Страница:
Каким бурным, восторженным «ура» приветствовали тогда государя команды. Чувствовалось, что в этом «ура» не было ничего искусственного, ничего натянутого: оно росло и ширилось, идя от самого сердца, из самой глубины русской души.
Все эти смотры вносили в нашу среду большое оживление и подъем духа; мы их ждали, мы к ним тщательно готовились и их не боялись, как других смотров. Флот был счастлив видеть у себя государя.
Всегда неизменно приветливый, с доброй улыбкой на лице, красивыми, задумчивыми и скорбными глазами, он всегда умел сказать нам задушевное слово, вызвать какое-то особо трогательное чувство к себе. Он обладал удивительной памятью на лица и легко вспоминал офицеров, которых ему приходилось видеть хотя бы только два-три раза.
Обаяние его личности, сила блеска монаршей власти, олицетворение в нем величия и мощи России – все это окружало его каким-то особым, притягательным ореолом. И все-таки как-то невольно чувствовалось, что, несмотря на всю его безграничную любовь к России и народу, эта власть давит его тяжким бременем, что он несчастен и что на нем лежит какая-то особая роковая печать грядущего мученичества…
Но почему теперь вдруг родилась такая злоба, такая ненависть?.. Почему еще несколько дней назад ее не было? Кем она вызвана, откуда явилась?.. Ведь искусственность, неестественность ее чувствовалась хотя бы сегодня здесь, на «Новике», в том смущении, с каким представители команды требовали удаления портретов… Что теперь делается там, где государь? Остался ли ему кто-нибудь верен, или же он очутился лицом к лицу только с изменой, окружен только своими врагами?..
Портреты у меня в руках… Какая-то щемящая тоска заползает в душу. Я прихожу к себе в каюту, и как-то случайно мне бросается в глаза фотография «Рюрика» под брейд-вымпелом государя…
Как будто это было вчера… А что будет теперь?.. К чему мы идем, пока никто еще не в состоянии ответить, но чувствуется, что добра не будет.
Раз уж на стеньгах висят красные флаги, то, может быть, придется пережить флоту и такой момент, когда какой-нибудь самозваный правитель из разряда фаворитов революции произведет ему смотр… под своим флагом!.. Не дай Бог дожить и услышать об этом!..
Пусть же эти портреты хранятся как зеница ока! Быть может, уж не на этом «Новике», а на другом, но верится, что они опять в кают-компании займут свое место…
Прошло несколько дней. В Гельсингфорсе и на флоте все находились еще под впечатлением страшной, кровавой ночи с 3-го на 4 марта. Каждый момент можно было ожидать повторения вспышек, новых насилий, новых убийств. Однако притупившиеся нервы отказывались уже реагировать на что-либо.
Постепенно стали выясняться подробности того, что происходило на кораблях в ту ночь. Если, в общем, слухи, циркулировавшие тогда в городе, были преувеличены, то в отношении некоторых кораблей они были очень близки к истине.
Гельсингфорсский рейд спит под покровом тяжелого льда. Сверху глядит ясное звездное небо. Блестит снег. На белом фоне неясно вырисовываются темные контуры линейных кораблей и крейсеров. Тут сосредоточены главные силы, главный оплот России на Балтийском море. Мористее других кораблей выделяется бригада дредноутов; здесь же виднеются «Андрей Первозванный», «Император Павел I», «Слава», «Громобой», «Россия», «Диана». Спокойные дымки, поднимающиеся лентой к небу, говорят о том, что на них кипит неугомонная жизнь. Кругом – тихо. Ничто не указывает, что близится трагедия…
Вдруг, как будто по какому-то сигналу, здесь и там, на всех кораблях замелькали ровные, безжизненные огни красных клотиковых фонарей. Проектируясь на темноте ночи, они производили жуткое впечатление и вызывали предчувствие чего-то недоброго.
Это были буревестники революции, злодеяний и позора.
Сухой треск беспорядочных винтовочных выстрелов, прорвавшийся сквозь тишину ночи, служил разъяснением самовольных красных огней. Начинался бунт, полилась кровь офицеров…
Более остро, чем где-либо, он прошел на 2-й бригаде линейных кораблей.
Вот что происходило на «Андрее Первозванном», по рассказу его командира капитана 1-го ранга Г.О. Гадда. Вместе со своими офицерами он пережил эту ночь при самых ужасных обстоятельствах.
«1 марта, утром, корабль посетил командующий флотом адмирал Непенин и объявил перед фронтом команды об отречении государя императора и переходе власти в руки Временного правительства.
Через два дня был получен акт государя императора и объявлен команде. Все эти известия она приняла спокойно.
3 марта вернулся из Петрограда начальник нашей бригады контр-адмирал А.К. Небольсин[8] и в тот же вечер решил пойти на “Кречет”, в штаб флота.
Около 8 часов вечера этого дня, когда меня позвал к себе адмирал, вдруг пришел старший офицер и доложил, что в команде заметно сильное волнение. Я сейчас же приказал играть сбор, а сам поспешил сообщить о происшедшем адмиралу, но тот на это ответил: “Справляйтесь сами, а я пойду в штаб”, – и ушел.
Тогда я направился к командным помещениям. По дороге мне кто-то сказал, что убит вахтенный начальник, а далее сообщили, что убит адмирал. Потом я встретил нескольких кондукторов, бежавших мне навстречу и кричавших, что “команда разобрала винтовки и стреляет”.
Видя, что времени терять нельзя, я вбежал в кают-компанию и приказал офицерам взять револьверы и держаться всем вместе около меня.
Действительно, скоро началась стрельба, и я с офицерами, уже под выстрелами, прошел в кормовое помещение. По дороге я снял часового от денежного сундука, чтобы его не могли случайно убить, а одному из офицеров приказал по телефону передать о происходящем в штаб флота.
Команда, увидев, что офицеры вооружены револьверами, не решалась наступать по коридорам и начали стрелять через иллюминаторы в верхней палубе, что было удобно, так как наши помещения были освещены.
Тогда с одним из офицеров я бросился в каюту адмирала, чтобы выключить лампочки. Но в тот же момент через палубный иллюминатор была открыта сильная стрельба. Пули так и свистали над нашими головами и сыпался целый град осколков. Почти сейчас же нам пришлось выскочить обратно, и мы успели потушить только часть огней.
