Страница:
Лурмель стал и до конца остался центром деятельности матери Марии. Постепенно к лурмельскому дому прибавлялись другие учреждения, не все одинакового типа и не все одинаково удачные. На улице Франсуа Жерар в шестнадцатом округе был найден большой дом (№43), который предназначали для семейных; на авеню Феликс Фор (№74) в пятнадцатом округе был открыт дом для мужчин (менее просторный); за Парижем в Нуази-ле-Гран приобрели и приспособили усадьбу, первоначальное назначение которой было служить санаторием для туберкулезных.
На Лурмеле находились общежитие и, независимо от него, столовая, цель которых была сформулирована в сухом сообщении в "Вестнике" РСХД в начале 1937 года:
"Цель женского общежития дать возможность малоимущим людям за минимальную плату иметь полный пансион. В общежитии сейчас живет 25 человек, из которых часть оплачивает свое существование, часть не имеет возможности внести даже половинную сумму. Кроме того, в общежитии постоянно живет 7-8 человек персонала, оправдывающего свое существование тем или иным трудом [...].
При женском общежитии на 77, рю Лурмель, уже три года существует дешевая столовая, в которой выдается от 100 до 120 обедов в день. Стоимость обеда (суп и второе мясное) этой осенью была поднята с 1 с пол. до 2 франков. Столовая посещается главным образом получающими пособие безработными. Среди столующихся удалось наладить культурно-просветительную работу, в которой активное участие принимают сами посетители столовой".
Столовая, как отметил один журналист, "дешевая, почти бесплатная": несмотря на это, "всё приготовлено вкусно и чисто [...]: ничего похожего на обычные благотворительные или полублаготворительные "обжорки".
"К плоти брата своего у человека должно быть более внимательное отношение, чем к своей плоти", - писала мать Мария: она не жалела сил, чтобы обеспечить людей необходимым. "От книг бухгалтерских дух устает", начинается одно ее стихотворение 1935 года. Как ни опасалась она рутины, однако ежедневное раздобывание и приготовление пищи для столовой неизбежно отнимало значительную часть ее времени.
Еще со времени первого общежития она привыкла посещать центральный рынок Парижа ("чрево Парижа", по выражению Золя), чтобы рано утром, еще до рассвета, когда оптовая торговля уже закончилась, наполнить объемистый свой мешок всякими остатками, которые распродавались или просто отдавались благотворительным организациям или нищим. На рынке мать Марию хорошо знали. В мешок сыпались кости, рыба, фрукты, овощи. "Стоило бы завести тачку и привлечь к этой работе кого-нибудь из безработных", - сказала она однажды: накануне рыба протекла и промочила ей спину ("я вся пропахла рыбой") - тачка предохраняла бы от таких неприятностей.
В этой бедно одетой монахине ("рукав пыльной рясы разорван, на ногах стоптанные мужские башмаки") трудно было узнать поэтессу, бестужевку, дворянку, которой в молодости никогда не приходилось ходить за такими покупками.
Кухня меньше обременяла, чем раздобывание провизии. До своего отъезда в СССР, Гаяна заведовала кухней общежития и столовой. Но потом случилось, что заместительницу нельзя было найти. Раз летом ("в африканско-знойный день") Манухина застала мать Марию "у раскаленной плиты, в пару, в чаду над огромным котлом с кипящими щами", простоволосой, растрепанной, босой: "Уж скоро полгода, как я из кухни не выхожу. С кухаркой пошли недоразумения, я и решила: возьмусь за дело сама. Вот я на всю братию и стряпаю".
Когда кухонные дела не так ее связывали, ее комнатушка под черной лестницей служила приемной для посетителей. Чтобы туда попасть, надо было пройти по белому с черным мраморному полу передней и следовать по бежевым и коричневым керамическим плиткам в темный коридор по дороге в кухню.
"Комната, в которой живет мать Мария, - под лестницей, между кухней и прихожей, - писал Мочульский. - В ней большой стол, заваленный рукописями, письмами, счетами и множеством самых неожиданных предметов. На нем стоит корзинка с разноцветными мотками шерсти, "боль" [объемистая чашка] с недопитым холодным чаем. В углу - темная икона. На стене над диваном большой портрет Гаяны [...]. Комната не отапливается. Дверь всегда открыта. Иногда мать не выдерживает, запирает дверь на ключ, падает в кресло и говорит: "Больше не могу так, ничего не соображаю, устала, устала. Сегодня было около сорока человек, и каждый со своим горем, со своей нуждой. Не могу же я их прогонять". Но запирание на ключ не помогает. Начинается непрерывный стук в дверь. Мать отворяет и говорит мне: "Видите, так я живу".
Недаром это прибежище для шатающихся получило от Булгакова прозвище: "Шаталова пустынь".
Посетители являлись в течение целого дня и до самого позднего вечера; некоторые оставались и на ночь.
Скоропостижно скончался один шофер: его вдове негде было жить. Она явилась на Лурмель. Свободной кровати не оказалось. Мать Мария делила с ней собственную, "ночи напролет с ней говорила, успокаивала". Такие ночи ее не истощали. Наоборот: "Мне сейчас удивительно хорошо. Не чувствую себя большая легкость. Хорошо бы отдать себя совсем, чтобы ничего не осталось. Счастливых людей нет, - все несчастные и всех жалко. О, как жалко!".
Энергию, которая в ней обнаруживалась в таких положениях, уподоблялась ею неразменному рублю: сколько ни старайся, всегда получаешь рубль сдачи. Более того (писала она), "мир думает, - если я отдал свою любовь, то на какое количество любви стал беднее, а уж если я отдал свою душу, то я окончательно разорился и нечего больше мне спасать. Но законы духовной жизни в этой области прямо противоположны законам материальным. По ним всё отданное духовное богатство не только, как неразменный рубль, возвращается дающему, но нарастает и крепнет. Кто дает, тот приобретает, кто нищает, тот богатеет".
Такое проявление энергии не нуждалось в похвалах. "Мне дана огромная сила (не моя), и она меня раздавляет":
Я только зов, я только меч в руке,
Я лишь волна в пылающей реке.
Но такая сила призывает и обязывает "собой тушить мирскую скорбь":
Постыло мне ненужное витийство.
Постыли мне слова и строчки книг,
Когда повсюду кажут мертвый лик
Отчаянье, тоска, самоубийство.
