Первый решительный шаг в направлении изменения подобной «социальной организации», похоже, заключался в том, что изгнанные братья, жившие в общине, объединялись, чтобы одолеть своего отца и, по обычаю тех дней, съесть его. Нет необходимости игнорировать этот каннибализм; он просуществовал еще долго в последующих временах. Существенным моментом, однако, является то, что мы приписываем этим примитивным людям те же эмоциональные реакции, которые психоаналитическим исследованиям удалось обнаружить у примитивов нашего времени – у наших детей. То есть мы предполагаем, что они не только боялись и ненавидели отца, но также почитали его как образец, и что каждый из них на самом деле хотел занять его место. Если это так, то мы можем рассматривать акт каннибализма как попытку отождествиться с отцом посредством включения в себя его части.
Следует предположить, что после отцеубийства проходит определенное время, в течение которого братья спорят друг с другом по поводу наследства отца, которым каждый из них хочет владеть единолично. Осознание опасности и бесполезности этой борьбы, воспоминания об акте освобождения, который они свершили вместе и эмоциональные узы между ними, возникшие в период их изгнания, в конце концов приводят к соглашению между ними, чему-то похожему на социальный контракт. Первая форма социальной организации возникла вместе с отречением от инстинкта[116], осознанием взаимных обязательств, введением определенных порядков, объявленных нерушимыми (священными), – то есть с началами морали и справедливости. Каждый индивид отказался от идеала единолично овладеть положением отца и безраздельно обладать матерью и сестрами. Так возникло табу на кровосмешение и появилось требование экзогамии. Немалое количество абсолютной власти, освободившееся после смещения отца, перешло к женщинам; наступил период матриархата. В этот период «братского союза» память об отце сохранялась. В качестве замены отца было выбрано сильное животное – поначалу, вероятно, всегда то, которого также боялись. Такой выбор может показаться странным, но для первобытных людей не существовало той пропасти, которую люди позднее воздвигли между собой и животными; не существует ее и у наших детей, у которых фобии животных можно истолковать как страх перед отцом. Отношение к тотемному животному полностью сохраняло первоначальную раздвоенность эмоционального отношения к отцу (амбивалентность). С одной стороны, тотем считался кровным предком клана и покровительствующим духом, которому следует поклоняться и которого нужно защищать, а с другой стороны – ему посвящалось празднество, где ему была уготована судьба, первоначально постигшая отца. Его убивали и сообща съедали все члены клана. (Тотемная еда, согласно Робертсону Смиту [1894]). На самом деле это великое торжество было триумфальным празднованием совместной победы сыновей над отцом.
Каково в этой связи место религии? Я полагаю, у нас есть все основания рассматривать тотемизм, с его поклонением животному, замещающему отца, с его амбивалентностью, которую демонстрирует тотемная еда, с введением памятных празднеств и запретами, нарушение которых каралось смертью – у нас есть все основания, я повторяю, рассматривать тотемизм как первую форму, в которой впервые в человеческой истории проявилась религия, и утверждать, что она с самого начала была связана с социальными предписаниями и моральными обязательствами. Здесь мы можем дать лишь самый общий обзор дальнейшего развития религии. Оно, несомненно, проходило параллельно с культурным прогрессом человеческой расы и изменениями в структуре человеческих сообществ.
Первым шагом от тотемизма явилось очеловечивание того существа, которому поклонялись. На месте животных появляются антропоморфные боги, происхождение которых от тотема не скрывается. Бог все еще представляется или в форме животного, или, по меньшей мере, с головой животного, или тотем становится любимым спутником бога, неразлучным с ним, или легенда повествует, что бог убивает это конкретное животное, которое в конце концов было всего лишь его предварительной стадией. В некоторой точке этой эволюции, которую нелегко определить, появились великие матери-богини, возможно, даже прежде, чем боги-мужчины; и впоследствии длительное время оставались рядом с ними. Тем временем произошла великая социальная революция. Матриархат сменился реставрацией патриархального порядка. Правда, новые отцы никогда не достигали всемогущества первоначального отца; их было много, и они жили вместе в общинах, превосходящих по размерам отдельный клан. Они были вынуждены находиться в хороших отношениях друг с другом и подчинялись ограничениям социальных законов. Возможно, матери-богини зародились в период урезания матриархата как компенсация за пренебрежение матерями. Вначале мужские божества возникли как сыновья рядом с великими матерями и лишь позднее приняли четкие черты отцовских фигур. Эти мужские боги политеизма отражают условия, существовавшие в патриархальную эпоху. Они многочисленны, взаимно ограничивают друг друга и иногда подчиняются превосходящему верховному богу. Однако, следующий шаг ведет к интересующей нас здесь теме – к возвращению единственного бога-отца, имеющего неограниченную суверенную власть[117].