Тем временем офицеры разделились на две группы, и каждая охраняла свой выход в коридор, решившись если не отбиться, то, во всяком случае, дорого продать свою жизнь.
Пули пронизывали тонкие железные переборки, каждый момент угрожая попасть в кого-нибудь из нас. Вместе с их жужжанием и звоном падающих осколков стекол мы слышали дикие крики, ругань и угрозы толпы убийц.
Помещение, которое мы заняли, соединяло два коридора, ведущих к адмиральскому салону, и само не имело палубных иллюминаторов. Но зато оно имело выходной трап на верхнюю палубу, люк которого на зимнее время был обнесен тонкой деревянной надстройкой. Пули, легко проникая через ее стенки, достигали нас, так что скоро был тяжело ранен в грудь и живот мичман Т.Т. Воробьев и убит один из вестовых.
Через некоторое время, так как осада все продолжалась, я предложил офицерам выйти наверх к команде и попробовать ее образумить.
Мы пошли… Я шел впереди. Едва только я успел ступить на палубу, как несколько пуль сразу же просвистело над моей головой, и я убедился, что пока выходить нельзя и придется продолжать выдерживать осаду внизу.
Уже три четверти часа продолжалась эта отвратительная стрельба по офицерам, как вдруг мы услышали крик у люка: “Мичмана Р. наверх!” Этот мичман всегда был любимцем команды, и потому я посоветовал ему выйти наверх, так как, очевидно, ему никакая опасность не угрожала, а наоборот – его хотели спасти. Вместе с тем он мог помочь и нам, уговаривая команду успокоиться.
Но стрельба и после этого продолжалась все время, и не видя ей конца, я опять решил выйти к команде, но на этот раз один.
Поднявшись по трапу и открыв дверь деревянной надстройки, я увидел против себя одного из молодых матросов корабля с винтовкой, направленной на меня, а шагах в двадцати стояла толпа человек в сто и угрюмо молчала. Небольшие группы бегали с винтовками по палубе, стреляли и что-то кричали. Кругом было почти темно, так что лиц нельзя было разобрать.
Я быстро направился к толпе, от которой отделилось двое матросов. Идя мне навстречу, они кричали: “Идите скорее к нам, командир”.
Вбежав в толпу, я вскочил на возвышение и, пользуясь общим замешательством, обратился к ней с речью: “Матросы, я, ваш командир, всегда желал вам добра и теперь пришел, чтобы помочь разобраться в том, что творится, и оберечь вас от неверных шагов. Я перед вами один, и вам ничего не стоит меня убить, но выслушайте меня и скажите: чего вы хотите, почему напали на своих офицеров? Что они вам сделали дурного?”
Вдруг я заметил, что рядом со мной оказался какой-то рабочий, очевидно, агитатор, который перебил меня и стал кричать: “Кровопийцы, вы нашу кровь пили, мы вам покажем…”. Чтобы не дать повлиять его выкрикам на толпу, я в ответ крикнул: “Пусть он объяснит, кто и чью кровь пил”. Тогда вдруг из толпы раздался голос: “Нам рыбу давали к обеду”, а другой добавил: “Нас к Вам не допускали офицеры”.
Я сейчас же ответил: “Неправда, я, ежемесячно опрашивая претензии, всегда говорил, что каждый, кто хочет говорить лично со мной, может заявить об этом, и ему будет назначено время. Правду я говорю или нет?”
И я облегченно вздохнул, когда в ответ на это послышались голоса: “Правда, правда, они врут, против Вас мы ничего не имеем”.
В этот самый момент раздались душераздирающие крики, и я увидел, как на палубу были вытащены два кондуктора с окровавленными головами: их тут же расстреляли; а потом убийцы подошли к толпе и начали кричать: “Чего вы его слушаете, бросайте за борт, нечего там жалеть…” С кормы же раздались крики: “Офицеры убили часового у сундука”.
Воспользовавшись этой явной ложью, я громко сказал: “Ложь, не верьте им, я сам его снял, оберегая от их же пуль”.
Тем временем толпа, окружавшая меня, быстро возрастала и я видел, что на мою сторону переходит большая часть команды, и потому, уже более уверенно, продолжал говорить, доказывая, что во время войны всякие беспорядки и бунты для России губительны и крайне выгодны неприятелю, что последний на них очень рассчитывает, и так далее.
Вдруг к нашей толпе стали подходить несколько каких-то матросов, крича: “Разойдись, мы его возьмем на штыки”.
Толпа вокруг меня как-то разом замерла; я же судорожно схватился за рукоятку револьвера. Видя все ближе подходящих убийц, я думал: мой револьвер имеет всего девять пуль: восемь выпущу в этих мерзавцев, а девятой покончу с собой.
Но в этот момент произошло то, чего я никак не мог ожидать. От толпы, окружавшей меня, отделилось человек пятьдесят и пошло навстречу убийцам: “Не дадим нашего командира в обиду!” Тогда и остальная толпа тоже стала кричать и требовать, чтобы меня не тронули. Убийцы отступили…
Избежав таким образом смерти, я, совершенно усталый и охрипший, снова обратился к команде, прося спасти и других офицеров.
Однако мой голос уже отказывался повиноваться, и я невольно должен был замолчать. Этим, конечно, могли бы воспользоваться находившиеся поблизости агитаторы и опять начать возбуждать против меня толпу. Чтобы выйти из этого опасного положения, стоявший рядом со мной мичман Б., которого команда вызвала наверх, так же, как и мичмана Р., громко крикнул: “А ну-ка на “ура” нашего командира”, – и меня подхватили и начали качать.
Это была победа, и я был окончательно спасен. Но остальные офицеры продолжали быть в большой опасности, и, слыша продолжающуюся по ним стрельбу, я решил опять заговорить о них.
Так как дело происходило на открытом воздухе, а я был без пальто, то наконец совсем продрог. Это заметили окружающие матросы, и один из них предложил мне свою шинель. Но я отклонил предложение, и тогда было решено перейти в ближайший каземат.
Там я снова обратился к команде, требуя спасти офицеров. Я предложил ей дать мне слово, что ничья рука больше не подымется на них; я же пройду к ним и попрошу отдать револьверы, после чего они будут арестованы в адмиральском салоне, и их будет охранять караул.
