было бы величайшей неосторожностью отказаться от обложения весьма скромным налогом всех граждан, который в конечном счете обеспечивает им во всей Европе превосходство и славу?
Однако этим и многим другим доводам, убедительность которых я не оспариваю, можно противопоставить доводы не менее убедительные. И прежде всего можно обратить внимание на существование вопроса о степени справедливости распределения благ и тягот. Разве право законодателя доходит до того, чтобы посягнуть на заработок ремесленника, чтобы дать некую прибавку к прибыли художника или представителя любого иного вида искусства? Г-н Ламартин говорил: «Если вы отмените субсидирование театра, то где вы остановитесь на начатом пути и не придется ли вам, притом вполне логично, упразднить ваши факультеты, музеи, институты, библиотеки?» На это можно ответить: если вы хотите субсидировать все доброе и полезное, где вы остановитесь на этом пути и не придете ли вы, тоже вполне логично, к тому, чтобы включить в соответствующую ведомость сельское хозяйство, промышленность, торговлю, благотворительную деятельность, систему воспитания и образования? Такой вопрос далек от положительного ответа на него, и мы видим собственными глазами, что процветают театры, живущие собственной и независимой жизнью. Наконец, восходя на более высокий уровень рассуждений и обобщений, можно заметить, что нужды и желания, так сказать, порождают друг друга и растут и развиваются в тех местах, где становится, если можно так выразиться, чище по мере того, как общественное богатство позволяет удовлетворять эти нужды и желания все более полно, так что правительству совсем не требуется вмешиваться в такое соответствие, ибо, при нынешней степени благосостояния, оно не сумеет стимулировать с помощью налогов производство предметов роскоши, не причиняя одновременно ущерба производству предметов первой необходимости, а значит, оно будет нарушать и извращать структуру и характер естественного рынка современной цивилизации. Можно также заметить, что подобные искусственные перемещения и перестановки нужд, вкусов, труда, населения приводят к шаткому и опасному положению целые народы, которые лишаются прочной основы своего существования.
Таковы некоторые резоны, служащие поддержкой противникам государственного вмешательства в том, что касается порядка, при котором граждане намереваются удовлетворять свои нужды и желания, а следовательно, вести свою хозяйственную и прочую деятельность. Должен признаться, что сам я принадлежу к тем людям, которые полагают, что выбор и импульс должны исходить снизу, а не сверху, от граждан, а не от законодателей. Мне думается, что противоположная доктрина ведет к исчезновению свободы и достоинства человека.
Однако знаете ли вы, как посредством ложных и несправедливых умозаключений обвиняют экономистов? Когда мы отвергаем субсидирование, утверждают, что мы отвергаем и сам предмет субсидирования и что мы враги всех видов деятельности потому, дескать, что мы хотим, чтобы эта деятельность, с одной стороны, была свободной, а с другой – чтобы она изыскивала в самой себе средства собственного поддержания. Когда мы требуем, чтобы государство не вмешивалось с помощью налогов в церковные дела, мы якобы становимся атеистами. Когда мы требуем, чтобы государство не вмешивалось, опять-таки через налоги, в систему образования, нас называют ненавистниками просвещения. Когда мы утверждаем, что государство не должно через налоги придавать искусственную ценность земле или какой-нибудь отрасли промышленности, нас провозглашают врагами собственности и труда. Когда мы говорим, что государство не должно субсидировать деятелей искусства, мы оказываемся варварами, считающими бесполезным всякое искусство.
Я решительно протестую против всех этих умозаключений и обвинений. Нам совершенно чужда абсурдная мысль об упразднении и уничтожении религии, просвещения, собственности, труда и всех искусств, когда мы требуем, чтобы государство выступало сторонником и защитником свободного развития любой деятельности людей, а не поддерживало подачками одни виды деятельности в ущерб другим. Совсем напротив, мы полагаем, что все животворные силы общества будут расти и развиваться именно в условиях свободы и что ни одна из них не превратится, как мы, к сожалению, видим это сегодня, в источник сумятиц и смут, злоупотреблений, тирании и беспорядка.
Разумеется, тут можно высказать очень многое и за и против.