О, Боже, отчего нам так бездомно?
Зачем так много нищих и сирот?
Зачем блуждает Твой святой народ
В пустыне мира, вечной и огромной?
Я знаю только радости отдачи,
Чтобы собой тушить мирскую скорбь,
Чтобы огонь и вопль кровавых зорь
Потоплен в сострадательном был плаче.
"Мы не только верим в обетования блаженства, - писала она, - сейчас, сию минуту, среди унылого и отчаявшнгося мира, мы уже вкушаем это блаженство тогда, когда с Божьей помощью и по Божьему повелению отвергаемся от себя, когда имеем силу отдавать свою душу за ближних своих, когда в любви не ищем своего".
По мере того как расширялась ее деятельность, увеличивалась нужда в помощниках. Гаяна поддерживала ее до своего отъезда, потом сын Юра, когда он вырос. Их бабушка, Софья Борисовна Пиленко, с самого начала была старостой лурмельского прихода. Но такими семейными силами нельзя было, и не следовало, ограничиваться. Надо было надеяться на помощников и помощниц извне.
Одной из первых появилась монахиня Евдокия (Мещерякова) (1895-1977), которая прибыла из СССР в 1932 году. Вначале никто не знал об ее имени и чине, так как о тайном своем постриге в советских условиях (1927) она никому пока не говорила. Любопытно, что мать Мария, которая пригласила ее работать на вилле де Сакс, а вскоре и жить там, неоднократно уговаривала ее принять монашество. Только через некоторое время выяснилось, что уговаривать ее не приходится. В продолжение шести трудных лет она самоотверженно работала вместе с матерью Марией.
Сперва активное монашество матери Марии ее привлекало. Но всё же оно ее никогда вполне не удовлетворяло. Для нее необходимо было его восполнить, подкрепить и углубить молитвенной жизнью. В первом общежитии сравнительно мало времени уделялось молитве: одно время было решено молиться сообща утром и вечером, но богослужения совершались лишь изредка и нерегулярно. Назначение иеромонаха Льва (Жилле) постоянным священником Покровского храма на вилле де Сакс тем более обрадовало мать Евдокию. Настоятелем он не мог быть: у него был свой приход (французский православный), где он служил по праздникам и воскресеньям. Но когда он не был связан приходом, он совершал Божественную Литургию почти ежедневно, сначала на вилле де Сакс, а потом на улице Лурмель, где он и поселился во дворе в заброшенном сарае. Мать Евдокия была одной из тех, кто неизменно посещал эти службы, в то время как мать Мария, которая поздно ложилась спать и часто, когда надо было идти на центральный рынок, вставала задолго до рассвета, посещала эти богослужения значительно реже. Даже если она попадала на службу, ей часто не удавалось отстоять ее до конца, так как предстояла еще и "внехрамовая литургия", "литургия, проецируемая из церкви в мир", а если утро уйдет на службу, кто будет хлопотать об обеде, которого ждет так много людей? Случалось, что некоторые посетители храма делали замечания по поводу ее отсутствия в церкви, не понимая, что "в скучных, трудовых, подчас будничных аскетических правилах, касающихся нашего отношения к материальным нуждам ближнего, уже [или тоже] лежит залог возможного Богообщения, внутренней их духовности". Благочестие за счет такого рода Богообщения подчас в свою очередь раздражало мать Марию. Она с крайним неодобрением отнеслась к особому сбору, организованному матерью Евдокией среди молящихся, на приобретение дополнительных богослужебных книг: такого рода расходы она считала недопустимыми в дни безработицы и нужды. "Меня мучает, что даже среди самых близких чувствуется стена в основном, - писала она в записной книжке. Благочестие, благочестие, а где же любовь, двигающая горами? Чем дальше, тем более принимаю, что только она мера вещей. Всё остальное более или менее необходимая внешняя дисциплина".
Со временем становилось всё более и более очевидным, что мать Евдокия стремится к сосредоточенной монастырской жизни, которой ее лишила революция (крымский монастырь над Гурзуфом, где она приняла постриг, был закрыт в 1929 году), тогда как мать Мария считала, что та же революция, вызвав эмиграцию, тем самым дала эмигрантам небывалую свободу в области церковной жизни. Не воспользоваться этой свободой значило бы проявить безответственность и слепоту. "Наша Церковь никогда так не была свободна, - говорила она Мочульскому. - Такая свобода, что голова кружиться. Наша миссия показать, что свободная Церковь может творить чудеса. И если мы принесем в Россию наш новый дух - свободный, творческий, дерзновенный - наша миссия будет исполнена. Иначе мы погибнем бесславно". А в статье, которая вышла в 1939 году, она писала:
"Мы можем утверждать, что наша эмиграция религиозно оправдает себя лишь в том случае, если будет крепко стоять на почве подлинной духовной свободы, если не поддастся соблазнам современных идолопоклоннических религий, если пронесет через свои скитания незапятнанной веру в человека, в его богоподобие, в изначальную и ни с чем не сравнимую ценность человеческой личности. Мы знаем, как попиралась религиозная свобода в прошлом, и попиралась силами, внешними для христианства. Мы можем с почти полной уверенностью сказать, что в России при всех возможных режимах для религиозной свободы будут уготованы Соловки. И поэтому особенно мы склонны рассматривать, как нечто совершенно исключительное и провиденциальное, тот дар свободы, который мы имеем, и считаем, что он нам дороже всякого земного благополучия, всякой внешней признанности, всякой укорененности в жизни. И мы обязаны, во-первых, быть стойкими и мужественными в защите нашей христианской свободы как от нападок, совершаемых по злой воле, так и от нападок, совершаемых по неведенью. Во-вторых, мы обязаны быть достойными нашей свободы, то есть вместить в нее максимальное творческое напряжение, раскалить ее самым настоящим духовным горением и претворить в дело, в неустанное деланье любви".
С самого начала мать Евдокия уважала пылкость матери Марии, ее энергию и силу, ее художественные дарования. Но они были двумя совершенно разными натурами: тем труднее было сгладить их принципиальные расхождения. Причем, в этой "церковной богеме" (определение матери Евдокии) вопрос о старшинстве не только не был разрешен, но даже никогда не ставился: так или иначе, не было игуменьи, которая могла бы "авторитетно" разрешать проблемы. А ни одна из них не могла по-настоящему примириться с другой. "Я боялась матери Марии, я ее раздражала", - вспоминала мать Евдокия позже.