Мне на это ответили: “Нет. Вы будете убиты, не дойдя до них”.
Тогда мне пришла мысль вызвать офицеров к себе в каземат. И хоть это было сопряжено с риском, но, оставаясь по-прежнему в корме, они все неизбежно были бы перестреляны.
Команда на это предложение согласилась, но с условием, что по телефону будет говорить матрос, а не я. Мне, конечно, только оставалось выразить свое согласие, но чтобы офицеры, не зная, жив ли я, не подумали, что их хотят заманить в ловушку, стоя у телефона, я стал громко диктовать то, что следует передавать. Таким образом, мой голос был слышен офицерам, и они поняли, что этот вызов действительно исходит от меня.
Позже выяснилось, что, когда шайка убийц увидела, что большинство команды на моей стороне, она срочно собрала импровизированный суд, который без долгих рассуждений приговорил всех офицеров, кроме меня и двух мичманов, к расстрелу. Этим они, очевидно, хотели в глазах остальной команды оформить убийства и в дальнейшем гарантировать себя от возможных репрессий.
Во время переговоров по телефону с офицерами в каземат вошел матрос с “Павла I” и наглым тоном спросил: “Что, покончили с офицерами, всех перебили? Медлить нельзя”. Но ему ответили очень грубо: “Мы сами знаем, что нам делать”, – и негодяй, со сконфуженной рожей, быстро исчез из каземата.
Скоро всем офицерам благополучно удалось пробраться ко мне в каземат, и по их бледным лицам можно было прочесть, сколько ужасных моментов им пришлось пережить за этот короткий промежуток времени.
Сюда же был приведен тяжелораненый мичман Т.Т. Воробьев. Его посадили на стул, и он на все обращенные к нему вопросы только бессмысленно смеялся. Несчастный мальчик за эти два часа совершенно потерял рассудок. Я попросил младшего врача отвести его в лазарет. Двое матросов вызвались довести и, взяв его под руки, вместе с доктором ушли. Как оказалось после, они по дороге убили его на глазах у этого врача.
Еще раз потребовав от команды обещания, что никто не тронет безоружных офицеров, я и все остальные отдали свои револьверы. После этого мы все прошли в адмиральское помещение, у которого был поставлен часовой, с инструкцией от команды: “Никого, кроме командира, не выпускать”.
Хорошо еще, что пока команда была трезва и с ней можно было разговаривать. Но я очень боялся, что ее научат разгромить погреб с вином, а тогда нас ничто уж не спасло бы. Поэтому я убедил команду поставить часовых у винных погребов.
Время шло, но на корабле все еще было неспокойно, и банда убийц продолжала свое дело. Мы слышали выстрелы и предсмертные крики новых жертв. Это продолжалась охота на кондукторов и унтер-офицеров, которые попрятались по кораблю. Ужасно было то, что я решительно ничего не мог предпринять в их защиту.
Нас больше уже не трогали, и я сидел или у себя в каюте, из которой была видна дверь в коридор, или был у офицеров.
Вдруг я услышал шум в коридоре и увидел нескольких человек команды, бегущих ко мне. Я пошел им навстречу и спросил, что надо. Они страшно испуганными голосами ответили, что на нас идет батальон из крепости: “Помогите, мы не знаем, что делать”. Я приказал ни одного постороннего человека не пускать на корабль. Мне ответили “так точно”, и стали униженно просить командовать ими.
Тогда я вышел наверх, приказал сбросить сходню, и команда встала у заряженных 120-мм орудий и пулеметов.
Мы прожектором осветили толпу, идущую по льду мимо корабля, но, очевидно, она преследовала какую-то другую цель, потому что прошла, не обратив никакого внимания на нас, и скрылась в направлении города. Как позже выяснилось, она шла убивать всех встречных офицеров и даже вытаскивала их из квартир.
После того как команда, столь храбрая на убийство горсточки беззащитных людей и струсившая при первом же призраке опасности настолько, что у тех, кого только что хотела убить, готова была просить самым униженным образом помощи, успокоилась, я опять спустился к себе в каюту.
Находясь на верхней палубе, я видел, что на всех кораблях флота горели зловещие красные огни, а на соседнем “Павле I” то и дело вспыхивали ружейные выстрелы.
Весь остаток ночи я и офицеры не спали и все ждали, что опять что-нибудь произойдет, так как продолжали не доверять команде. Но, наконец около 6 часов утра начало светать, и сразу стало легче на душе; да и выстрелы на корабле окончательно затихли, и все как будто успокоилось.
Тогда я пошел к себе в каюту, думая немного отдохнуть. Осмотревшись в ней, я увидел, что все стены, письменный стол и кровать изрешечены пулями, а пол усеян осколками разбитых стекол иллюминаторов и кусочками дерева.
Печальный вид каюты командира линейного корабля во время войны и после боя, но не с противником, а со своей же командой!..
Позже, из беседы с офицерами, мне удалось выяснить обстановку, при которой был убит адмирал Небольсин.
Оказывается, он после разговора со мной сошел с корабля на лед, но не успел еще пройти его, как по нему была открыта стрельба. Тогда он сейчас же направился обратно к кораблю и, когда всходил по сходне, в него было сделано в упор два выстрела, и он упал замертво.
Что касается вахтенного начальника лейтенанта Г.А. Бубнова, то он был убит во время того, как хотел заставить караул повиноваться себе. Для этого он схватил винтовку у одного из матросов, но в тот же момент был застрелен кем-то с кормового мостика.
Потом тела как адмирала, так и лейтенанта Бубнова были ограблены и свезены в покойницкую.
На следующее утро команда выбирала судовой комитет, в который, конечно, вошли все наибольшие мерзавцы и крикуны. Одновременно был составлен и суд, которому было поручено судить всех офицеров. Он не замедлил оправдать оказанное ему доверие и скоро вынес приговор, по которому пять офицеров были приговорены к расстрелу, в том числе и младший доктор: очевидно, только за то, что был свидетелем гнусного убийства раненого мичмана Воробьева.
Вечером с готовым приговором ко мне пришли члены судового комитета и заявили о желании прочитать его офицерам.