В пользу системы субсидий можно сказать, что искусства обогащают, воспитывают и поэтизируют душу народа, что они высвобождают людей из тисков материальных забот, прививают людям чувство прекрасного, благотворно воздействуют на поведение, обычаи и нравы и даже на саму хозяйственную деятельность. Можно задаться вопросом, какой была бы музыка во Франции без Итальянского театра и Консерватории, каким было бы драматическое искусство без Французского театра, какими были бы живопись и скульптура без наших коллекций и музеев. Можно пойти дальше и поставить вопрос шире: разве без централизации страны и власти, которая как раз и обеспечивает субсидирование изящных искусств, развился бы тот изысканный вкус, который придает благородство всякому труду француза и способствует распространению произведений его труда по всему миру? И разве при таких результатах не было бы величайшей неосторожностью отказаться от обложения весьма скромным налогом всех граждан, который в конечном счете обеспечивает им во всей Европе превосходство и славу?
Однако этим и многим другим доводам, убедительность которых я не оспариваю, можно противопоставить доводы не менее убедительные. И прежде всего можно обратить внимание на существование вопроса о степени справедливости распределения благ и тягот. Разве право законодателя доходит до того, чтобы посягнуть на заработок ремесленника, чтобы дать некую прибавку к прибыли художника или представителя любого иного вида искусства? Г-н Ламартин говорил: «Если вы отмените субсидирование театра, то где вы остановитесь на начатом пути и не придется ли вам, притом вполне логично, упразднить ваши факультеты, музеи, институты, библиотеки?» На это можно ответить: если вы хотите субсидировать все доброе и полезное, где вы остановитесь на этом пути и не придете ли вы, тоже вполне логично, к тому, чтобы включить в соответствующую ведомость сельское хозяйство, промышленность, торговлю, благотворительную деятельность, систему воспитания и образования? Такой вопрос далек от положительного ответа на него, и мы видим собственными глазами, что процветают театры, живущие собственной и независимой жизнью. Наконец, восходя на более высокий уровень рассуждений и обобщений, можно заметить, что нужды и желания, так сказать, порождают друг друга и растут и развиваются в тех местах, где становится, если можно так выразиться, чище по мере того, как общественное богатство позволяет удовлетворять эти нужды и желания все более полно, так что правительству совсем не требуется вмешиваться в такое соответствие, ибо, при нынешней степени благосостояния, оно не сумеет стимулировать с помощью налогов производство предметов роскоши, не причиняя одновременно ущерба производству предметов первой необходимости, а значит, оно будет нарушать и извращать структуру и характер естественного рынка современной цивилизации. Можно также заметить, что подобные искусственные перемещения и перестановки нужд, вкусов, труда, населения приводят к шаткому и опасному положению целые народы, которые лишаются прочной основы своего существования.
Таковы некоторые резоны, служащие поддержкой противникам государственного вмешательства в том, что касается порядка, при котором граждане намереваются удовлетворять свои нужды и желания, а следовательно, вести свою хозяйственную и прочую деятельность. Должен признаться, что сам я принадлежу к тем людям, которые полагают, что выбор и импульс должны исходить снизу, а не сверху, от граждан, а не от законодателей. Мне думается, что противоположная доктрина ведет к исчезновению свободы и достоинства человека.
Однако знаете ли вы, как посредством ложных и несправедливых умозаключений обвиняют экономистов? Когда мы отвергаем субсидирование, утверждают, что мы отвергаем и сам предмет субсидирования и что мы враги всех видов деятельности потому, дескать, что мы хотим, чтобы эта деятельность, с одной стороны, была свободной, а с другой – чтобы она изыскивала в самой себе средства собственного поддержания. Когда мы требуем, чтобы государство не вмешивалось с помощью налогов в церковные дела, мы якобы становимся атеистами. Когда мы требуем, чтобы государство не вмешивалось, опять-таки через налоги, в систему образования, нас называют ненавистниками просвещения. Когда мы утверждаем, что государство не должно через налоги придавать искусственную ценность земле или какой-нибудь отрасли промышленности, нас провозглашают врагами собственности и труда. Когда мы говорим, что государство не должно субсидировать деятелей искусства, мы оказываемся варварами, считающими бесполезным всякое искусство.
Я решительно протестую против всех этих умозаключений и обвинений. Нам совершенно чужда абсурдная мысль об упразднении и уничтожении религии, просвещения, собственности, труда и всех искусств, когда мы требуем, чтобы государство выступало сторонником и защитником свободного развития любой деятельности людей, а не поддерживало подачками одни виды деятельности в ущерб другим. Совсем напротив, мы полагаем, что все животворные силы общества будут расти и развиваться именно в условиях свободы и что ни одна из них не превратится, как мы, к сожалению, видим это сегодня, в источник сумятиц и смут, злоупотреблений, тирании и беспорядка.