Прибытие в 1936 году архимандрита Киприана (Керна) (1899-1960) из Югославии и его назначение на Лурмель в качестве постоянного священника Покровского храма не только не разрешило, а скорее усложнило все эти проблемы. Митрополит Евлогий выписал его с надеждой, что этот "строгий инок", который по приглашению матери Марии поселился в ее общежитии, своим примером и назиданием внушит матери Марии "правильное понимание монашеского пути". Но от о. Киприана, с его уставным благочестием, бескомпромиссным подходом и трудным характером, меньше всего можно было ожидать того, что он настолько вникнет в самую сущность такой обители, что сумеет преобразить ее изнутри, а не просто откажется от всего уже созданного. "Наш новый священник очень славный человек, - писал молодой Юра Скобцов в одном письме 1936 года. - Он очень умный, но он слишком строг".
Естественно, что он считал себя вправе вести мать Евдокию по пути к традиционному монашеству. Зато труднее было оправдать бестактность, с которой он неоднократно (и, наконец, беспрестанно) бросал вызов матери Марии и подвергал сомнению самые основы ее деятельности.
Безусловно, не вся вина лежала на одном о. Киприане. В целом ряде случаев мать Мария сознательно стремилась ему перечить, как бы проявляя таким образом свою независимость от него и от традиции, которую он представлял. Он пробыл на Лурмеле около трех лет. Но это были годы взаимного непонимания, горького (хотя позже молчаливого) конфликта.
Особенно тягостными были трапезы. О. Киприан спускался к столу молча, молча ел и также безмолвно удалялся. Тем самым он выражал свое негодование против того, что и в постные дни монашествующим подавалась скоромная пища: его не могло удовлетворить объяснение матери Марии, что важнее, чем соблюдать пост, было дать бездомным посетителям столовой почувствовать, "что они разделяют еду с нами, монахинями, как наши гости", а не как пользующиеся благотворительностью. Нередко до самого позднего вечера его раздражали оживленные собрания в комнате матери Марии (он жил как раз над ней), и к нему вместе с табачным дымом проникал гул разговора, невольно связывавший его со светским миром, от которого он отталкивался. То, что участники этих собраний (среди них Н.А. Бердяев, К.В. Мочульский, Г.П. Федотов, И.И. Фондаминский) занимались самыми насущными и волнующими вопросами современности, его не утешало.
На мать Марию его присутствие действовало удручающе. В неизданном стихотворении 22 мая 1939 года она писала:
Три года гость. И вот уже три года
Хлеб режем мы от одного куска.
Глядим на те же дали небосвода.
Меж этажами лестница узка.
Над потолком моим шаги уже три года,
Три года в доме веет немота.
Не может быть решенья и исхода,
Одно решенье - ветер, пустота.
Какой-то паутиной, пылью, ложью
Покрыло всё, на всем тоски печать.
И думаю с отчаяньем и дрожью,
Что будем долго ни о чем молчать.
Чье это дело? Кто над нами шутит?
Иль искушает ненавистью Бог?
Бежать бы из дому от этой мирской жути,
И не могу я с места сдвинуть ног.
Бежать ли из дому? Уже в 1937 году она говорила Мочульскому о своем намерении передать дом остальным монахиням и отправиться "скитаться по Франции": "Теперь мне ясно: или христианство - огонь, или его нет. Мне хочется просто бродить по свету и взывать: "Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное". И принять всякое поношение и зол глагол". "Пусть мы призваны к духовной нищете, к юродству, к гонениям и поношениям [писала она], - мы знаем, что это единственное призвание, данное самим гонимым, поносимым, нищающим и умаляющимся Христом".
К этому времени сама мать Евдокия, вместе с о. Киприаном и второй лурмельской монахиней, Бландиной (Оболенской), начала искать помещение, более соответствующее традиционным монашеским требованиям.
В конце концов мать Мария положила конец этому кризису. В мае 1938 года она попросила их покинуть общежитие. К осени Митрополиту Евлогию удалось устроить монахинь в другой - новоучрежденной - обители в Муазенэ-ле-Гран. В следующем году о. Киприан резолюцией Митрополита Евлогия от 14 сентября 1939 года был освобожден от должности настоятеля Покровской церкви на Лурмеле. Он переехал в Богословский институт, где был профессором (впоследствии - и доктором богословских наук).
В этой борьбе двух сильных личностей было мало вразумительного и вдохновляющего. Но здесь сталкивались принципы, которые являются темой одной из пьес-мистерий матери Марии - "Анна". В ней дается своеобразная апология ее образа жизни: недаром в Краткой Литературной Энциклопедии "Анна" называется ее "программным произведением".
В первом действии, которое происходит в монастыре, описывается конфликт между двумя монахинями, Анной и Павлой. Анна полна забот об окружающем мире. Как говорит Павла,
С нею мир ворвался,
С своими язвами, и с гноем, с кровью,
И со страстями, и с бедой своею.
Всё замутил, всё загрязнил, встревожил.
Коль монастырь обуреваем бурей,
Куда бежать, где тишины искать?
Павла убеждена, что "сторож суровый, устав" должен ограждать монахинь от мира. Анна отвечает, что христианство обязывает к участию в судьбах мира:
Коль Божий Сын людьми не погнушался
И снизошел до перстной нашей плоти,
То нам ли чистотой своей гордиться?
Монастырь посещает архимандрит. Игуменья просит, чтобы он рассудил и тем восстановил мир в монастыре. Архимандрит (признавая, что "различные пути дает Владыка") посылает Анну в мир и велит ей проверить, в какой мере она права, определяя инока как "навоз для Господнего рая". Тем временем Павла (после чаепития) следует с общиной в храм. Она никогда не пропускает службы:
Перебираем мы четки,
Сладкое Имя твердим,
День наш, земной и короткий,
Исчезнет, как ладанный дым.
В миру (действие второе) Анна встречается с фаустоподобным скитальцем, который триста лет назад покорился Сатане с тем условием, что в течение этих столетий он будет спокойно и богато жить. Зато по истечении срока (как раз этой же ночью) он должен попасть в руки Сатаны. Избавиться от этой судьбы можно только одним путем: ему дана возможность найти себе заместителя в любой момент до окончания срока. Но несмотря на то, что он предлагал людям власть, богатство, красоту, нельзя было уговорить даже приговоренных к смертной казни на такой обмен. Не соблазнил он и Анну. То, что он предлагает, не имеет никакой власти над ней. Зато она имеет власть над собой, и собственной своей свободной волей Анна соглашается на обмен. Ценою ее вечного осуждения спасается скиталец: он мирно умирает. Анна готовится к мукам.