Теперь, таким образом, для меня явилась новая трудная задача: задержать исполнение приговора, а потом уговорить комитет и совсем его отменить. Для начала я предложил комитету перевести осужденных офицеров в мой кабинет, с тем, что ни я к ним без членов комитета, ни они без меня не смели бы входить. Они на это согласились, и эти несчастные офицеры были помещены в кабинете, а остальные освобождены из-под ареста без права съезда на берег.
Двое суток я употребил на непрерывные разговоры, уговоры и убеждение команды отменить этот нелепый приговор, но все было напрасно. Между тем больше медлить было нельзя, ибо приговор должен был быть приведен в исполнение на следующий день в три часа дня. Тогда я решил прибегнуть к последнему средству спасти их: это – использовать приезд членов Временного правительства. В этом духе я стал инспирировать команду, говоря, что странно, что члены правительства посетили все корабли, кроме нас. Да и действительно было странно, что они не посетили нас, когда здесь их помощь особенно была нужна, и этого не мог не знать командующий флотом адмирал Максимов!..
Наконец на следующий день, утром, мне удалось убедить команду пригласить на корабль приехавшего в числе депутации Родичева. Под контролем одного из членов комитета в 10 часов утра я передал как бы от имени команды ее желание теперь же видеть Родичева. Я старался придать такой оттенок своему разговору, чтобы в штабе поняли, что если он не приедет, то опять произойдут печальные события.
Но все же, не будучи совершенно уверен, что моя просьба будет исполнена, я через час вторично позвонил в штаб и сказал, что команда ждет Родичева и необходимо торопиться.
В час дня я звонил еще раз, и мне подтвердили, что Родичев к двум часам приедет на корабль. Я сказал, что это самый последний срок, что команда больше не хочет ждать и повторил: “Вы понимаете меня?” Мне ответили: “Мы Вас понимаем, это будет исполнено”.
После этого началось мучительное ожидание. Время шло чрезвычайно быстро; скоро было уже два часа, а затем оставался всего один час до приведения в исполнение приговора. Если Родичев вопреки всем моим просьбам все же не приедет, то последняя надежда на спасение рухнет, и несчастные пять офицеров на наших глазах будут расстреляны.
Наконец пробило два часа, и через несколько минут мне сообщили, что в автомобиле едет Родичев. Я облегченно вздохнул.
Взойдя на корабль, он вполголоса меня спросил, есть ли арестованные офицеры. Я ответил, что пять человек ожидают с минуты на минуту приведения в исполнение смертного приговора.
Речь Родичева в защиту офицеров произвела сильное впечатление на команду, и она с криками “ура” снесла его на автомобиль. Арестованные офицеры были освобождены, и приговор отменен.
Так кончилась пытка этих трех дней, и, кроме адмирала, двух офицеров да нескольких кондукторов, остальные жертвы были спасены. Но эти три кошмарных дня не прошли бесследно и навсегда запечатлелись в наших душах.
Тем не менее команда все еще не была совершенно спокойна, и агитаторы с утра до вечера произносили речи, стараясь ее настроить против офицеров и, в частности, подорвать мое влияние. Они никак не могли простить мне, что оно имело большее значение, чем вся их агитация.
Все вечера, до поздней ночи, мы с офицерами просиживали в кают-компании. Они не хотели расходиться по своим каютам, будучи уверены, что в этом случае в ту же ночь они по одиночке будут перебиты.
Как результат пережитого было то, что два офицера совершенно потеряли рассудок, и их пришлось отправить в госпиталь. Среди кондукторов трое сошли с ума. Из них одного вынули из петли, когда он уже висел на ремне в своей каюте. Другой же, одевшись в парадную форму, вышел из каюты и стал кричать, что он сейчас пойдет к командиру и расскажет, кто кого убивал. Это очень не понравилось убийцам, и они тут же его расстреляли.
В последующие дни в команде все продолжалась агитация против меня. Указывалось на случай с Родичевым как на то, что я обманул команду. Потом был пущен слух, что офицеры, желая отомстить команде, решили взорвать корабль и всех матросов утопить. Все это действовало на нее, и хотя до открытого мятежа не доходило, но все время чувствовалось приподнятое настроение, и приходилось быть начеку. То и дело приходилось разъяснять всякие глупейшие недоразумения, успокаивать и убеждать относиться более критически ко всему происходящему. Пока это удавалось, но не было никакой гарантии, что вдруг опять не возникнут эксцессы.
В скором времени на место убитого начальника бригады был назначен я. Таким образом, мне пришлось возиться уже с тремя кораблями, на которых царил полный развал; недаром наша бригада после переворота была прозвана “каторжной”.
Через некоторое время опять стало заметно сильное брожение среди команд и пришлось опасаться повторения мартовских событий. Причиной этому послужила усиленная агитация за снятие с офицеров и кондукторов погон, а с унтер-офицеров нашивок как ярких отличий “старого режима”.
Когда командующему флотом было донесено об этом, он объявил, что немедленно снесется с правительством по вопросу об изменении формы всего личного состава флота. При этом форма будет без погон.
Однажды, когда я приехал на корабль, меня встретили унтер-офицеры без нашивок, и старший офицер доложил, что команда волнуется и требует, чтобы офицеры и кондукторы немедленно сняли погоны.
Я сейчас же вызвал к себе судовые комитеты со всех кораблей бригады и объяснил им, в каком положении находится дело об изменении формы, что необходимо подождать некоторое время, пока она будет выработана и ею обзаведутся офицеры. Комитеты со мной согласились и обещали успокоить команды.
Во время этих переговоров мне дважды докладывали, что поведение команды на “Андрее” становится все более и более угрожающим. Когда после окончания совещания я вышел в коридор, то увидел взволнованного старшего офицера и нескольких других, которые вопросительно смотрели на меня, как бы ожидая моего выступления в их защиту.
Тогда я решил положить конец агитации и оградить офицеров от новой опасности. Выйдя на палубу, я громко приказал поднять сигнал: “Ввиду предстоящего изменения формы, предлагаю офицерам и кондукторам бригады снять погоны, а унтер-офицерам нашивки”.
Когда же все корабли ответили на сигнал, я снял и свои погоны. За мной наблюдали. Но, кажется, ни один мускул не дрогнул на моем лице, хотя меня и душили слезы…
Но этого с меня было совершенно достаточно. Очевидно, что такого рода издевательствам не предвиделось конца. Поэтому я решил при первом удобном случае уйти с бригады и вообще покинуть службу на флоте, так как становилось ясным, что больше рассчитывать не на что и что он с каждым днем все ближе и ближе к полному разложению…»
Все эти смотры вносили в нашу среду большое оживление и подъем духа; мы их ждали, мы к ним тщательно готовились и их не боялись, как других смотров. Флот был счастлив видеть у себя государя.