Следует согласиться, что этот исторический обзор изобилует пробелами, и в некоторых местах сомнителен. Но любой, кто склонен называть нашу конструкцию первобытной истории чисто воображаемой, будет серьезно недооценивать богатство и очевидную значительность содержащегося в ней материала. Значительные фрагменты прошлого, которые объединены здесь в целое, были подтверждены исторически: например, тотемизм и мужские союзы. Другие части сохранились в превосходных копиях. Так, специалисты часто поражались, с какой точностью смысл и содержание древней тотемной еды повторяется в обряде христианского причастия, когда верующий в символической форме принимает в себя кровь и плоть своего бога. Многочисленные следы забытого первобытного века сохранились в народных легендах и сказках, а психоаналитическое изучение ментальной жизни детей предоставило нам неожиданное богатство материала, позволившего заполнить пробелы в наших знаниях о самых ранних временах. В качестве вклада в наше понимание отношения сына к отцу, которое имеет такое большое значение, мне следует лишь упомянуть фобии животных, страх быть съеденным отцом, который кажется таким странным, и огромную боязнь кастрации. В нашей конструкции нет ничего полностью надуманного, ничего, что невозможно было бы подтвердить серьезными аргументами.
Если наше воспроизведение первобытной истории будет сочтено в целом достойным доверия, то в религиозных доктринах и обрядах можно будет распознать два вида элементов: с одной стороны, фиксацию на древней истории семьи и ее пережитках, и с другой стороны – возрождение прошлого и возвращение после длительного периода того, что было забыто. Именно эта последняя часть, которой до сих пор не уделяли внимания и поэтому не понимали, будет здесь продемонстрирована, по крайней мере, на одном впечатляющем примере.
Стоит особо подчеркнуть, что каждый фрагмент, который возвращается из забвения, заявляет о себе с особенной силой, оказывает несравнимо сильное воздействие на людей в целом, и заявляет неопровержимое право на истину, против которого логические возражения остаются бессильными: типа credo quid absurdum[118]. Эта удивительная особенность может быть понята лишь на примере маний психотиков. Мы уже давно поняли, что за маниакальными идеями скрывается часть забытой истины, что когда она возвращается, ей приходится мириться с искажениями и недоразумениями, и ядро истины распространяется на окружающие его заблуждения– Мы должны признать, что такая же часть того, что может быть названо исторической истиной, относится и к догмам религии, которая действительно имеет характер психотических симмптомов, но которая, будучи групповым явлением, может избежать проклятия изоляции[119].
Ни одна часть истории религии не стала для нас такой ясной, как введение монотеизма в иудаизм и его продолжение в христианстве – если мы оставим в стороне превращение животного тотема в антропоморфного бога с его постоянными спутниками, которое можно проследить не менее последовательно. (Все четыре христианских евангелиста еще имеют свое любимое животное). Если мы условно принимаем мировую империю фараонов за определяющую причину возникновения монотеистической идеи, то видим, что эта идея, изъятая из ее родного окружения и переданная другому народу, после длительного периода латентности была принята им, сохранена как драгоценная собственность и, в свою очередь, помогла ему выжить, придав ему чувство» гордости через осознание того, что он народ избранный: это была религия первичного отца этих людей, с которой была связана их надежда на вознаграждение, исключительность и, наконец, на мировое господство. Эта последняя желанная фантазия, давно оставленная еврейским народом, все еще жива среди его врагов как убеждение в существовании заговора «Сионских мудрецов». Мы откладываем для обсуждения на последующих страницах то, как специфические особенности монотеистической религии, заимствованной из Египта, повлияли на еврейский народ, и какой постоянный отпечаток она должна была оставить на его характере вследствие отрицания связанных с ней магии и мистицизма, побуждая к росту интеллектуальности[120] и поощрение очищения; как народ, вдохновленный обладанием истины, ошеломленный сознанием своей избранности, стал высоко оценивать интеллектуальность и подчеркивать значение морали, и как его печальная судьба и разочарование на самом деле привели лишь к усилению всех этих тенденций. А пока мы проследим его развитие.
Восстановление первоначального отца в его исторических правах явилось большим шагом вперед, но это не могло быть завершением, остальные части доисторической трагедии также требовали своего признания. Нелегко определить, что запустило этот процесс в движение. Похоже, что растущее чувство вины охватило еврейский народ, или, может быть, и весь цивилизованный мир того времени в качестве предзнаменования возврата подавленного материала. Пока, наконец, один из представителей еврейского народа, в качестве политико-религиозного агитатора, не нашел удобного случая отделить от иудаизма новую – христианскую – религию. Павел, римский еврей из Тарсуса, ухватился за это чувство вины и точно проследил его обратно к первоначальному источнику. Он назвал его «первородным грехом»; это было преступление против Бога, которое можно было искупить только смертью. С первородным грехом в мир пришла смерть. Фактически, этим преступлением, заслуживающим смерти, было убийство первоначального отца, который впоследствии был обожествлен. Но убийство не запомнилось: его место заняла фантазия искупления, и поэтому эта фантазия могла быть провозглашена как откровение об искуплении (благая весть). Сын Господа согласился безвинно быть казненным, и таким образом принял на себя вину всех людей. Это должен был быть сын, так как убит был отец. Возможно, на представление об искуплении оказали влияние восточные предания и греческие мистерии. Но похоже, что самое существенное в нем являлось собственным вкладом Павла. Он был человеком, обладающим прирожденной религиозной склонностью, в самом прямом смысле: в глубине его психики притаились темные следы прошлого, готовые прорваться в более сознательные области.