К своему изумлению она обнаруживает (действие третье), что зло над ней не имеет никакой власти: любви и самопожертвования ад не вмещает. Из любви она приняла на себя бремя зла. Этой же любовью она его победоносно упразднила.
В этой мистерии мать Мария не осуждает Павлу безоговорочно, допуская, что свойственная ей духовная близорукость и наивное самомнение до известной степени определяются не только уставом, но и искренним стремлением к благочестию. Как писала мать Мария в одной статье 1937 года, "нельзя осуждать идущих [...] другими путями, условными, нежертвенными, не требующими самоотдачи, не открывающими всей тайны любви. Но и молчать о них тоже нельзя". И нет сомнения в том, кто из действующих лиц говорит от имени автора.
Более того, хотя инсценировка стилизована и сюжет умышленно нереалистичен, в самой Анне не трудно узнать мать Марию, идущую от покоя своей первой монашеской кельи через страданье и греховность мира к последнему и славному уничижению в Равенсбрюке.
Православное дело.
Постучалась. Есть за дверью кто-то.
С шумом отпирается замок...
Что вам? Тут забота и работа,
Незачем ступать за мой порог.
Дальше. Дальше. Тут вот деньги копят.
Думают о семьях и себе.
Платья штопают и печи топят
И к привычной клонятся судьбе.
Бескорыстного ль искать меж нами?
Где-то он один свой крест влачит.
Господи, весь мир, как мертвый камень,
Боже, мир, как кладбище, молчит.
25.VI.1938. "Стихи" (1949)
"Чем больше я думаю, тем больше прихожу к заключению, что путь мой правильный, что все другие пути не для меня, - говорила она. - Правильный, но ах! какой трудный". Трудный и одинокий: "надо во что бы то ни стало, как подвиг, в полном одиночестве и при подавляющем непонимании, вести свою линию, - убеждала она себя в своей записной книжке, - и не потому, что я этого хочу, а потому, что я на это поставлена. Кто-то добьется, я же должна начинать, не рассчитывая, что добьюсь". "Мне бывает очень тяжело, признавала она, когда еще шли распри в общежитии. - Я могла бы смириться, если бы поверила, что правда моя относительная". В самый день Рождества 1937 года она писала:
Какая тяжесть в каждом шаге,
Дорога круче, одиноче.
Совсем не о нетленном благе
Все дни кричат мне и пророчат.
Однако "без подвига, без хождения по непрохоженным тропам, без сурового отвержения духовно легких, практически соблазнительных путей нам ничего не дано будет осуществить".
Когда она падала духом, она бралась за физическую работу: "устраивает генеральную уборку всего дома, моет пол, красит стены, клеит обои, набивает тюфяки".
Усталость переживалась ею как проявление и как образ смертности:
Усталость учит больше не желать
Ни дел, ни радости, ни муки.
Еще раз лягу на кровать,
Навек сложу я накрест руки.
И порой она стремилась "так устать, чтоб быть ничем, исчезнуть...".
Но чаще всего она казалась неутомимой. По словам Мочульского, "она не признает законов природы, не понимает, что такое холод, по суткам может не есть, не спать, отрицает болезнь и усталость, любит опасность, не знает страха и ненавидит всяческий комфорт - материальный и духовный".
Много энергии она тратила на людей, которым нищета, алкоголизм, психическое заболевание или туберкулез не позволяли вести нормальную жизнь. Среди них она искала своих "пророков":
Искала я таинственное племя,
Тех, что средь ночи остаются зрячи,
Что в жизни отменили срок и время,
Умеют радоваться в плаче.
Искала я мечтателей, пророков,
Всегда стоящих у небесных лестниц
И зрящих знаки недоступных сроков,
Поющих недоступные нам песни.
И находила нищих, буйных, сирых,
Упившихся, унылых, непотребных,
Заблудшихся на всех дорогах мира,
Бездомных, голых и бесхлебных.
О, племя роковое, нет пророчеств,
Лишь наша жизнь пророчит неустанно
- И сроки близятся, и дни короче,
Приявший рабий зрак, осанна.
В трущобах на окраинах Парижа вела жалкое существование парижская беднота. Немалую ее часть составляли русские. Мать Мария с помощниками разыскивала их, утешала и поддерживала их советами, услугами, провизией. Для детей была организована "четверговая" школа на Лурмеле, где до начала войны велись занятия. В XV округе (рю Жобэ Дюваль) и в фабричной зоне Монруж также возникли школы. При монружской школе образовался и приход.
Надо было также разыскивать бедняков, которые вели полукочевое существование. В районе центрального рынка многие кафе были открыты всю ночь. Среди них были такие, в которых бездомным бродягам разрешалось проводить ночь за столом при условии, что они закажут по меньшей мере стакан вина. "Им не давали спать на полу, - писал о. Лев (Жилле). - Но им позволяли отдыхать, облокотившись на стол. Я туда иногда ходил с матерью Марией. Она с ними говорила, уговаривала посещать ее общежитие, где безработным предоставлялось очень дешевое питание". "У меня отношение ко всем им такое: спеленать и убаюкать - материнское", - говорила она о таких встречах.
Среди безработных она встречала многих людей, которые горько сетовали на свое вынужденное безделье. Но по существу оно стало им привычным. Их скромное пособие обеспечивало выпивку, а выпивка - забвение:
Бутылочка, бутылочка без дна,
Деньки мои, деньки мои без смысла.
Дорога под ногами не видна,
Со всех сторон густая мгла нависла.
Налево - яма, напрямик - ухаб,
Направо - невылазная грязища.
А всё же, как бы ни был пьян и слаб,
Я доползу, наверно, до кладбища.
Там складывают весь ненужный лом
Средь скользкой и промозглой глины.
Бутылочка, с тобою напролом.
С тобой ничто не страшно, друг единый.