Всегда неизменно приветливый, с доброй улыбкой на лице, красивыми, задумчивыми и скорбными глазами, он всегда умел сказать нам задушевное слово, вызвать какое-то особо трогательное чувство к себе. Он обладал удивительной памятью на лица и легко вспоминал офицеров, которых ему приходилось видеть хотя бы только два-три раза.
Обаяние его личности, сила блеска монаршей власти, олицетворение в нем величия и мощи России – все это окружало его каким-то особым, притягательным ореолом. И все-таки как-то невольно чувствовалось, что, несмотря на всю его безграничную любовь к России и народу, эта власть давит его тяжким бременем, что он несчастен и что на нем лежит какая-то особая роковая печать грядущего мученичества…
Но почему теперь вдруг родилась такая злоба, такая ненависть?.. Почему еще несколько дней назад ее не было? Кем она вызвана, откуда явилась?.. Ведь искусственность, неестественность ее чувствовалась хотя бы сегодня здесь, на «Новике», в том смущении, с каким представители команды требовали удаления портретов… Что теперь делается там, где государь? Остался ли ему кто-нибудь верен, или же он очутился лицом к лицу только с изменой, окружен только своими врагами?..
Портреты у меня в руках… Какая-то щемящая тоска заползает в душу. Я прихожу к себе в каюту, и как-то случайно мне бросается в глаза фотография «Рюрика» под брейд-вымпелом государя…
Как будто это было вчера… А что будет теперь?.. К чему мы идем, пока никто еще не в состоянии ответить, но чувствуется, что добра не будет.
Раз уж на стеньгах висят красные флаги, то, может быть, придется пережить флоту и такой момент, когда какой-нибудь самозваный правитель из разряда фаворитов революции произведет ему смотр… под своим флагом!.. Не дай Бог дожить и услышать об этом!..
Пусть же эти портреты хранятся как зеница ока! Быть может, уж не на этом «Новике», а на другом, но верится, что они опять в кают-компании займут свое место…
Прошло несколько дней. В Гельсингфорсе и на флоте все находились еще под впечатлением страшной, кровавой ночи с 3-го на 4 марта. Каждый момент можно было ожидать повторения вспышек, новых насилий, новых убийств. Однако притупившиеся нервы отказывались уже реагировать на что-либо.
Постепенно стали выясняться подробности того, что происходило на кораблях в ту ночь. Если, в общем, слухи, циркулировавшие тогда в городе, были преувеличены, то в отношении некоторых кораблей они были очень близки к истине.
Гельсингфорсский рейд спит под покровом тяжелого льда. Сверху глядит ясное звездное небо. Блестит снег. На белом фоне неясно вырисовываются темные контуры линейных кораблей и крейсеров. Тут сосредоточены главные силы, главный оплот России на Балтийском море. Мористее других кораблей выделяется бригада дредноутов; здесь же виднеются «Андрей Первозванный», «Император Павел I», «Слава», «Громобой», «Россия», «Диана». Спокойные дымки, поднимающиеся лентой к небу, говорят о том, что на них кипит неугомонная жизнь. Кругом – тихо. Ничто не указывает, что близится трагедия…
Вдруг, как будто по какому-то сигналу, здесь и там, на всех кораблях замелькали ровные, безжизненные огни красных клотиковых фонарей. Проектируясь на темноте ночи, они производили жуткое впечатление и вызывали предчувствие чего-то недоброго.
Это были буревестники революции, злодеяний и позора.
Сухой треск беспорядочных винтовочных выстрелов, прорвавшийся сквозь тишину ночи, служил разъяснением самовольных красных огней. Начинался бунт, полилась кровь офицеров…
Более остро, чем где-либо, он прошел на 2-й бригаде линейных кораблей.
Вот что происходило на «Андрее Первозванном», по рассказу его командира капитана 1-го ранга Г.О. Гадда. Вместе со своими офицерами он пережил эту ночь при самых ужасных обстоятельствах.
«1 марта, утром, корабль посетил командующий флотом адмирал Непенин и объявил перед фронтом команды об отречении государя императора и переходе власти в руки Временного правительства.
Через два дня был получен акт государя императора и объявлен команде. Все эти известия она приняла спокойно.
3 марта вернулся из Петрограда начальник нашей бригады контр-адмирал А.К. Небольсин[8] и в тот же вечер решил пойти на “Кречет”, в штаб флота.
Около 8 часов вечера этого дня, когда меня позвал к себе адмирал, вдруг пришел старший офицер и доложил, что в команде заметно сильное волнение. Я сейчас же приказал играть сбор, а сам поспешил сообщить о происшедшем адмиралу, но тот на это ответил: “Справляйтесь сами, а я пойду в штаб”, – и ушел.
Тогда я направился к командным помещениям. По дороге мне кто-то сказал, что убит вахтенный начальник, а далее сообщили, что убит адмирал. Потом я встретил нескольких кондукторов, бежавших мне навстречу и кричавших, что “команда разобрала винтовки и стреляет”.
Видя, что времени терять нельзя, я вбежал в кают-компанию и приказал офицерам взять револьверы и держаться всем вместе около меня.
Действительно, скоро началась стрельба, и я с офицерами, уже под выстрелами, прошел в кормовое помещение. По дороге я снял часового от денежного сундука, чтобы его не могли случайно убить, а одному из офицеров приказал по телефону передать о происходящем в штаб флота.
Команда, увидев, что офицеры вооружены револьверами, не решалась наступать по коридорам и начали стрелять через иллюминаторы в верхней палубе, что было удобно, так как наши помещения были освещены.
Тогда с одним из офицеров я бросился в каюту адмирала, чтобы выключить лампочки. Но в тот же момент через палубный иллюминатор была открыта сильная стрельба. Пули так и свистали над нашими головами и сыпался целый град осколков. Почти сейчас же нам пришлось выскочить обратно, и мы успели потушить только часть огней.
Тем временем офицеры разделились на две группы, и каждая охраняла свой выход в коридор, решившись если не отбиться, то, во всяком случае, дорого продать свою жизнь.