То, что спаситель безвинно пожертвовал собой, было, очевидно, предвзятым искажением, которое вызывало трудности для логического понимания. Потому что как мог кто-то невиновный в убийстве, взять на себя вину убийц, согласившись быть казненным? В исторической реальности такого противоречия не было. «Спаситель» не мог быть никем иным, кроме как самым виновным человеком, предводителем компании братьев, одолевших своего отца. По моему мнению, мы должны оставить открытым вопрос: существовал ли главарь восстания. Это возможно; но мы также должны иметь в виду, что каждый в компании братьев определенно желал свершить это деяние единолично и таким образом добиться исключительного положения и найти замену своему отождествлению с отцом, от которого нужно было отказаться и которое исчезало в общине. Если такого главаря не было, то Христос был продуктом желаемой фантазии, которая оставалась неосуществленной; если же он реально существовал, то Христос был его преемником и его перевоплощением. Но независимо от того, что мы здесь находим, фантазию или возвращение забытой реальности, в любом случае происхождение концепции героя следует искать именно здесь – героя, который всегда восстает против своего отца и так или иначе убивает его[121]. Здесь также находиться и истинная основа «трагической вины» героя драмы, которую иначе трудно объяснить. Едва ли стоит сомневаться, что герой и хор греческой драмы представляют того же мятежного героя и компанию братьев; и нельзя оставлять без внимания, что театр в Средние века заново начался именно со сценического представления истории Страстей Господних.
Мы уже говорили, что христианский обряд Святого Причастия, в котором верующий принимает в себя кровь и плоть Спасителя, повторяет суть древней тотемной еды – без сомнения, только в ее любовном значении, выражающем благоговение, а не в ее агрессивном смысле. Однако, конечным итогом религиозного нововведения стала четко выраженная амбивалентность, преобладавшая в отношении к отцу. Якобы направленное на умиротворение бога-отца, оно завершается его свержением с престола и избавлением от него.
Иудаизм был религией отца. Христианство стало религией сына. Старый Бог Отец отступил за спину Христа; Христос, Сын, занял его место, именно так, как желал этого любой сын в первобытные времена. Павел, который был продолжателем иудаизма, также и разрушил его. Своим успехом он, несомненно, в первую очередь был обязан тому, что идеей спасителя избавлял человечество от чувства вины; но он был обязан также тому обстоятельству, что отказался от «избранного» характера своего народа и видимого знака этого – обрезания – с тем, чтобы новая религия стала всеобщей, объемлющей всех людей. Хотя в том, что Павел предпринял этот шаг, некоторую роль могло играть его личное желание отомстить за неприятие его нововведения в еврейских кругах, тем не менее он также восстанавливал особенность старой религии Атона – устранял ограничение, которое приобрела эта религия, когда была передана новому носителю, еврейскому народу.
В некоторых отношениях новая религия означала культурный регресс по сравнению со старой, еврейской, как постоянно происходит, когда пробивает себе путь или получает допуск новая масса людей из низших слоев. Христианская религия не сохранила тех духовных высот, на которые воспарил иудаизм. Она не была больше строго монотеистической, она переняла многочисленные символические обряды у окружающих народов, восстановила образ великой матери-богини и нашла место для того, чтобы ввести множество фигур политеизма, лишь слегка завуалировав их, и прежде всего она не исключала, как религия Атона и Моисеева религия, суеверий, магических и мистических элементов, что привело к серьезной задержке интеллектуального развития следующих двух тысячелетий.
Триумф христианства был новой победой жрецов Амона над богом Эхнатона после промежутка в пятнадцать веков и в более широком масштабе. И все же в истории религии – то есть, в отношении возвращения подавленного – христианство было продвижением вперед, и с этого момента еврейская религия стала до некоторой степени устаревшей.
Было бы целесообразно разобраться, как случилось, что монотеистическая идея оставила такой глубокий след именно на еврейском народе, и что он смог так ревностно ее сохранять. Я полагаю, что ответ найти можно. Судьба приблизила к еврейскому народу великое свершение и преступление первобытных времен, убийство отца, заставив евреев повторить этот акт в отношении личности Моисея, выдающейся фигуры отца. Это был случай «проигрывания» вместо воспоминания, как часто бывает у невротиков во время сеанса психоанализа[122]. На указание необходимости помнить, данное им учением Моисея, они, однако, отреагировали отказом от содеянного; они остановились на признании великого отца и таким образом заблокировали себе доступ к той точке, с которой позднее Павел начал свое продолжение ранней истории. Едва ли маловажный факт или случайность, что начальной точкой нового религиозного творения Павла также стало жестокое убийство другого великого человека. Это был человек, которого небольшой круг приверженцев в Иудее считал Сыном Господа и ниспосланным Мессией, и на которого позднее тоже была перенесена часть истории детства, ранее относившейся к Моисею [с.145], но о котором с достоверностью мы знаем едва ли больше, чем о Моисее – был ли он действительно великим учителем, каким его изображают евангелия, или, что более вероятно, факт и обстоятельства его смерти не были решающими для возникновения той значительности, которую приобрела его фигура. Сам Павел, ставший его апостолом, не знал его лично.