Не раз мать Мария исчезала на несколько суток подряд: часто и подолгу она проводила время среди таких забытых и заброшенных людей. Некоторые из них потом посещали общежития; некоторые там и поселялись, хотя не всегда надолго. Так, например, одному туберкулезному больному поручили домашнюю работу в Нуази-ле-Гран. В послеобеденное время, когда дежурная монахиня отдыхала, он забрал двух свиней, принадлежащих хозяйству, удрал в чужом грузовике и пропал.
На Лурмеле находились общежитие и, независимо от него, столовая, цель которых была сформулирована в сухом сообщении в "Вестнике" РСХД в начале 1937 года:
"Цель женского общежития дать возможность малоимущим людям за минимальную плату иметь полный пансион. В общежитии сейчас живет 25 человек, из которых часть оплачивает свое существование, часть не имеет возможности внести даже половинную сумму. Кроме того, в общежитии постоянно живет 7-8 человек персонала, оправдывающего свое существование тем или иным трудом [...].
При женском общежитии на 77, рю Лурмель, уже три года существует дешевая столовая, в которой выдается от 100 до 120 обедов в день. Стоимость обеда (суп и второе мясное) этой осенью была поднята с 1 с пол. до 2 франков. Столовая посещается главным образом получающими пособие безработными. Среди столующихся удалось наладить культурно-просветительную работу, в которой активное участие принимают сами посетители столовой".
Столовая, как отметил один журналист, "дешевая, почти бесплатная": несмотря на это, "всё приготовлено вкусно и чисто [...]: ничего похожего на обычные благотворительные или полублаготворительные "обжорки".
"К плоти брата своего у человека должно быть более внимательное отношение, чем к своей плоти", - писала мать Мария: она не жалела сил, чтобы обеспечить людей необходимым. "От книг бухгалтерских дух устает", начинается одно ее стихотворение 1935 года. Как ни опасалась она рутины, однако ежедневное раздобывание и приготовление пищи для столовой неизбежно отнимало значительную часть ее времени.
Еще со времени первого общежития она привыкла посещать центральный рынок Парижа ("чрево Парижа", по выражению Золя), чтобы рано утром, еще до рассвета, когда оптовая торговля уже закончилась, наполнить объемистый свой мешок всякими остатками, которые распродавались или просто отдавались благотворительным организациям или нищим. На рынке мать Марию хорошо знали. В мешок сыпались кости, рыба, фрукты, овощи. "Стоило бы завести тачку и привлечь к этой работе кого-нибудь из безработных", - сказала она однажды: накануне рыба протекла и промочила ей спину ("я вся пропахла рыбой") - тачка предохраняла бы от таких неприятностей.
В этой бедно одетой монахине ("рукав пыльной рясы разорван, на ногах стоптанные мужские башмаки") трудно было узнать поэтессу, бестужевку, дворянку, которой в молодости никогда не приходилось ходить за такими покупками.
Кухня меньше обременяла, чем раздобывание провизии. До своего отъезда в СССР, Гаяна заведовала кухней общежития и столовой. Но потом случилось, что заместительницу нельзя было найти. Раз летом ("в африканско-знойный день") Манухина застала мать Марию "у раскаленной плиты, в пару, в чаду над огромным котлом с кипящими щами", простоволосой, растрепанной, босой: "Уж скоро полгода, как я из кухни не выхожу. С кухаркой пошли недоразумения, я и решила: возьмусь за дело сама. Вот я на всю братию и стряпаю".
Когда кухонные дела не так ее связывали, ее комнатушка под черной лестницей служила приемной для посетителей. Чтобы туда попасть, надо было пройти по белому с черным мраморному полу передней и следовать по бежевым и коричневым керамическим плиткам в темный коридор по дороге в кухню.
"Комната, в которой живет мать Мария, - под лестницей, между кухней и прихожей, - писал Мочульский. - В ней большой стол, заваленный рукописями, письмами, счетами и множеством самых неожиданных предметов. На нем стоит корзинка с разноцветными мотками шерсти, "боль" [объемистая чашка] с недопитым холодным чаем. В углу - темная икона. На стене над диваном большой портрет Гаяны [...]. Комната не отапливается. Дверь всегда открыта. Иногда мать не выдерживает, запирает дверь на ключ, падает в кресло и говорит: "Больше не могу так, ничего не соображаю, устала, устала. Сегодня было около сорока человек, и каждый со своим горем, со своей нуждой. Не могу же я их прогонять". Но запирание на ключ не помогает. Начинается непрерывный стук в дверь. Мать отворяет и говорит мне: "Видите, так я живу".
Недаром это прибежище для шатающихся получило от Булгакова прозвище: "Шаталова пустынь".
Посетители являлись в течение целого дня и до самого позднего вечера; некоторые оставались и на ночь.
Скоропостижно скончался один шофер: его вдове негде было жить. Она явилась на Лурмель. Свободной кровати не оказалось. Мать Мария делила с ней собственную, "ночи напролет с ней говорила, успокаивала". Такие ночи ее не истощали. Наоборот: "Мне сейчас удивительно хорошо. Не чувствую себя большая легкость. Хорошо бы отдать себя совсем, чтобы ничего не осталось. Счастливых людей нет, - все несчастные и всех жалко. О, как жалко!".
Энергию, которая в ней обнаруживалась в таких положениях, уподоблялась ею неразменному рублю: сколько ни старайся, всегда получаешь рубль сдачи. Более того (писала она), "мир думает, - если я отдал свою любовь, то на какое количество любви стал беднее, а уж если я отдал свою душу, то я окончательно разорился и нечего больше мне спасать. Но законы духовной жизни в этой области прямо противоположны законам материальным. По ним всё отданное духовное богатство не только, как неразменный рубль, возвращается дающему, но нарастает и крепнет. Кто дает, тот приобретает, кто нищает, тот богатеет".
Такое проявление энергии не нуждалось в похвалах. "Мне дана огромная сила (не моя), и она меня раздавляет":
Я только зов, я только меч в руке,
Я лишь волна в пылающей реке.
Но такая сила призывает и обязывает "собой тушить мирскую скорбь":
Постыло мне ненужное витийство.
Постыли мне слова и строчки книг,
Когда повсюду кажут мертвый лик
Отчаянье, тоска, самоубийство.
О, Боже, отчего нам так бездомно?
Зачем так много нищих и сирот?
Зачем блуждает Твой святой народ
В пустыне мира, вечной и огромной?
Я знаю только радости отдачи,
Чтобы собой тушить мирскую скорбь,
Чтобы огонь и вопль кровавых зорь
Потоплен в сострадательном был плаче.