Пули пронизывали тонкие железные переборки, каждый момент угрожая попасть в кого-нибудь из нас. Вместе с их жужжанием и звоном падающих осколков стекол мы слышали дикие крики, ругань и угрозы толпы убийц.
Помещение, которое мы заняли, соединяло два коридора, ведущих к адмиральскому салону, и само не имело палубных иллюминаторов. Но зато оно имело выходной трап на верхнюю палубу, люк которого на зимнее время был обнесен тонкой деревянной надстройкой. Пули, легко проникая через ее стенки, достигали нас, так что скоро был тяжело ранен в грудь и живот мичман Т.Т. Воробьев и убит один из вестовых.
Через некоторое время, так как осада все продолжалась, я предложил офицерам выйти наверх к команде и попробовать ее образумить.
Мы пошли… Я шел впереди. Едва только я успел ступить на палубу, как несколько пуль сразу же просвистело над моей головой, и я убедился, что пока выходить нельзя и придется продолжать выдерживать осаду внизу.
Уже три четверти часа продолжалась эта отвратительная стрельба по офицерам, как вдруг мы услышали крик у люка: “Мичмана Р. наверх!” Этот мичман всегда был любимцем команды, и потому я посоветовал ему выйти наверх, так как, очевидно, ему никакая опасность не угрожала, а наоборот – его хотели спасти. Вместе с тем он мог помочь и нам, уговаривая команду успокоиться.
Но стрельба и после этого продолжалась все время, и не видя ей конца, я опять решил выйти к команде, но на этот раз один.
Поднявшись по трапу и открыв дверь деревянной надстройки, я увидел против себя одного из молодых матросов корабля с винтовкой, направленной на меня, а шагах в двадцати стояла толпа человек в сто и угрюмо молчала. Небольшие группы бегали с винтовками по палубе, стреляли и что-то кричали. Кругом было почти темно, так что лиц нельзя было разобрать.
Я быстро направился к толпе, от которой отделилось двое матросов. Идя мне навстречу, они кричали: “Идите скорее к нам, командир”.
Вбежав в толпу, я вскочил на возвышение и, пользуясь общим замешательством, обратился к ней с речью: “Матросы, я, ваш командир, всегда желал вам добра и теперь пришел, чтобы помочь разобраться в том, что творится, и оберечь вас от неверных шагов. Я перед вами один, и вам ничего не стоит меня убить, но выслушайте меня и скажите: чего вы хотите, почему напали на своих офицеров? Что они вам сделали дурного?”
Вдруг я заметил, что рядом со мной оказался какой-то рабочий, очевидно, агитатор, который перебил меня и стал кричать: “Кровопийцы, вы нашу кровь пили, мы вам покажем…”. Чтобы не дать повлиять его выкрикам на толпу, я в ответ крикнул: “Пусть он объяснит, кто и чью кровь пил”. Тогда вдруг из толпы раздался голос: “Нам рыбу давали к обеду”, а другой добавил: “Нас к Вам не допускали офицеры”.
Я сейчас же ответил: “Неправда, я, ежемесячно опрашивая претензии, всегда говорил, что каждый, кто хочет говорить лично со мной, может заявить об этом, и ему будет назначено время. Правду я говорю или нет?”
И я облегченно вздохнул, когда в ответ на это послышались голоса: “Правда, правда, они врут, против Вас мы ничего не имеем”.
В этот самый момент раздались душераздирающие крики, и я увидел, как на палубу были вытащены два кондуктора с окровавленными головами: их тут же расстреляли; а потом убийцы подошли к толпе и начали кричать: “Чего вы его слушаете, бросайте за борт, нечего там жалеть…” С кормы же раздались крики: “Офицеры убили часового у сундука”.
Воспользовавшись этой явной ложью, я громко сказал: “Ложь, не верьте им, я сам его снял, оберегая от их же пуль”.
Тем временем толпа, окружавшая меня, быстро возрастала и я видел, что на мою сторону переходит большая часть команды, и потому, уже более уверенно, продолжал говорить, доказывая, что во время войны всякие беспорядки и бунты для России губительны и крайне выгодны неприятелю, что последний на них очень рассчитывает, и так далее.
Вдруг к нашей толпе стали подходить несколько каких-то матросов, крича: “Разойдись, мы его возьмем на штыки”.
Толпа вокруг меня как-то разом замерла; я же судорожно схватился за рукоятку револьвера. Видя все ближе подходящих убийц, я думал: мой револьвер имеет всего девять пуль: восемь выпущу в этих мерзавцев, а девятой покончу с собой.
Но в этот момент произошло то, чего я никак не мог ожидать. От толпы, окружавшей меня, отделилось человек пятьдесят и пошло навстречу убийцам: “Не дадим нашего командира в обиду!” Тогда и остальная толпа тоже стала кричать и требовать, чтобы меня не тронули. Убийцы отступили…
Избежав таким образом смерти, я, совершенно усталый и охрипший, снова обратился к команде, прося спасти и других офицеров.
Однако мой голос уже отказывался повиноваться, и я невольно должен был замолчать. Этим, конечно, могли бы воспользоваться находившиеся поблизости агитаторы и опять начать возбуждать против меня толпу. Чтобы выйти из этого опасного положения, стоявший рядом со мной мичман Б., которого команда вызвала наверх, так же, как и мичмана Р., громко крикнул: “А ну-ка на “ура” нашего командира”, – и меня подхватили и начали качать.
Это была победа, и я был окончательно спасен. Но остальные офицеры продолжали быть в большой опасности, и, слыша продолжающуюся по ним стрельбу, я решил опять заговорить о них.
Так как дело происходило на открытом воздухе, а я был без пальто, то наконец совсем продрог. Это заметили окружающие матросы, и один из них предложил мне свою шинель. Но я отклонил предложение, и тогда было решено перейти в ближайший каземат.
Там я снова обратился к команде, требуя спасти офицеров. Я предложил ей дать мне слово, что ничья рука больше не подымется на них; я же пройду к ним и попрошу отдать револьверы, после чего они будут арестованы в адмиральском салоне, и их будет охранять караул.
Мне на это ответили: “Нет. Вы будете убиты, не дойдя до них”.