Убийство Моисея еврейским народом, открытое Селлином по некоторым намекам в предании (а также, как это ни странно, принимаемое молодым Гете безо всяких доказательств[123]), таким образом, становится неотъемлемой частью нашей конструкции, важным звеном между забытым событием первобытных времен и его последующим проявлением в форме монотеистической религии[124]. Вполне правомерно предположить, что раскаяние в убийстве Моисея послужило толчком для желанной фантазии о Мессии, который должен вернуться и повести свой народ к искуплению и обещанному мировому господству. Если Моисей был этим первым Мессией, то Христос стал его заместителем и преемником, и Павел имел некоторые исторические основания, когда провозглашал: «Смотрите! Мессия действительно пришел: он был убит перед вашими собственными глазами!» Значит в воскрешении Христа тоже была часть исторической правды, потому что он был воскресшим Моисеем, а за ним и вернувшимся первоначальным отцом первобытного клана, преображенным, и в качестве сына поставленным на место отца[125].
Бедный еврейский народ, который со своим обычным упорством продолжал отрицать убийство отца, в ходе времени тяжело искупил эту вину. Его постоянно попрекали: «Вы убили нашего Бога!» И этот укор, если его правильно толковать, был справедливым. Если соотнести его с историей религии, то он будет звучать: «Вы не хотите согласиться с тем, что убили Господа (первоначальный образ Бога, первоначального отца и его последующие перевоплощения)». Здесь должно быть следующее дополнение: «Мы конечно же, сделали то же самое, но мы согласились с этим, и с тех пор мы прощены». Не все упреки, с которыми антисемиты преследуют потомков еврейского народа могут претендовать на подобное оправдание. Такое сильное и постоянное явление, как ненависть к евреям, конечно же, должно иметь более, чем одну причину. Можно найти целый ряд причин: некоторые из них действительно основаны на реальности и не требуют объяснения; другие лежат глубже и происходят из скрытых источников, и их можно назвать особыми основаниями. Первый упрек в том, что они чужеземцы, вероятно, является самым слабым, так как во многих местах, где сегодня господствует антисемитизм, евреи находились среди старейших частей населения или даже жили там раньше нынешних обитателей. Это относится, например, к городу Кельну, в который евреи пришли вместе с римлянами еще до того, как он был занят немцами[126]. Другие основания ненависти к евреям более сильны – например, то, что они по большей части живут среди других людей как меньшинство, а чувство общности группы требует для своей полноты враждебности по отношению к какому-либо внешнему меньшинству, и многочисленные уязвимые места этого не допускаемого в группу меньшинства способствуют его угнетению. Однако есть две другие особенности евреев, которые им не могут простить. Первое – то, что в некоторых отношениях они отличаются от тех наций, среди которых проживают. Они не отличаются фундаментально, так как не являются азиатами чужеземной расы, как утверждают их враги, а состоят большей частью из остатков средиземноморских народов и наследников Средиземноморской цивилизации. Но тем не менее, они все же отличаются, часто неуловимым образом, особенно от нордических народов, а нетерпимость групп, что достаточно странно, часто более сильно проявляется в отношении небольших, а не фундаментальных отличий[127].
Другой момент еще более важен: а именно то, что они противятся любому насилию, что даже самым жестоким гонениям не удалось их истребить, и что, в противоположность этому, они способны сохранять свои позиции в коммерческой жизни и вносят ценный вклад во все формы культурной жизни там, куда их допускают. Более глубокие мотивы ненависти к евреям коренятся в отдаленнейших прошлых веках: они исходят из бессознательного людей, и я готов согласиться, что поначалу они покажутся неправдоподобными. Я осмелюсь утверждать, что зависть к народу, который провозгласил себя перворожденным, любимым дитятей Бога Отца, не преодолена другими людьми даже сегодня: как будто они думают, что эти претензии оправданы.
Далее, из обычаев, которыми отделили себя евреи, обрезание производит неприятное, жуткое впечатление, которое, несомненно, объясняется тем, что оно напоминает о наводящей ужас кастрации, а вместе с ней и о части первобытного прошлого, которая была охотно забыта. И наконец, в качестве самого последнего мотива в этой серии мы не должны забывать, что все те народы, которые выделяются сегодня своей ненавистью к евреям, стали христианами лишь в недавние исторические времена, часто под гнетом кровавого принуждения. Можно сказать, что все они являются «недокрещенными». Под тонким налетом христианства они остались тем, чем были их предки, исповедовавшие варварский политеизм. Они не избавились от чувства недовольства навязанной им новой религией, но они перенесли это недовольство на источник, из которого пришло к ним христианство. То, что события, о которых повествуют евангелия, происходят среди евреев и фактически касаются только их, облегчило этот перенос. Ненависть к евреям по своей сути является ненавистью к христианам, и мы не должны удивляться, что в немецкой национал-социалистической революции эта близкая связь между двумя монотеистическими религиями так четко выражается во враждебном отношении к ним обоим[128].