"Мы не только верим в обетования блаженства, - писала она, - сейчас, сию минуту, среди унылого и отчаявшнгося мира, мы уже вкушаем это блаженство тогда, когда с Божьей помощью и по Божьему повелению отвергаемся от себя, когда имеем силу отдавать свою душу за ближних своих, когда в любви не ищем своего".
По мере того как расширялась ее деятельность, увеличивалась нужда в помощниках. Гаяна поддерживала ее до своего отъезда, потом сын Юра, когда он вырос. Их бабушка, Софья Борисовна Пиленко, с самого начала была старостой лурмельского прихода. Но такими семейными силами нельзя было, и не следовало, ограничиваться. Надо было надеяться на помощников и помощниц извне.
Одной из первых появилась монахиня Евдокия (Мещерякова) (1895-1977), которая прибыла из СССР в 1932 году. Вначале никто не знал об ее имени и чине, так как о тайном своем постриге в советских условиях (1927) она никому пока не говорила. Любопытно, что мать Мария, которая пригласила ее работать на вилле де Сакс, а вскоре и жить там, неоднократно уговаривала ее принять монашество. Только через некоторое время выяснилось, что уговаривать ее не приходится. В продолжение шести трудных лет она самоотверженно работала вместе с матерью Марией.
Сперва активное монашество матери Марии ее привлекало. Но всё же оно ее никогда вполне не удовлетворяло. Для нее необходимо было его восполнить, подкрепить и углубить молитвенной жизнью. В первом общежитии сравнительно мало времени уделялось молитве: одно время было решено молиться сообща утром и вечером, но богослужения совершались лишь изредка и нерегулярно. Назначение иеромонаха Льва (Жилле) постоянным священником Покровского храма на вилле де Сакс тем более обрадовало мать Евдокию. Настоятелем он не мог быть: у него был свой приход (французский православный), где он служил по праздникам и воскресеньям. Но когда он не был связан приходом, он совершал Божественную Литургию почти ежедневно, сначала на вилле де Сакс, а потом на улице Лурмель, где он и поселился во дворе в заброшенном сарае. Мать Евдокия была одной из тех, кто неизменно посещал эти службы, в то время как мать Мария, которая поздно ложилась спать и часто, когда надо было идти на центральный рынок, вставала задолго до рассвета, посещала эти богослужения значительно реже. Даже если она попадала на службу, ей часто не удавалось отстоять ее до конца, так как предстояла еще и "внехрамовая литургия", "литургия, проецируемая из церкви в мир", а если утро уйдет на службу, кто будет хлопотать об обеде, которого ждет так много людей? Случалось, что некоторые посетители храма делали замечания по поводу ее отсутствия в церкви, не понимая, что "в скучных, трудовых, подчас будничных аскетических правилах, касающихся нашего отношения к материальным нуждам ближнего, уже [или тоже] лежит залог возможного Богообщения, внутренней их духовности". Благочестие за счет такого рода Богообщения подчас в свою очередь раздражало мать Марию. Она с крайним неодобрением отнеслась к особому сбору, организованному матерью Евдокией среди молящихся, на приобретение дополнительных богослужебных книг: такого рода расходы она считала недопустимыми в дни безработицы и нужды. "Меня мучает, что даже среди самых близких чувствуется стена в основном, - писала она в записной книжке. Благочестие, благочестие, а где же любовь, двигающая горами? Чем дальше, тем более принимаю, что только она мера вещей. Всё остальное более или менее необходимая внешняя дисциплина".
Со временем становилось всё более и более очевидным, что мать Евдокия стремится к сосредоточенной монастырской жизни, которой ее лишила революция (крымский монастырь над Гурзуфом, где она приняла постриг, был закрыт в 1929 году), тогда как мать Мария считала, что та же революция, вызвав эмиграцию, тем самым дала эмигрантам небывалую свободу в области церковной жизни. Не воспользоваться этой свободой значило бы проявить безответственность и слепоту. "Наша Церковь никогда так не была свободна, - говорила она Мочульскому. - Такая свобода, что голова кружиться. Наша миссия показать, что свободная Церковь может творить чудеса. И если мы принесем в Россию наш новый дух - свободный, творческий, дерзновенный - наша миссия будет исполнена. Иначе мы погибнем бесславно". А в статье, которая вышла в 1939 году, она писала:
"Мы можем утверждать, что наша эмиграция религиозно оправдает себя лишь в том случае, если будет крепко стоять на почве подлинной духовной свободы, если не поддастся соблазнам современных идолопоклоннических религий, если пронесет через свои скитания незапятнанной веру в человека, в его богоподобие, в изначальную и ни с чем не сравнимую ценность человеческой личности. Мы знаем, как попиралась религиозная свобода в прошлом, и попиралась силами, внешними для христианства. Мы можем с почти полной уверенностью сказать, что в России при всех возможных режимах для религиозной свободы будут уготованы Соловки. И поэтому особенно мы склонны рассматривать, как нечто совершенно исключительное и провиденциальное, тот дар свободы, который мы имеем, и считаем, что он нам дороже всякого земного благополучия, всякой внешней признанности, всякой укорененности в жизни. И мы обязаны, во-первых, быть стойкими и мужественными в защите нашей христианской свободы как от нападок, совершаемых по злой воле, так и от нападок, совершаемых по неведенью. Во-вторых, мы обязаны быть достойными нашей свободы, то есть вместить в нее максимальное творческое напряжение, раскалить ее самым настоящим духовным горением и претворить в дело, в неустанное деланье любви".
С самого начала мать Евдокия уважала пылкость матери Марии, ее энергию и силу, ее художественные дарования. Но они были двумя совершенно разными натурами: тем труднее было сгладить их принципиальные расхождения. Причем, в этой "церковной богеме" (определение матери Евдокии) вопрос о старшинстве не только не был разрешен, но даже никогда не ставился: так или иначе, не было игуменьи, которая могла бы "авторитетно" разрешать проблемы. А ни одна из них не могла по-настоящему примириться с другой. "Я боялась матери Марии, я ее раздражала", - вспоминала мать Евдокия позже.