Тогда мне пришла мысль вызвать офицеров к себе в каземат. И хоть это было сопряжено с риском, но, оставаясь по-прежнему в корме, они все неизбежно были бы перестреляны.
Команда на это предложение согласилась, но с условием, что по телефону будет говорить матрос, а не я. Мне, конечно, только оставалось выразить свое согласие, но чтобы офицеры, не зная, жив ли я, не подумали, что их хотят заманить в ловушку, стоя у телефона, я стал громко диктовать то, что следует передавать. Таким образом, мой голос был слышен офицерам, и они поняли, что этот вызов действительно исходит от меня.
Позже выяснилось, что, когда шайка убийц увидела, что большинство команды на моей стороне, она срочно собрала импровизированный суд, который без долгих рассуждений приговорил всех офицеров, кроме меня и двух мичманов, к расстрелу. Этим они, очевидно, хотели в глазах остальной команды оформить убийства и в дальнейшем гарантировать себя от возможных репрессий.
Во время переговоров по телефону с офицерами в каземат вошел матрос с “Павла I” и наглым тоном спросил: “Что, покончили с офицерами, всех перебили? Медлить нельзя”. Но ему ответили очень грубо: “Мы сами знаем, что нам делать”, – и негодяй, со сконфуженной рожей, быстро исчез из каземата.
Скоро всем офицерам благополучно удалось пробраться ко мне в каземат, и по их бледным лицам можно было прочесть, сколько ужасных моментов им пришлось пережить за этот короткий промежуток времени.
Сюда же был приведен тяжелораненый мичман Т.Т. Воробьев. Его посадили на стул, и он на все обращенные к нему вопросы только бессмысленно смеялся. Несчастный мальчик за эти два часа совершенно потерял рассудок. Я попросил младшего врача отвести его в лазарет. Двое матросов вызвались довести и, взяв его под руки, вместе с доктором ушли. Как оказалось после, они по дороге убили его на глазах у этого врача.
Еще раз потребовав от команды обещания, что никто не тронет безоружных офицеров, я и все остальные отдали свои револьверы. После этого мы все прошли в адмиральское помещение, у которого был поставлен часовой, с инструкцией от команды: “Никого, кроме командира, не выпускать”.
Хорошо еще, что пока команда была трезва и с ней можно было разговаривать. Но я очень боялся, что ее научат разгромить погреб с вином, а тогда нас ничто уж не спасло бы. Поэтому я убедил команду поставить часовых у винных погребов.
Время шло, но на корабле все еще было неспокойно, и банда убийц продолжала свое дело. Мы слышали выстрелы и предсмертные крики новых жертв. Это продолжалась охота на кондукторов и унтер-офицеров, которые попрятались по кораблю. Ужасно было то, что я решительно ничего не мог предпринять в их защиту.
Нас больше уже не трогали, и я сидел или у себя в каюте, из которой была видна дверь в коридор, или был у офицеров.
Вдруг я услышал шум в коридоре и увидел нескольких человек команды, бегущих ко мне. Я пошел им навстречу и спросил, что надо. Они страшно испуганными голосами ответили, что на нас идет батальон из крепости: “Помогите, мы не знаем, что делать”. Я приказал ни одного постороннего человека не пускать на корабль. Мне ответили “так точно”, и стали униженно просить командовать ими.
Тогда я вышел наверх, приказал сбросить сходню, и команда встала у заряженных 120-мм орудий и пулеметов.
Мы прожектором осветили толпу, идущую по льду мимо корабля, но, очевидно, она преследовала какую-то другую цель, потому что прошла, не обратив никакого внимания на нас, и скрылась в направлении города. Как позже выяснилось, она шла убивать всех встречных офицеров и даже вытаскивала их из квартир.
После того как команда, столь храбрая на убийство горсточки беззащитных людей и струсившая при первом же призраке опасности настолько, что у тех, кого только что хотела убить, готова была просить самым униженным образом помощи, успокоилась, я опять спустился к себе в каюту.
Находясь на верхней палубе, я видел, что на всех кораблях флота горели зловещие красные огни, а на соседнем “Павле I” то и дело вспыхивали ружейные выстрелы.
Весь остаток ночи я и офицеры не спали и все ждали, что опять что-нибудь произойдет, так как продолжали не доверять команде. Но, наконец около 6 часов утра начало светать, и сразу стало легче на душе; да и выстрелы на корабле окончательно затихли, и все как будто успокоилось.
Тогда я пошел к себе в каюту, думая немного отдохнуть. Осмотревшись в ней, я увидел, что все стены, письменный стол и кровать изрешечены пулями, а пол усеян осколками разбитых стекол иллюминаторов и кусочками дерева.
Печальный вид каюты командира линейного корабля во время войны и после боя, но не с противником, а со своей же командой!..
Позже, из беседы с офицерами, мне удалось выяснить обстановку, при которой был убит адмирал Небольсин.
Оказывается, он после разговора со мной сошел с корабля на лед, но не успел еще пройти его, как по нему была открыта стрельба. Тогда он сейчас же направился обратно к кораблю и, когда всходил по сходне, в него было сделано в упор два выстрела, и он упал замертво.
Что касается вахтенного начальника лейтенанта Г.А. Бубнова, то он был убит во время того, как хотел заставить караул повиноваться себе. Для этого он схватил винтовку у одного из матросов, но в тот же момент был застрелен кем-то с кормового мостика.
Потом тела как адмирала, так и лейтенанта Бубнова были ограблены и свезены в покойницкую.
На следующее утро команда выбирала судовой комитет, в который, конечно, вошли все наибольшие мерзавцы и крикуны. Одновременно был составлен и суд, которому было поручено судить всех офицеров. Он не замедлил оправдать оказанное ему доверие и скоро вынес приговор, по которому пять офицеров были приговорены к расстрелу, в том числе и младший доктор: очевидно, только за то, что был свидетелем гнусного убийства раненого мичмана Воробьева.
Вечером с готовым приговором ко мне пришли члены судового комитета и заявили о желании прочитать его офицерам.
Теперь, таким образом, для меня явилась новая трудная задача: задержать исполнение приговора, а потом уговорить комитет и совсем его отменить. Для начала я предложил комитету перевести осужденных офицеров в мой кабинет, с тем, что ни я к ним без членов комитета, ни они без меня не смели бы входить. Они на это согласились, и эти несчастные офицеры были помещены в кабинете, а остальные освобождены из-под ареста без права съезда на берег.
