По мнению психолога Е.И. Кузьминой[11], именно в выборе свобода проявляется в своей полноте, во взаимодействии ее компонентов: связанных друг с другом процессов осознания, переживания и изменения границ возможностей. Человек в ситуации выбора переживает противоречие, усиливающее эти процессы. Но и после осуществления выбора возможность свободы остается: мы можем использовать различные способы действия, можем проверять правильность выбора, вернуться в прошлое и «перерешить».
   Насколько возможно это в любви? Было бы неверно описывать смену фаз как движение в плоскости, предполагающее возможность выхода, возвращения, «перерешения» (хотя, безусловно, и такой модели могут соответствовать некоторые случаи).
   Намного ближе к реальности модель, эксплицированная в переведенной Жуковским балладе Шиллера «Кубок». Напомним, начинается она с того, что за королевским кубком, брошенным в опасные прибрежные рифы, ныряет молодой беспечный паж. Чудом вернувшись из «бездны ужасной», он рассказывает королю о чудовищах и красотах подводного царства. Любознательный король горит нетерпением узнать еще больше и снова хочет закинуть кубок в море. Но тут вступается его дочь, моля не затевать жестокого опыта, или,
 
И если уж должно быть опыту снова,
То рыцаря вышли, не пажа младова.
 
   Но король непреклонен, он лишь повышает ставку в чужой игре со смертью, обещая пажу:
 
И дочь моя, ныне твоя предо мною
Заступница, будет твоею женою.
 
   Паж мгновение колеблется, но, глянув на королевну, решается:
 
Он видит: краснеет, бледнеет она;
Он видит: в ней жалость и страх…
Тогда, неописанной радостью полный,
На жизнь и погибель он кинулся в волны…
 
   Баллада, как известно, заканчивается тем, что
 
Приходит, уходит волна быстротечно:
А юноши нет и не будет уж вечно.
 
   Попробуем изложить содержание баллады в не столь поэтическом ключе. Первые подступы к неумолчной и непрозрачной реальности любви-моря еще не очень осмыслены. Словно некая сила влечет или подталкивает к морю. Главу о демоническом в своей работе «Любовь и воля» Ролло Мэй завершает силлогизмом: «Демоническое начинается как безличное. Меня подталкивают гонады и темперамент»[12]. Это первая стадия движения к любви, а далее стихия неизбежно оказывает свое трансформирующее воздействие на того, кто вольно или невольно ей вверился. Выбравшись на берег, кто-то ни за что на свете и близко не подойдет больше к морю. Для кого-то стихия станет единственным смыслом жизни. Но в любом случае вновь окунуться в те же воды (что, как известно со времен Гераклита, дважды сделать невозможно) столь же безрассудно и нерефлексивно не получается. Амбивалентность стихии намного выше, нежели вначале. Вторая стадия, говорит Ролло Мэй, «состоит из углубления и расширения сознания, посредством чего я делаю свои демонические побуждения личностными. Я трансформирую сексуальную страсть в мотивацию заниматься любовью и быть любимым женщиной, которую я выбираю и желаю»[13]. Вторым погружением пажа в опасное море руководят совсем иные мотивы, нежели в первый раз. Момент выбора действительно трудно локализовать во времени и в пространстве: что он – понимание, что ты не сможешь не прыгнуть? Момент решения? Ощущение своей решимости совершить этот прыжок? Отталкивание от земной поверхности? Полет в воздушной стихии между земной и водной? В последнем случае только чудо может вернуть тебя на землю. Предыдущие варианты в физическом плане не столь невозвратны, в метафизическом – кто знает.
   Итак, «фаза открытости», даже суженная (расширенная?) до предельных «быть или не быть», в большей степени подвержена влияниям случайного. Но, оглядываясь «de profundis», мы почти не можем увидеть и вспомнить многовариантность развития событий, заслоненную предельной детерминированностью траектории прыжка (но не самого прыжка). И настолько все местонахождения падающего объекта в любую долю секунды предсказуемы, что объявление всего этого неизбежным или неслучайным даже как-то уменьшает детерминированность. Фазу закрытости невероятно сложно анализировать последовательно, она этому сопротивляется. Как стрела из апории Зенона, субъект и в движении, и в покое, и выбрал (прыгнув), и не выбрал (еще не достиг «пылающей бездны», где можно по крайней мере осознать завершенность акта выбора).
   Но вернемся же наконец к завершению силлогизма Ролло Мэя (пока у нас есть возможность вернуться). Третья стадия, согласно Мэю, заключается в более тонком понимании тел как единого тела и в понимании смысла любви в жизни человека – «таким образом, демоническое толкает нас к логосу». И, вероятно, нет нерискованных гарантированных путей достижения гармонии, смысла и логоса. Без риска и труда не вынешь и рыбку из пруда, не то что – себя за волосы из морской стихии.
   И здесь, как уже говорилось, «случайное, являясь неизбежным, приносит пользу всякому труду…»