Прибытие в 1936 году архимандрита Киприана (Керна) (1899-1960) из Югославии и его назначение на Лурмель в качестве постоянного священника Покровского храма не только не разрешило, а скорее усложнило все эти проблемы. Митрополит Евлогий выписал его с надеждой, что этот "строгий инок", который по приглашению матери Марии поселился в ее общежитии, своим примером и назиданием внушит матери Марии "правильное понимание монашеского пути". Но от о. Киприана, с его уставным благочестием, бескомпромиссным подходом и трудным характером, меньше всего можно было ожидать того, что он настолько вникнет в самую сущность такой обители, что сумеет преобразить ее изнутри, а не просто откажется от всего уже созданного. "Наш новый священник очень славный человек, - писал молодой Юра Скобцов в одном письме 1936 года. - Он очень умный, но он слишком строг".
Естественно, что он считал себя вправе вести мать Евдокию по пути к традиционному монашеству. Зато труднее было оправдать бестактность, с которой он неоднократно (и, наконец, беспрестанно) бросал вызов матери Марии и подвергал сомнению самые основы ее деятельности.
Безусловно, не вся вина лежала на одном о. Киприане. В целом ряде случаев мать Мария сознательно стремилась ему перечить, как бы проявляя таким образом свою независимость от него и от традиции, которую он представлял. Он пробыл на Лурмеле около трех лет. Но это были годы взаимного непонимания, горького (хотя позже молчаливого) конфликта.
Особенно тягостными были трапезы. О. Киприан спускался к столу молча, молча ел и также безмолвно удалялся. Тем самым он выражал свое негодование против того, что и в постные дни монашествующим подавалась скоромная пища: его не могло удовлетворить объяснение матери Марии, что важнее, чем соблюдать пост, было дать бездомным посетителям столовой почувствовать, "что они разделяют еду с нами, монахинями, как наши гости", а не как пользующиеся благотворительностью. Нередко до самого позднего вечера его раздражали оживленные собрания в комнате матери Марии (он жил как раз над ней), и к нему вместе с табачным дымом проникал гул разговора, невольно связывавший его со светским миром, от которого он отталкивался. То, что участники этих собраний (среди них Н.А. Бердяев, К.В. Мочульский, Г.П. Федотов, И.И. Фондаминский) занимались самыми насущными и волнующими вопросами современности, его не утешало.
На мать Марию его присутствие действовало удручающе. В неизданном стихотворении 22 мая 1939 года она писала:
Три года гость. И вот уже три года
Хлеб режем мы от одного куска.
Глядим на те же дали небосвода.
Меж этажами лестница узка.
Над потолком моим шаги уже три года,
Три года в доме веет немота.
Не может быть решенья и исхода,
Одно решенье - ветер, пустота.
Какой-то паутиной, пылью, ложью
Покрыло всё, на всем тоски печать.
И думаю с отчаяньем и дрожью,
Что будем долго ни о чем молчать.
Чье это дело? Кто над нами шутит?
Иль искушает ненавистью Бог?
Бежать бы из дому от этой мирской жути,
И не могу я с места сдвинуть ног.
Бежать ли из дому? Уже в 1937 году она говорила Мочульскому о своем намерении передать дом остальным монахиням и отправиться "скитаться по Франции": "Теперь мне ясно: или христианство - огонь, или его нет. Мне хочется просто бродить по свету и взывать: "Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное". И принять всякое поношение и зол глагол". "Пусть мы призваны к духовной нищете, к юродству, к гонениям и поношениям [писала она], - мы знаем, что это единственное призвание, данное самим гонимым, поносимым, нищающим и умаляющимся Христом".
К этому времени сама мать Евдокия, вместе с о. Киприаном и второй лурмельской монахиней, Бландиной (Оболенской), начала искать помещение, более соответствующее традиционным монашеским требованиям.
В конце концов мать Мария положила конец этому кризису. В мае 1938 года она попросила их покинуть общежитие. К осени Митрополиту Евлогию удалось устроить монахинь в другой - новоучрежденной - обители в Муазенэ-ле-Гран. В следующем году о. Киприан резолюцией Митрополита Евлогия от 14 сентября 1939 года был освобожден от должности настоятеля Покровской церкви на Лурмеле. Он переехал в Богословский институт, где был профессором (впоследствии - и доктором богословских наук).
В этой борьбе двух сильных личностей было мало вразумительного и вдохновляющего. Но здесь сталкивались принципы, которые являются темой одной из пьес-мистерий матери Марии - "Анна". В ней дается своеобразная апология ее образа жизни: недаром в Краткой Литературной Энциклопедии "Анна" называется ее "программным произведением".
В первом действии, которое происходит в монастыре, описывается конфликт между двумя монахинями, Анной и Павлой. Анна полна забот об окружающем мире. Как говорит Павла,
С нею мир ворвался,
С своими язвами, и с гноем, с кровью,
И со страстями, и с бедой своею.
Всё замутил, всё загрязнил, встревожил.
Коль монастырь обуреваем бурей,
Куда бежать, где тишины искать?
Павла убеждена, что "сторож суровый, устав" должен ограждать монахинь от мира. Анна отвечает, что христианство обязывает к участию в судьбах мира:
Коль Божий Сын людьми не погнушался
И снизошел до перстной нашей плоти,
То нам ли чистотой своей гордиться?
Монастырь посещает архимандрит. Игуменья просит, чтобы он рассудил и тем восстановил мир в монастыре. Архимандрит (признавая, что "различные пути дает Владыка") посылает Анну в мир и велит ей проверить, в какой мере она права, определяя инока как "навоз для Господнего рая". Тем временем Павла (после чаепития) следует с общиной в храм. Она никогда не пропускает службы:
Перебираем мы четки,
Сладкое Имя твердим,
День наш, земной и короткий,
Исчезнет, как ладанный дым.
В миру (действие второе) Анна встречается с фаустоподобным скитальцем, который триста лет назад покорился Сатане с тем условием, что в течение этих столетий он будет спокойно и богато жить. Зато по истечении срока (как раз этой же ночью) он должен попасть в руки Сатаны. Избавиться от этой судьбы можно только одним путем: ему дана возможность найти себе заместителя в любой момент до окончания срока. Но несмотря на то, что он предлагал людям власть, богатство, красоту, нельзя было уговорить даже приговоренных к смертной казни на такой обмен. Не соблазнил он и Анну. То, что он предлагает, не имеет никакой власти над ней. Зато она имеет власть над собой, и собственной своей свободной волей Анна соглашается на обмен. Ценою ее вечного осуждения спасается скиталец: он мирно умирает. Анна готовится к мукам.