Следует предположить, что после отцеубийства проходит определенное время, в течение которого братья спорят друг с другом по поводу наследства отца, которым каждый из них хочет владеть единолично. Осознание опасности и бесполезности этой борьбы, воспоминания об акте освобождения, который они свершили вместе и эмоциональные узы между ними, возникшие в период их изгнания, в конце концов приводят к соглашению между ними, чему-то похожему на социальный контракт. Первая форма социальной организации возникла вместе с отречением от инстинкта[116], осознанием взаимных обязательств, введением определенных порядков, объявленных нерушимыми (священными), – то есть с началами морали и справедливости. Каждый индивид отказался от идеала единолично овладеть положением отца и безраздельно обладать матерью и сестрами. Так возникло табу на кровосмешение и появилось требование экзогамии. Немалое количество абсолютной власти, освободившееся после смещения отца, перешло к женщинам; наступил период матриархата. В этот период «братского союза» память об отце сохранялась. В качестве замены отца было выбрано сильное животное – поначалу, вероятно, всегда то, которого также боялись. Такой выбор может показаться странным, но для первобытных людей не существовало той пропасти, которую люди позднее воздвигли между собой и животными; не существует ее и у наших детей, у которых фобии животных можно истолковать как страх перед отцом. Отношение к тотемному животному полностью сохраняло первоначальную раздвоенность эмоционального отношения к отцу (амбивалентность). С одной стороны, тотем считался кровным предком клана и покровительствующим духом, которому следует поклоняться и которого нужно защищать, а с другой стороны – ему посвящалось празднество, где ему была уготована судьба, первоначально постигшая отца. Его убивали и сообща съедали все члены клана. (Тотемная еда, согласно Робертсону Смиту [1894]). На самом деле это великое торжество было триумфальным празднованием совместной победы сыновей над отцом.
Каково в этой связи место религии? Я полагаю, у нас есть все основания рассматривать тотемизм, с его поклонением животному, замещающему отца, с его амбивалентностью, которую демонстрирует тотемная еда, с введением памятных празднеств и запретами, нарушение которых каралось смертью – у нас есть все основания, я повторяю, рассматривать тотемизм как первую форму, в которой впервые в человеческой истории проявилась религия, и утверждать, что она с самого начала была связана с социальными предписаниями и моральными обязательствами. Здесь мы можем дать лишь самый общий обзор дальнейшего развития религии. Оно, несомненно, проходило параллельно с культурным прогрессом человеческой расы и изменениями в структуре человеческих сообществ.
Первым шагом от тотемизма явилось очеловечивание того существа, которому поклонялись. На месте животных появляются антропоморфные боги, происхождение которых от тотема не скрывается. Бог все еще представляется или в форме животного, или, по меньшей мере, с головой животного, или тотем становится любимым спутником бога, неразлучным с ним, или легенда повествует, что бог убивает это конкретное животное, которое в конце концов было всего лишь его предварительной стадией. В некоторой точке этой эволюции, которую нелегко определить, появились великие матери-богини, возможно, даже прежде, чем боги-мужчины; и впоследствии длительное время оставались рядом с ними. Тем временем произошла великая социальная революция. Матриархат сменился реставрацией патриархального порядка. Правда, новые отцы никогда не достигали всемогущества первоначального отца; их было много, и они жили вместе в общинах, превосходящих по размерам отдельный клан. Они были вынуждены находиться в хороших отношениях друг с другом и подчинялись ограничениям социальных законов. Возможно, матери-богини зародились в период урезания матриархата как компенсация за пренебрежение матерями. Вначале мужские божества возникли как сыновья рядом с великими матерями и лишь позднее приняли четкие черты отцовских фигур. Эти мужские боги политеизма отражают условия, существовавшие в патриархальную эпоху. Они многочисленны, взаимно ограничивают друг друга и иногда подчиняются превосходящему верховному богу. Однако, следующий шаг ведет к интересующей нас здесь теме – к возвращению единственного бога-отца, имеющего неограниченную суверенную власть[117].
Следует согласиться, что этот исторический обзор изобилует пробелами, и в некоторых местах сомнителен. Но любой, кто склонен называть нашу конструкцию первобытной истории чисто воображаемой, будет серьезно недооценивать богатство и очевидную значительность содержащегося в ней материала. Значительные фрагменты прошлого, которые объединены здесь в целое, были подтверждены исторически: например, тотемизм и мужские союзы. Другие части сохранились в превосходных копиях. Так, специалисты часто поражались, с какой точностью смысл и содержание древней тотемной еды повторяется в обряде христианского причастия, когда верующий в символической форме принимает в себя кровь и плоть своего бога. Многочисленные следы забытого первобытного века сохранились в народных легендах и сказках, а психоаналитическое изучение ментальной жизни детей предоставило нам неожиданное богатство материала, позволившего заполнить пробелы в наших знаниях о самых ранних временах. В качестве вклада в наше понимание отношения сына к отцу, которое имеет такое большое значение, мне следует лишь упомянуть фобии животных, страх быть съеденным отцом, который кажется таким странным, и огромную боязнь кастрации. В нашей конструкции нет ничего полностью надуманного, ничего, что невозможно было бы подтвердить серьезными аргументами.