Превратности выбора

   Собственно, отношения – это и есть
   возможности отношений.
Михаил Эпштейн, 9.09.2005

   В предыдущей главе мы говорили о выборе, о его неслучайности и вместе с тем недетерминированности; о парадоксах «свободного выбора», который, однако, непременно должен быть совершен, а также пытались анализировать феноменологию выбора в любви.
   Но за одним и тем же словом – «выбор» – стоят порой совершенно различные действия, от многодневного выстраивания сложнейших стратегий принятия решения до импульсивных поступков. Многообразие случаев и тенденций огромно, даже если «ограничиться» сферой выбора в любви.
   Интересно, что на четком отграничении любви от остальных сфер жизни разумного человека настаивали многие философы, от Т. Лукреция Кара до Фрэнсиса Бэкона, в «Опытах, или Наставлениях нравственных и политических» обосновывавшего необходимость отводить любви строго определенное место. Склонность людей предаваться безумной любви, говорил британский философ, достигает высшей точки во времена, когда человек более всего слаб, во времена великого процветания и великого бедствия: «оба эти состояния возбуждают любовь, делают ее более бурной и тем самым показывают, что она есть дитя безрассудства»; и «лучше поступает тот, кто, раз уж невозможно не допустить любви, удерживает ее в подобающем месте и полностью отделяет от своих серьезных дел и действий в жизни».
   Но как бы ни выделялась своей иррациональностью сфера любви, и в ее пределах, и за ее пределами все мы хотим быть свободными. Или, может статься, не столько хотим быть полностью свободными, сколько хотим не находиться в тисках детерминированности чем угодно – обстоятельствами жизни в целом и ее отдельными событиями, своим характером и темпераментом, личностными чертами, даже своим глубинным Я, – словом, ничем. Причем даже не только в любви (любви в понимании XX–XXI веков), но и в «простом» сексуальном желании.
   В одной из новелл романа Милана Кундеры «Смешные любови» компания медиков, давно и хорошо знающих друг друга, иронически обсуждает упорное нежелание одного из участников вечеринки, доктора Гавела, пойти навстречу недвусмысленным призывам медсестры Алжбеты. Пытаясь понять, почему это происходит, Гавел перебирает несколько гипотез и, наконец, признается: «Сказать откровенно, я и сам не знаю, почему отказываюсь от Алжбеты. Я обладал женщинами куда более уродливыми, старыми и наглыми. Из этого следует, что я непременно должен был бы взять и Алжбету. Любые статистики так бы это и вычислили. Все компьютеры мира выдали бы именно такую информацию. И, возможно, как раз поэтому я и не беру ее. Возможно, мне хотелось опровергнуть необходимость. Подставить ножку принципу причинности. Взорвать предсказуемость всеобщей закономерности капризом свободного выбора»[14].
   Как может быть определена недетерминированность, предсказана непредсказуемость? Сальваторе Мадди[15] принадлежит идея о двух видах выбора: выбор неизменности (выбор прошлого) и выбор неизвестности (выбор будущего). Это более или менее объективный параметр, задающий направленность выбора. Ясно, что выбор неизвестности принципиально менее детерминирован прошлым человека и его актуальными обстоятельствами. Д.А. Леонтьев и Е.Ю. Мандрикова[16] добавляют к этому параметру второе измерение: активность либо реактивность выбора. Объединение двух параметров позволяет выделить активный выбор неизвестности (выбор будущего), активный выбор неизменности (выбор прошлого) и реактивный выбор, деление которого на выбор прошлого или будущего лишено смысла. Мы «просто» реагируем на стимул, на случайное, а не необходимое (неважно, необходимое с точки зрения прошлого либо будущего). Обычно при этом нет осмысленных оснований выбора, нет сознания ответственности за выбор.
   Активный выбор неизменности сознательно консервативен («остановись, мгновенье, ты прекрасно!»). Активный выбор неизвестности опирается на то, чему только предстоит развиваться, на то, что еще не существует как устойчивая диспозиция или тенденция. Посмотрим, легко ли различимы разные виды выбора в любви.
   Активность и реактивность не так уж различаются в этом поле (нередко, кстати, влюбленные нет-нет да и задумываются, кто же из них был инициатором сближения, разрыва и любых других изменений). И процесс, и последствия реактивного выбора и выбора неизвестности, в противоположность выбору неизменности, на наш взгляд, могут быть феноменологически сходными. Оба могут быть мгновенными и казаться необратимыми. Однако есть импульсивность как слабая произвольность регуляции и импульсивность как непреложность, единственность, нравственная безальтернативность поступков. Важнейшее отличие выбора неизвестности от реактивного выбора связано с «чувством пути», ощущением аутентичности в выборе неизвестного[17].
   Активный выбор неизменности, выбор, основывающийся на прошлом, на уже известном, например на невероятном совпадении вкусов и взглядов, кажется залогом продления любви «до тех пор, пока смерть не разлучит нас». Еще в XVII веке Ж. де Лабрюйер ностальгически писал о «былых временах», когда «брак считался столь серьезным делом, что его обдумывали долго, всесторонне и тщательно. Женившись, мужчина связывал себя навеки со своей женой, хороша она была или плоха…»
   Само слово «навеки» у человека обычно вызывает неоднозначное отношение. Задолго до появления экзистенциальной философии Гёте в «Фаусте» вполне отчетливо проводит тему экзистенциального ужаса перед концом. В сцене объяснения в любви, радуясь вместе с Маргаритой желанному ответу ромашки, Фауст весьма неожиданно для читателя – вероятно, и для Маргариты – переходит к раздумчивой трактовке понятия конца:
 