К своему изумлению она обнаруживает (действие третье), что зло над ней не имеет никакой власти: любви и самопожертвования ад не вмещает. Из любви она приняла на себя бремя зла. Этой же любовью она его победоносно упразднила.
В этой мистерии мать Мария не осуждает Павлу безоговорочно, допуская, что свойственная ей духовная близорукость и наивное самомнение до известной степени определяются не только уставом, но и искренним стремлением к благочестию. Как писала мать Мария в одной статье 1937 года, "нельзя осуждать идущих [...] другими путями, условными, нежертвенными, не требующими самоотдачи, не открывающими всей тайны любви. Но и молчать о них тоже нельзя". И нет сомнения в том, кто из действующих лиц говорит от имени автора.
Более того, хотя инсценировка стилизована и сюжет умышленно нереалистичен, в самой Анне не трудно узнать мать Марию, идущую от покоя своей первой монашеской кельи через страданье и греховность мира к последнему и славному уничижению в Равенсбрюке.
Православное дело.
Постучалась. Есть за дверью кто-то.
С шумом отпирается замок...
Что вам? Тут забота и работа,
Незачем ступать за мой порог.
Дальше. Дальше. Тут вот деньги копят.
Думают о семьях и себе.
Платья штопают и печи топят
И к привычной клонятся судьбе.
Бескорыстного ль искать меж нами?
Где-то он один свой крест влачит.
Господи, весь мир, как мертвый камень,
Боже, мир, как кладбище, молчит.
25.VI.1938. "Стихи" (1949)
"Чем больше я думаю, тем больше прихожу к заключению, что путь мой правильный, что все другие пути не для меня, - говорила она. - Правильный, но ах! какой трудный". Трудный и одинокий: "надо во что бы то ни стало, как подвиг, в полном одиночестве и при подавляющем непонимании, вести свою линию, - убеждала она себя в своей записной книжке, - и не потому, что я этого хочу, а потому, что я на это поставлена. Кто-то добьется, я же должна начинать, не рассчитывая, что добьюсь". "Мне бывает очень тяжело, признавала она, когда еще шли распри в общежитии. - Я могла бы смириться, если бы поверила, что правда моя относительная". В самый день Рождества 1937 года она писала:
Какая тяжесть в каждом шаге,
Дорога круче, одиноче.
Совсем не о нетленном благе
Все дни кричат мне и пророчат.
Однако "без подвига, без хождения по непрохоженным тропам, без сурового отвержения духовно легких, практически соблазнительных путей нам ничего не дано будет осуществить".
Когда она падала духом, она бралась за физическую работу: "устраивает генеральную уборку всего дома, моет пол, красит стены, клеит обои, набивает тюфяки".
Усталость переживалась ею как проявление и как образ смертности:
Усталость учит больше не желать
Ни дел, ни радости, ни муки.
Еще раз лягу на кровать,
Навек сложу я накрест руки.
И порой она стремилась "так устать, чтоб быть ничем, исчезнуть...".
Но чаще всего она казалась неутомимой. По словам Мочульского, "она не признает законов природы, не понимает, что такое холод, по суткам может не есть, не спать, отрицает болезнь и усталость, любит опасность, не знает страха и ненавидит всяческий комфорт - материальный и духовный".
Много энергии она тратила на людей, которым нищета, алкоголизм, психическое заболевание или туберкулез не позволяли вести нормальную жизнь. Среди них она искала своих "пророков":
Искала я таинственное племя,
Тех, что средь ночи остаются зрячи,
Что в жизни отменили срок и время,
Умеют радоваться в плаче.
Искала я мечтателей, пророков,
Всегда стоящих у небесных лестниц
И зрящих знаки недоступных сроков,
Поющих недоступные нам песни.
И находила нищих, буйных, сирых,
Упившихся, унылых, непотребных,
Заблудшихся на всех дорогах мира,
Бездомных, голых и бесхлебных.
О, племя роковое, нет пророчеств,
Лишь наша жизнь пророчит неустанно
- И сроки близятся, и дни короче,
Приявший рабий зрак, осанна.
В трущобах на окраинах Парижа вела жалкое существование парижская беднота. Немалую ее часть составляли русские. Мать Мария с помощниками разыскивала их, утешала и поддерживала их советами, услугами, провизией. Для детей была организована "четверговая" школа на Лурмеле, где до начала войны велись занятия. В XV округе (рю Жобэ Дюваль) и в фабричной зоне Монруж также возникли школы. При монружской школе образовался и приход.
Надо было также разыскивать бедняков, которые вели полукочевое существование. В районе центрального рынка многие кафе были открыты всю ночь. Среди них были такие, в которых бездомным бродягам разрешалось проводить ночь за столом при условии, что они закажут по меньшей мере стакан вина. "Им не давали спать на полу, - писал о. Лев (Жилле). - Но им позволяли отдыхать, облокотившись на стол. Я туда иногда ходил с матерью Марией. Она с ними говорила, уговаривала посещать ее общежитие, где безработным предоставлялось очень дешевое питание". "У меня отношение ко всем им такое: спеленать и убаюкать - материнское", - говорила она о таких встречах.
Среди безработных она встречала многих людей, которые горько сетовали на свое вынужденное безделье. Но по существу оно стало им привычным. Их скромное пособие обеспечивало выпивку, а выпивка - забвение:
Бутылочка, бутылочка без дна,
Деньки мои, деньки мои без смысла.
Дорога под ногами не видна,
Со всех сторон густая мгла нависла.
Налево - яма, напрямик - ухаб,
Направо - невылазная грязища.
А всё же, как бы ни был пьян и слаб,
Я доползу, наверно, до кладбища.
Там складывают весь ненужный лом
Средь скользкой и промозглой глины.
Бутылочка, с тобою напролом.
С тобой ничто не страшно, друг единый.
Не раз мать Мария исчезала на несколько суток подряд: часто и подолгу она проводила время среди таких забытых и заброшенных людей. Некоторые из них потом посещали общежития; некоторые там и поселялись, хотя не всегда надолго. Так, например, одному туберкулезному больному поручили домашнюю работу в Нуази-ле-Гран. В послеобеденное время, когда дежурная монахиня отдыхала, он забрал двух свиней, принадлежащих хозяйству, удрал в чужом грузовике и пропал.