Если наше воспроизведение первобытной истории будет сочтено в целом достойным доверия, то в религиозных доктринах и обрядах можно будет распознать два вида элементов: с одной стороны, фиксацию на древней истории семьи и ее пережитках, и с другой стороны – возрождение прошлого и возвращение после длительного периода того, что было забыто. Именно эта последняя часть, которой до сих пор не уделяли внимания и поэтому не понимали, будет здесь продемонстрирована, по крайней мере, на одном впечатляющем примере.
Стоит особо подчеркнуть, что каждый фрагмент, который возвращается из забвения, заявляет о себе с особенной силой, оказывает несравнимо сильное воздействие на людей в целом, и заявляет неопровержимое право на истину, против которого логические возражения остаются бессильными: типа credo quid absurdum[118]. Эта удивительная особенность может быть понята лишь на примере маний психотиков. Мы уже давно поняли, что за маниакальными идеями скрывается часть забытой истины, что когда она возвращается, ей приходится мириться с искажениями и недоразумениями, и ядро истины распространяется на окружающие его заблуждения– Мы должны признать, что такая же часть того, что может быть названо исторической истиной, относится и к догмам религии, которая действительно имеет характер психотических симмптомов, но которая, будучи групповым явлением, может избежать проклятия изоляции[119].
Ни одна часть истории религии не стала для нас такой ясной, как введение монотеизма в иудаизм и его продолжение в христианстве – если мы оставим в стороне превращение животного тотема в антропоморфного бога с его постоянными спутниками, которое можно проследить не менее последовательно. (Все четыре христианских евангелиста еще имеют свое любимое животное). Если мы условно принимаем мировую империю фараонов за определяющую причину возникновения монотеистической идеи, то видим, что эта идея, изъятая из ее родного окружения и переданная другому народу, после длительного периода латентности была принята им, сохранена как драгоценная собственность и, в свою очередь, помогла ему выжить, придав ему чувство» гордости через осознание того, что он народ избранный: это была религия первичного отца этих людей, с которой была связана их надежда на вознаграждение, исключительность и, наконец, на мировое господство. Эта последняя желанная фантазия, давно оставленная еврейским народом, все еще жива среди его врагов как убеждение в существовании заговора «Сионских мудрецов». Мы откладываем для обсуждения на последующих страницах то, как специфические особенности монотеистической религии, заимствованной из Египта, повлияли на еврейский народ, и какой постоянный отпечаток она должна была оставить на его характере вследствие отрицания связанных с ней магии и мистицизма, побуждая к росту интеллектуальности[120] и поощрение очищения; как народ, вдохновленный обладанием истины, ошеломленный сознанием своей избранности, стал высоко оценивать интеллектуальность и подчеркивать значение морали, и как его печальная судьба и разочарование на самом деле привели лишь к усилению всех этих тенденций. А пока мы проследим его развитие.
Восстановление первоначального отца в его исторических правах явилось большим шагом вперед, но это не могло быть завершением, остальные части доисторической трагедии также требовали своего признания. Нелегко определить, что запустило этот процесс в движение. Похоже, что растущее чувство вины охватило еврейский народ, или, может быть, и весь цивилизованный мир того времени в качестве предзнаменования возврата подавленного материала. Пока, наконец, один из представителей еврейского народа, в качестве политико-религиозного агитатора, не нашел удобного случая отделить от иудаизма новую – христианскую – религию. Павел, римский еврей из Тарсуса, ухватился за это чувство вины и точно проследил его обратно к первоначальному источнику. Он назвал его «первородным грехом»; это было преступление против Бога, которое можно было искупить только смертью. С первородным грехом в мир пришла смерть. Фактически, этим преступлением, заслуживающим смерти, было убийство первоначального отца, который впоследствии был обожествлен. Но убийство не запомнилось: его место заняла фантазия искупления, и поэтому эта фантазия могла быть провозглашена как откровение об искуплении (благая весть). Сын Господа согласился безвинно быть казненным, и таким образом принял на себя вину всех людей. Это должен был быть сын, так как убит был отец. Возможно, на представление об искуплении оказали влияние восточные предания и греческие мистерии. Но похоже, что самое существенное в нем являлось собственным вкладом Павла. Он был человеком, обладающим прирожденной религиозной склонностью, в самом прямом смысле: в глубине его психики притаились темные следы прошлого, готовые прорваться в более сознательные области.
То, что спаситель безвинно пожертвовал собой, было, очевидно, предвзятым искажением, которое вызывало трудности для логического понимания. Потому что как мог кто-то невиновный в убийстве, взять на себя вину убийц, согласившись быть казненным? В исторической реальности такого противоречия не было. «Спаситель» не мог быть никем иным, кроме как самым виновным человеком, предводителем компании братьев, одолевших своего отца. По моему мнению, мы должны оставить открытым вопрос: существовал ли главарь восстания. Это возможно; но мы также должны иметь в виду, что каждый в компании братьев определенно желал свершить это деяние единолично и таким образом добиться исключительного положения и найти замену своему отождествлению с отцом, от которого нужно было отказаться и которое исчезало в общине. Если такого главаря не было, то Христос был продуктом желаемой фантазии, которая оставалась неосуществленной; если же он реально существовал, то Христос был его преемником и его перевоплощением. Но независимо от того, что мы здесь находим, фантазию или возвращение забытой реальности, в любом случае происхождение концепции героя следует искать именно здесь – героя, который всегда восстает против своего отца и так или иначе убивает его[121]. Здесь также находиться и истинная основа «трагической вины» героя драмы, которую иначе трудно объяснить. Едва ли стоит сомневаться, что герой и хор греческой драмы представляют того же мятежного героя и компанию братьев; и нельзя оставлять без внимания, что театр в Средние века заново начался именно со сценического представления истории Страстей Господних.
Мы уже говорили, что христианский обряд Святого Причастия, в котором верующий принимает в себя кровь и плоть Спасителя, повторяет суть древней тотемной еды – без сомнения, только в ее любовном значении, выражающем благоговение, а не в ее агрессивном смысле. Однако, конечным итогом религиозного нововведения стала четко выраженная амбивалентность, преобладавшая в отношении к отцу. Якобы направленное на умиротворение бога-отца, оно завершается его свержением с престола и избавлением от него.
Иудаизм был религией отца. Христианство стало религией сына. Старый Бог Отец отступил за спину Христа; Христос, Сын, занял его место, именно так, как желал этого любой сын в первобытные времена. Павел, который был продолжателем иудаизма, также и разрушил его. Своим успехом он, несомненно, в первую очередь был обязан тому, что идеей спасителя избавлял человечество от чувства вины; но он был обязан также тому обстоятельству, что отказался от «избранного» характера своего народа и видимого знака этого – обрезания – с тем, чтобы новая религия стала всеобщей, объемлющей всех людей. Хотя в том, что Павел предпринял этот шаг, некоторую роль могло играть его личное желание отомстить за неприятие его нововведения в еврейских кругах, тем не менее он также восстанавливал особенность старой религии Атона – устранял ограничение, которое приобрела эта религия, когда была передана новому носителю, еврейскому народу.
В некоторых отношениях новая религия означала культурный регресс по сравнению со старой, еврейской, как постоянно происходит, когда пробивает себе путь или получает допуск новая масса людей из низших слоев. Христианская религия не сохранила тех духовных высот, на которые воспарил иудаизм. Она не была больше строго монотеистической, она переняла многочисленные символические обряды у окружающих народов, восстановила образ великой матери-богини и нашла место для того, чтобы ввести множество фигур политеизма, лишь слегка завуалировав их, и прежде всего она не исключала, как религия Атона и Моисеева религия, суеверий, магических и мистических элементов, что привело к серьезной задержке интеллектуального развития следующих двух тысячелетий.
Триумф христианства был новой победой жрецов Амона над богом Эхнатона после промежутка в пятнадцать веков и в более широком масштабе. И все же в истории религии – то есть, в отношении возвращения подавленного – христианство было продвижением вперед, и с этого момента еврейская религия стала до некоторой степени устаревшей.
Было бы целесообразно разобраться, как случилось, что монотеистическая идея оставила такой глубокий след именно на еврейском народе, и что он смог так ревностно ее сохранять. Я полагаю, что ответ найти можно. Судьба приблизила к еврейскому народу великое свершение и преступление первобытных времен, убийство отца, заставив евреев повторить этот акт в отношении личности Моисея, выдающейся фигуры отца. Это был случай «проигрывания» вместо воспоминания, как часто бывает у невротиков во время сеанса психоанализа[122]. На указание необходимости помнить, данное им учением Моисея, они, однако, отреагировали отказом от содеянного; они остановились на признании великого отца и таким образом заблокировали себе доступ к той точке, с которой позднее Павел начал свое продолжение ранней истории. Едва ли маловажный факт или случайность, что начальной точкой нового религиозного творения Павла также стало жестокое убийство другого великого человека. Это был человек, которого небольшой круг приверженцев в Иудее считал Сыном Господа и ниспосланным Мессией, и на которого позднее тоже была перенесена часть истории детства, ранее относившейся к Моисею [с.145], но о котором с достоверностью мы знаем едва ли больше, чем о Моисее – был ли он действительно великим учителем, каким его изображают евангелия, или, что более вероятно, факт и обстоятельства его смерти не были решающими для возникновения той значительности, которую приобрела его фигура. Сам Павел, ставший его апостолом, не знал его лично.
Убийство Моисея еврейским народом, открытое Селлином по некоторым намекам в предании (а также, как это ни странно, принимаемое молодым Гете безо всяких доказательств[123]), таким образом, становится неотъемлемой частью нашей конструкции, важным звеном между забытым событием первобытных времен и его последующим проявлением в форме монотеистической религии[124]. Вполне правомерно предположить, что раскаяние в убийстве Моисея послужило толчком для желанной фантазии о Мессии, который должен вернуться и повести свой народ к искуплению и обещанному мировому господству. Если Моисей был этим первым Мессией, то Христос стал его заместителем и преемником, и Павел имел некоторые исторические основания, когда провозглашал: «Смотрите! Мессия действительно пришел: он был убит перед вашими собственными глазами!» Значит в воскрешении Христа тоже была часть исторической правды, потому что он был воскресшим Моисеем, а за ним и вернувшимся первоначальным отцом первобытного клана, преображенным, и в качестве сына поставленным на место отца[125].
Бедный еврейский народ, который со своим обычным упорством продолжал отрицать убийство отца, в ходе времени тяжело искупил эту вину. Его постоянно попрекали: «Вы убили нашего Бога!» И этот укор, если его правильно толковать, был справедливым. Если соотнести его с историей религии, то он будет звучать: «Вы не хотите согласиться с тем, что убили Господа (первоначальный образ Бога, первоначального отца и его последующие перевоплощения)». Здесь должно быть следующее дополнение: «Мы конечно же, сделали то же самое, но мы согласились с этим, и с тех пор мы прощены». Не все упреки, с которыми антисемиты преследуют потомков еврейского народа могут претендовать на подобное оправдание. Такое сильное и постоянное явление, как ненависть к евреям, конечно же, должно иметь более, чем одну причину. Можно найти целый ряд причин: некоторые из них действительно основаны на реальности и не требуют объяснения; другие лежат глубже и происходят из скрытых источников, и их можно назвать особыми основаниями. Первый упрек в том, что они чужеземцы, вероятно, является самым слабым, так как во многих местах, где сегодня господствует антисемитизм, евреи находились среди старейших частей населения или даже жили там раньше нынешних обитателей. Это относится, например, к городу Кельну, в который евреи пришли вместе с римлянами еще до того, как он был занят немцами[126]. Другие основания ненависти к евреям более сильны – например, то, что они по большей части живут среди других людей как меньшинство, а чувство общности группы требует для своей полноты враждебности по отношению к какому-либо внешнему меньшинству, и многочисленные уязвимые места этого не допускаемого в группу меньшинства способствуют его угнетению. Однако есть две другие особенности евреев, которые им не могут простить. Первое – то, что в некоторых отношениях они отличаются от тех наций, среди которых проживают. Они не отличаются фундаментально, так как не являются азиатами чужеземной расы, как утверждают их враги, а состоят большей частью из остатков средиземноморских народов и наследников Средиземноморской цивилизации. Но тем не менее, они все же отличаются, часто неуловимым образом, особенно от нордических народов, а нетерпимость групп, что достаточно странно, часто более сильно проявляется в отношении небольших, а не фундаментальных отличий[127].
Другой момент еще более важен: а именно то, что они противятся любому насилию, что даже самым жестоким гонениям не удалось их истребить, и что, в противоположность этому, они способны сохранять свои позиции в коммерческой жизни и вносят ценный вклад во все формы культурной жизни там, куда их допускают. Более глубокие мотивы ненависти к евреям коренятся в отдаленнейших прошлых веках: они исходят из бессознательного людей, и я готов согласиться, что поначалу они покажутся неправдоподобными. Я осмелюсь утверждать, что зависть к народу, который провозгласил себя перворожденным, любимым дитятей Бога Отца, не преодолена другими людьми даже сегодня: как будто они думают, что эти претензии оправданы.
Далее, из обычаев, которыми отделили себя евреи, обрезание производит неприятное, жуткое впечатление, которое, несомненно, объясняется тем, что оно напоминает о наводящей ужас кастрации, а вместе с ней и о части первобытного прошлого, которая была охотно забыта. И наконец, в качестве самого последнего мотива в этой серии мы не должны забывать, что все те народы, которые выделяются сегодня своей ненавистью к евреям, стали христианами лишь в недавние исторические времена, часто под гнетом кровавого принуждения. Можно сказать, что все они являются «недокрещенными». Под тонким налетом христианства они остались тем, чем были их предки, исповедовавшие варварский политеизм. Они не избавились от чувства недовольства навязанной им новой религией, но они перенесли это недовольство на источник, из которого пришло к ним христианство. То, что события, о которых повествуют евангелия, происходят среди евреев и фактически касаются только их, облегчило этот перенос. Ненависть к евреям по своей сути является ненавистью к христианам, и мы не должны удивляться, что в немецкой национал-социалистической революции эта близкая связь между двумя монотеистическими религиями так четко выражается во враждебном отношении к ним обоим[128].