Не бойся ничего!
Пусть этот взгляд
И рук пожатье скажут
О необъятном том,
Пред чем слова – ничто,
О радости, которая нам свяжет
Сердца.
Да, да, навеки, без конца!
Конец – необъяснимое понятье,
Печать отчаянья, проклятья
И гнев творца.
 
   Вот уж воистину, начав за здравие… «Без конца» в восьмой строке кажется легко заменяемым на «до конца» и равно амбивалентным. Кстати, это, пожалуй, единственная реплика Фауста, впрямую отталкиваясь от которой Пушкин мог написать «Сцены из Фауста»; единственное место, где Фауста действительно можно уличить вместе с Мефистофелем в том, что он «думал в те минуты, когда не думает никто…».
   Стоит, впрочем, отметить, что эти рассуждения о конце есть продолжение размышлений Фауста в предыдущей сцене –
 
Когда, чуть жив,
Себя не помня, все забыв,
Назвать хочу я наудачу
Стихию чувств, слепой порыв,
И слов ищу, и чуть не плачу.
И вечным сгоряча зову
Мой сон небесный наяву,
Неужто я других дурачу?
 
   Рефлексия уводит от реактивного выбора, но может привести и к выбору неизменности, и к выбору неизвестности. Выбор неизменности можно совершать, считая, что знаешь себя. Впрочем, стоит вспомнить слова О. Уайльда: «хорошо знают себя только поверхностные люди». Но, наверно, бесспорнее и важнее по последствиям то, что и Другого приверженец активного выбора неизменности будет воспринимать сквозь призму своих определенных и жестких представлений, идеалов. Когда совершается выбор неизменности, возникает желание изменить, деформировать (под предлогом совершенствования или возвращения к «исходному» состоянию) любимого человека. Влюбленный, совершивший реактивный выбор, вероятнее всего будет более или менее равнодушен к «психологическим тонкостям». И только когда выбор был выбором неизвестного – возникает иная интенция: вглядываться, прислушиваться к уникальным (и какое счастье, если созвучным с твоими) изменениям Другого.
   Любить человека таким, каким он может стать, и есть выбор влекущей, чарующей неизвестности. Парадокс выбора в любви можно сформулировать так: мы выбираем человека таким, каким он еще не был, не стал, возможно, не будет и не станет, – но может стать.
   Конечно, мы вряд ли осознаем это. Видение и чувствование человека, каким его задумал Бог, в сияющем ореоле возможностей, трудно представить осуществляемым иначе как непосредственно. Пожалуй, легче осознается противонаправленное следствие выбора в любви: волшебное расширение своего жизненного мира, цветение своих возможностей. В одном из писем А.Г. Вишняку Марина Цветаева пишет: «Вы мне дали так много: всю возможность человеческой нежности во мне, столько сожалений, столько желаний…»[18]
   В записных книжках Цветаевой выявляются и другие грани «овозможения» (М. Эпштейн) мира влюбленного. Что ожидает влюбленный от любимого? «Как поэту – мне не нужен никто (над поэтом – гений, и это не сказка!), – формулирует Цветаева, – как женщине, т. е. существу смутному, мне нужна ясность, и существу стихийному, мне нужна воля, воля другого ко мне – лучшей»[19]. Только удержанием – хочется сказать даже не перспективы, а трансспективы Другого – удается помочь ему (или ей) в бесконечном становлении, обретении себя, самосовершенствовании.