Двое суток я употребил на непрерывные разговоры, уговоры и убеждение команды отменить этот нелепый приговор, но все было напрасно. Между тем больше медлить было нельзя, ибо приговор должен был быть приведен в исполнение на следующий день в три часа дня. Тогда я решил прибегнуть к последнему средству спасти их: это – использовать приезд членов Временного правительства. В этом духе я стал инспирировать команду, говоря, что странно, что члены правительства посетили все корабли, кроме нас. Да и действительно было странно, что они не посетили нас, когда здесь их помощь особенно была нужна, и этого не мог не знать командующий флотом адмирал Максимов!..
Наконец на следующий день, утром, мне удалось убедить команду пригласить на корабль приехавшего в числе депутации Родичева. Под контролем одного из членов комитета в 10 часов утра я передал как бы от имени команды ее желание теперь же видеть Родичева. Я старался придать такой оттенок своему разговору, чтобы в штабе поняли, что если он не приедет, то опять произойдут печальные события.
Но все же, не будучи совершенно уверен, что моя просьба будет исполнена, я через час вторично позвонил в штаб и сказал, что команда ждет Родичева и необходимо торопиться.
В час дня я звонил еще раз, и мне подтвердили, что Родичев к двум часам приедет на корабль. Я сказал, что это самый последний срок, что команда больше не хочет ждать и повторил: “Вы понимаете меня?” Мне ответили: “Мы Вас понимаем, это будет исполнено”.
После этого началось мучительное ожидание. Время шло чрезвычайно быстро; скоро было уже два часа, а затем оставался всего один час до приведения в исполнение приговора. Если Родичев вопреки всем моим просьбам все же не приедет, то последняя надежда на спасение рухнет, и несчастные пять офицеров на наших глазах будут расстреляны.
Наконец пробило два часа, и через несколько минут мне сообщили, что в автомобиле едет Родичев. Я облегченно вздохнул.
Взойдя на корабль, он вполголоса меня спросил, есть ли арестованные офицеры. Я ответил, что пять человек ожидают с минуты на минуту приведения в исполнение смертного приговора.
Речь Родичева в защиту офицеров произвела сильное впечатление на команду, и она с криками “ура” снесла его на автомобиль. Арестованные офицеры были освобождены, и приговор отменен.
Так кончилась пытка этих трех дней, и, кроме адмирала, двух офицеров да нескольких кондукторов, остальные жертвы были спасены. Но эти три кошмарных дня не прошли бесследно и навсегда запечатлелись в наших душах.
Тем не менее команда все еще не была совершенно спокойна, и агитаторы с утра до вечера произносили речи, стараясь ее настроить против офицеров и, в частности, подорвать мое влияние. Они никак не могли простить мне, что оно имело большее значение, чем вся их агитация.
Все вечера, до поздней ночи, мы с офицерами просиживали в кают-компании. Они не хотели расходиться по своим каютам, будучи уверены, что в этом случае в ту же ночь они по одиночке будут перебиты.
Как результат пережитого было то, что два офицера совершенно потеряли рассудок, и их пришлось отправить в госпиталь. Среди кондукторов трое сошли с ума. Из них одного вынули из петли, когда он уже висел на ремне в своей каюте. Другой же, одевшись в парадную форму, вышел из каюты и стал кричать, что он сейчас пойдет к командиру и расскажет, кто кого убивал. Это очень не понравилось убийцам, и они тут же его расстреляли.
В последующие дни в команде все продолжалась агитация против меня. Указывалось на случай с Родичевым как на то, что я обманул команду. Потом был пущен слух, что офицеры, желая отомстить команде, решили взорвать корабль и всех матросов утопить. Все это действовало на нее, и хотя до открытого мятежа не доходило, но все время чувствовалось приподнятое настроение, и приходилось быть начеку. То и дело приходилось разъяснять всякие глупейшие недоразумения, успокаивать и убеждать относиться более критически ко всему происходящему. Пока это удавалось, но не было никакой гарантии, что вдруг опять не возникнут эксцессы.
В скором времени на место убитого начальника бригады был назначен я. Таким образом, мне пришлось возиться уже с тремя кораблями, на которых царил полный развал; недаром наша бригада после переворота была прозвана “каторжной”.
Через некоторое время опять стало заметно сильное брожение среди команд и пришлось опасаться повторения мартовских событий. Причиной этому послужила усиленная агитация за снятие с офицеров и кондукторов погон, а с унтер-офицеров нашивок как ярких отличий “старого режима”.
Когда командующему флотом было донесено об этом, он объявил, что немедленно снесется с правительством по вопросу об изменении формы всего личного состава флота. При этом форма будет без погон.
Однажды, когда я приехал на корабль, меня встретили унтер-офицеры без нашивок, и старший офицер доложил, что команда волнуется и требует, чтобы офицеры и кондукторы немедленно сняли погоны.
Я сейчас же вызвал к себе судовые комитеты со всех кораблей бригады и объяснил им, в каком положении находится дело об изменении формы, что необходимо подождать некоторое время, пока она будет выработана и ею обзаведутся офицеры. Комитеты со мной согласились и обещали успокоить команды.
Во время этих переговоров мне дважды докладывали, что поведение команды на “Андрее” становится все более и более угрожающим. Когда после окончания совещания я вышел в коридор, то увидел взволнованного старшего офицера и нескольких других, которые вопросительно смотрели на меня, как бы ожидая моего выступления в их защиту.
Тогда я решил положить конец агитации и оградить офицеров от новой опасности. Выйдя на палубу, я громко приказал поднять сигнал: “Ввиду предстоящего изменения формы, предлагаю офицерам и кондукторам бригады снять погоны, а унтер-офицерам нашивки”.
Когда же все корабли ответили на сигнал, я снял и свои погоны. За мной наблюдали. Но, кажется, ни один мускул не дрогнул на моем лице, хотя меня и душили слезы…
Но этого с меня было совершенно достаточно. Очевидно, что такого рода издевательствам не предвиделось конца. Поэтому я решил при первом удобном случае уйти с бригады и вообще покинуть службу на флоте, так как становилось ясным, что больше рассчитывать не на что и что он с каждым днем все ближе и ближе к полному разложению…»