   Но так ли все мирно и благостно? Нередко мы не хотим быть воспринятыми только в лучезарном ореоле, хотим, чтобы нас любили со всеми нашими особенностями, привычками, недостатками («полюбите нас черненькими, а беленькими нас всяк полюбит»). Перед тем как измениться, расцвести, расправить лепестки бесчисленных возможностей, мы хотим рискнуть и продемонстрировать любимому наше скрытое Я. «Что меня разлучило с НН. – Моя правда, правда всего моего существа, намеренно-резко подчеркнутая, чтоб знал с кем имеет дело (Потом забыл бы, ибо – люби он меня – я бы, конечно, стала другой!)»[20].
   Почему же мы готовы рисковать, хотя «беленькое» Я уже вот-вот проклюнется? Надо полагать, одна из причин этого – желание понять, в сколь широких или узких пределах можно будет меняться вместе. Доверие возможно, даже если диапазон окажется крайне узок; но тогда придется двигаться вперед ощупью, осторожно и небезоглядно. А выбор неизвестного привлекает еще и широким дыханием свободы и простора, распахнутого мира возможностей.
   Даже если мы личностно еще не готовы к выбору неизвестности, мы все равно хотим и можем выбирать. Что тогда станет для нас ориентирами?
   Для кого-то это будет возможность спрятаться от мира с любимым человеком, аддиктивная взаимная привязанность. Психотерапевтов нередко изумляет безразличие аддикта к личности того, кто им избирается[21].
   Кому-то свои планы и представления кажутся важнее реальности и потенциальности любимого человека. Тогда выбирается тот, с кем осуществим желаемый жизненный путь или образ жизни.
   В пределе эта возможность представлена объявлениями служб знакомств. Многим знакомо характерное чувство психологического дискомфорта при чтении объявлений такого рода. Понятно, что объявления всяких и всяческих служб знакомств заденут самолюбие человека, который и объективно не входит в реестры самых востребованных типов партнеров, и субъективно оценивает себя не слишком высоко. Но почему люди, чьи качества редки, превосходны и даже востребованы, тоже, как нам представляется, будут чувствовать себя неуютно?
   Возможные партнеры, даже если требования очень жесткие, взаимозаменяемы. Есть множество людей именно требуемого возраста, статуса, веса, роста, цвета глаз и т. п. Ни одно самое пространное объявление не отразит нашей многомерности и потенциальности. Мы как бы введены в рамки, нам в них тесно, они нам внеположны и чужды, как чужд наш собственный голос, воспроизводимый техническими устройствами. Пожалуй, подсознательно мы понимаем, что соответствие даже уникальным по жесткости требованиям не делает нас уникальными в глазах Другого.
   А ведь именно смутное желание быть неповторимым, без-подобным, подталкивает нас к тому, чтобы стать любимым Другим, быть отмеченным его любовью.
   И вот происходит встреча и узнавание, но что же потом? Другие встречи, другие люди, другие обстоятельства, отмечал о. Антоний Сурожский, могут заставить «потускнеть то ясное и яркое видение, которое было изначально. И вот тут человек должен сказать: нет, то, что я когда-то увидел, более истинно, более несомненно, чем тот факт, что сейчас я этого не вижу… <…> И тут вопрос не дисциплины или аскетики, а торжества ликующей, побеждающей веры»[22].
   Казалось бы, это и есть «выбор неизменности». Но разве возможно удерживать ощущение встречи иначе как в вечном становлении? Диалектику неизменного и вечного меняющегося прекрасно отразил в «Мариенбадской элегии» семидесятилетний И.-В. Гёте: «И образ тот в движенье, в смене вечной / Огнем начертан в глубине сердечной».
Выбор и вечность
   «Вечный праздник – самое подходящее определение для адской тоски», – говорил Б. Шоу. Вечный праздник непрекращающейся, неубывающей любви – не станет ли он причиной этой самой тоски? Во всяком случае, замирание в высшей точке опасно и чревато соскальзыванием в глубины самоотрицания, растворения Я в страсти, в слиянии.
   Если видеть вечность как вечную возможность изменения, казалось бы, теряют смысл все клятвы и обещания.
   Верность можно определить как отсутствие измены в действиях и мыслях. Но верность глубже и полнее связана с индивидуальностью человека – с его внутренней сутью, становящейся сутью любящей пары.
   Одним из примеров верности в мировой литературе является Сольвейг из драмы Генрика Ибсена «Пер Гюнт». Пер и Сольвейг впервые встречаются на чужой свадьбе, которую Пер расстраивает, уводя невесту. Когда Сольвейг приходит в лес к изгнаннику Перу, тот исчезает на десятилетия. Пер путешествует по миру, сколачивает состояния и проматывает их, сталкивается с лестью и обманом, втягивается в лживую, будто нереальную жизнь. Наконец вернувшись в родные края, он встречает Пуговичника – посланника потустороннего мира, который сообщает ему, что земной срок Пера истек. Что будет со мной теперь? – пугается Пер и узнает, что душа его пойдет в переплавку – как ничего по себе не оставившая. Чтобы избежать этой участи, он должен решить загадку Пуговичника. Вернувшись к терпеливо ожидавшей его Сольвейг, Пер просит помочь ему отгадать эту загадку – где был он все эти годы?
   Сольвейг, улыбаясь, замечает, что «эта загадка нетрудна». Так где же? «В надежде, вере и в любви моей» – отвечает Сольвейг. Любовь и верность позволили ей не только увидеть любимого человека таким, каким он мог бы стать, но и сохранить это видение в течение долгих лет разлуки. Сам же Пер Гюнт видит себя таким впервые – благодаря Сольвейг.
   Верность включает в себя довольно широкий спектр понятий – верность любимому человеку; верность самому себе; верность долгу; верность делу. Верность – одна из наивысших добродетелей, согласно этике любых времен и народов. Но, согласимся, есть разница между верностью, сохраняемой лишь с трудом и больше для формы, для самоуспокоения, и настоящей верностью, когда мысль об измене и не возникает. Из всех перечисленных видов верности именно верность самому себе практически не допускает «формального» ее сохранения. В той мере, в которой верность любимому человеку или любимому делу совпадает с верностью самому себе, – в той мере проще и естественней хранить верность (вспомним цветаевское: «Как мы вероломны, то есть – / Как сами себе верны…»).
   И вновь у Гёте находим экзистенциальную связь вечного становления и верности себе. «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» (или, в переводе Пастернака, «мгновение, повремени!») – слова, которые, будучи произнесены Фаустом, отдадут его во власть Мефистофелю. Тот обещает запомнить эти слова Фауста, на что ученый отвечает:
 
Не бойся, я от слов не отступлюсь.
И отчего бы стал я вероломней?
Ведь если в росте я остановлюсь,
Чьей жертвою я стану, все равно мне.
 
   Выбор неизвестного в любви и поиск своего глубинного, истинного Я, поддерживающие и подпитывающие друг друга, хотелось бы в завершение сопоставить с пушкинским «На свете счастья нет, но есть покой и воля…». Тот образ воли, который смутно мелькает в нашем сознании, завороженном неизъяснимой смиренной печалью классических строк, совершенно очевидно далек от «воли как жизни вне тюрьмы, возможности делать все, что захочется, пойти в любом направлении по своему желанию…»[23]. Что стоит за понятием воли? Для чего нужна воля человеку – чтобы следовать зову своей судьбы или противиться ему?
   Человеку пристало «смотреть на себя как на крутой, трудный путь к другому, подлинному себе. Находя в себе множество противоречивых сил и возможностей, я вижу в них лишь сырой, неподатливый материал, к которому надо подходить решительно и без жалости. Упорствовать, одолевать, ограничивать – и медленно становиться собою!»[24] Но, преодолев себя как материал, разве не восходишь к состоянию ясности? «Ибо тот, кто зачерпнул подлинного, неумаленного бытия, знает, что вечность не в силах ничего прибавить и гибель не в силах ничего отнять от божественной полноты простого “я есмь”»[25].
   Жизнь, писал Х. Ортега-и-Гассет, это неизбежная потребность определиться, вписать себя целиком в исключительную судьбу, принять ее, иными словами, решиться быть ею[26].
   Воля – это и сама судьба, принятая тобой, и сила ее принять, и – порой – парадоксальная радость в конце жизни, что не знал обо всех опасностях судьбы и воли, будучи молодым, когда у тебя были пути к отступлению. Это понимание, эта рефлексивная благодарность за давнее неведение нашла замечательное отражение в монологе «ведьмы» в «Нищенке-ведьме из Графтона» Роберта Фроста:
 
Когда б я знала с самого начала
И в полной силе, ждать чего в конце,
Наверное, мне воли не хватило б
Прожить так вольно, как я прожила.
Быть может, да, но кажется: едва ли.
 
   Как же связаны между собой покой и воля? Чтобы обнаружить это, нужно подняться выше. У Бонавентуры есть рассуждения, удивительным образом соединяющие в трансценденции эти понятия: «Так как блаженство представляет собой не что иное, как наслаждение величайшим благом, а величайшее благо находится выше нас, то никто не может стать блаженным, не возвысившись над собой, причем возвысившись не телом, а сердцем. Подняться же над собой мы можем лишь благодаря поднимающей нас высшей силе»[27].
   Таким образом, покой и воля – лишь несколько различающиеся термины для обозначения одного и того же возвышенного, благодатного состояния. Воля выступает тогда как высшая воля, вводящая тебя в рамки твоей глубоко индивидуальной судьбы и поднимающая над нею.
   Одним из обманчиво ясных понятий у М. Хайдеггера является понятие «побережья» – «то, что изначально развертывает берег в береговую линию», «собирающее начало». Исток и устье, твердая почва под ногами и вместе с тем граница текучих, зыбких, вечно изменчивых вод. Оттого так страшна утрата спасительного берега. Но именно состояния «покоя и воли» позволяют невозмутимо пребывать среди опасного жизненного моря… Покой и воля – уязвимость («быть – это быть уязвимым»), но и – безоружность. Покой, с которым переносишь неотвратимое.
   Парадоксальным образом выбор неизвестности, а не неизменности дает больше шансов войти в это состояние покоя. Как воды сокрыли Китеж, покой спрячет и убережет от всего назойливого и внешнего, внеположного твоей покоящейся сути.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента