Страница:
Я спрашиваю, не умрут ли они тогда все от голода.
– Конечно умрут, – отвечает учительница. – Но им на смену придут новые толпы уволенных рабочих.
Я верю.
– Вы очень заняты?
– Что ты хотел?
Он поднимает голову от работы. У учителя очень добрые и умные глаза, чуть седые волосы. На лацкане пиджака – значок.
– Вопрос задать.
– Задавай.
– Нам на политинформации рассказывали, что люди в капиталистических странах живут в глубокой нищете на грани голодной смерти. Я тут немного подсчитал, все сходится. Миллиардеры в Америке есть, но их очень мало. Так?
– Так.
– Миллионеры тоже есть, их немного, но все-таки во много раз больше, чем миллиардеров. Людей среднего достатка – лавочников, парикмахеров – должно быть во много раз больше, чем миллионеров, рабочих – во много раз больше, чем лавочников, а безработных – во много раз больше, чем рабочих. Так?
– Так. Ничего удивительного. Люди живут там очень плохо.
– Согласны? Тогда получается, что по приблизительным расчетам ежедневно на улицах, например, Нью-Йорка умирает несколько сот тысяч безработных, есть-то им нечего. И это не считая умерших от голода рабочих. Нью-Йорк просто завален трупами! Кто-то их должен все время убирать. Я не понимаю этих американцев. Ходить по улицам среди умерших и умирающих от голода. Почему они до сих пор не свергли своих помещиков и капиталистов?
Учитель встает из-за стола, подходит ко мне, присаживается передо мной на корточки. Он как-то странно смотрит на меня и улыбается. Он почти смеется над моей серьезной задачей. Наверное, у него сегодня просто очень хорошее настроение.
– Сколько тебе лет?
– Вы же знаете, десять.
– Знаю, знаю, – говорит он уже совсем весело. – А не рано тебе еще над такими вещами задумываться?
Я молчу.
– Не сердись. Это просто еще слишком сложно для тебя.
Учитель встает, берет со стола классный журнал и идет к выходу. Перед дверью оборачивается, серьезно и строго смотрит, как будто впервые меня увидел.
– Ни с кем, слышишь, ни с кем не говори на эту тему. Ты уже большой мальчик, должен понимать.
На следующий день подходит ко мне, нагибается, кладет на пол толстую красивую книгу.
– Почитай. Серьезный исторический роман. Знаю: тебе понравится.
Taken: , 1
Котлета
Немец
Музыка
Письмо
Пирожки
– Конечно умрут, – отвечает учительница. – Но им на смену придут новые толпы уволенных рабочих.
Я верю.
* * *
Мы одни в классе – я и учитель истории. Он что-то пишет в классном журнале, я читаю. Он сидит за учительским столом, я – лежу на полу неподалеку от него.– Вы очень заняты?
– Что ты хотел?
Он поднимает голову от работы. У учителя очень добрые и умные глаза, чуть седые волосы. На лацкане пиджака – значок.
– Вопрос задать.
– Задавай.
– Нам на политинформации рассказывали, что люди в капиталистических странах живут в глубокой нищете на грани голодной смерти. Я тут немного подсчитал, все сходится. Миллиардеры в Америке есть, но их очень мало. Так?
– Так.
– Миллионеры тоже есть, их немного, но все-таки во много раз больше, чем миллиардеров. Людей среднего достатка – лавочников, парикмахеров – должно быть во много раз больше, чем миллионеров, рабочих – во много раз больше, чем лавочников, а безработных – во много раз больше, чем рабочих. Так?
– Так. Ничего удивительного. Люди живут там очень плохо.
– Согласны? Тогда получается, что по приблизительным расчетам ежедневно на улицах, например, Нью-Йорка умирает несколько сот тысяч безработных, есть-то им нечего. И это не считая умерших от голода рабочих. Нью-Йорк просто завален трупами! Кто-то их должен все время убирать. Я не понимаю этих американцев. Ходить по улицам среди умерших и умирающих от голода. Почему они до сих пор не свергли своих помещиков и капиталистов?
Учитель встает из-за стола, подходит ко мне, присаживается передо мной на корточки. Он как-то странно смотрит на меня и улыбается. Он почти смеется над моей серьезной задачей. Наверное, у него сегодня просто очень хорошее настроение.
– Сколько тебе лет?
– Вы же знаете, десять.
– Знаю, знаю, – говорит он уже совсем весело. – А не рано тебе еще над такими вещами задумываться?
Я молчу.
– Не сердись. Это просто еще слишком сложно для тебя.
Учитель встает, берет со стола классный журнал и идет к выходу. Перед дверью оборачивается, серьезно и строго смотрит, как будто впервые меня увидел.
– Ни с кем, слышишь, ни с кем не говори на эту тему. Ты уже большой мальчик, должен понимать.
На следующий день подходит ко мне, нагибается, кладет на пол толстую красивую книгу.
– Почитай. Серьезный исторический роман. Знаю: тебе понравится.
Taken: , 1
Котлета
Я слушался старших, всегда слушался старших. В конце каждого учебного года мне торжественно вручали почетную грамоту «За отличную учебу и примерное поведение». Учился я действительно отлично, а термин «примерное поведение» означал, что я никогда не спорил с преподавателями. Общаться с учителями было легко – они всегда несли полную чушь. Часами нам рассказывали о совершенно ненужных и бесполезных вещах. От нас требовали пересказывать все это на уроках. Память у меня была хорошая, пересказать урок я мог запросто. Учителя думали, что я очень стараюсь. Странные люди. Мне нравилось учиться в школе, там все было понарошку. Нам давали книжки с красивыми картинками, тетради в линейку и клеточку. Это была такая игра – школа. Я играл в нее с удовольствием.
Но слушаться надо было всех старших. Труднее всего было слушаться нянечек. То, что написано в умных книжках с красивыми картинками, их не интересовало. Выученное наизусть стихотворение Пушкина или математическая формула не меняли ничего. От меня требовали одного – как можно меньше обращаться за помощью. Примерно с пяти лет мне говорили, что я очень тяжелый, потому что много ем. «Все жрет и жрет, а нам носи. Совесть совсем потерял. Нарожали негры, теперь таскай его всю жизнь. Нам-то что мы, русские бабы-дуры, добрые, вот и терпим от них, заботимся. А родители их умные, уехали в свою Африку». И так изо дня в день, бесконечно, я слушал про их доброту и жалость и про моих чернокожих родителей. Немного смешно, но текст этот мне приходилось слышать во всех учреждениях Советского Союза, в детдомах, больницах, доме престарелых. Словно читали его по неведомой таинственной шпаргалке, как школьный урок, как заклинание.
Я старался как мог. Но все, что я мог, – это меньше есть и пить. Как жить совсем без еды, я не знал. Спросить было не у кого. У учителей спрашивать не имело смысла, они были ненастоящие, им не приходилось выносить за нами горшки. От нянечек я знал, что работа у учителей гораздо легче, а зарплата – выше. С точки зрения нянечек, платили учителям ни за что. В этом я с нянечками соглашался полностью. Рассказывать сказки из красивых книжек легко, выносить горшки тяжело. Это я понимал хорошо.
Но от учителей иногда тоже была какая-то польза. Добрые учительницы приносили мне из дома книги и журналы. В одном из женских журналов я вычитал про диету. Чтобы не толстеть, нужно было исключить из рациона мясные и мучные продукты. Я перестал есть хлеб и макароны. Мясными продуктами нас баловали не часто, но изредка давали котлеты. Отказаться от котлет было трудно, но я смог. Мне помогла умная книга про разведчиков. В этой книге говорилось, что настоящий мужчина должен тренировать силу воли каждый день. Я и тренировал. Сначала очень хотелось есть, потом привык. Когда нам приносили еду, я автоматически выбирал то, что есть можно, и ел, если мог. Чаще всего приходилось ограничиваться компотом и парой ложек каши. Настроение у меня улучшилось. Теперь я делал все правильно, только все время хотелось спать, а в школе к третьему уроку я переставал соображать, голова кружилась. Несколько раз я терял сознание прямо на занятиях.
В тот день у меня заболел живот, и я не успел доползти до туалета. Нянечка отнесла меня в туалет, положила на пол и стала воспитывать. Она орала на меня, говорила, какой я плохой, повторяла про «черножопую суку», про то, как они все обо мне заботятся, какой я неблагодарный. Я молчал. Говорить что-нибудь было бесполезно. Подобная история повторялась не в первый раз. Плакать и просить о снисхождении было бессмысленно, все слова разбивались о единственный довод – мои испачканные штаны. Она орала все сильнее и сильнее, наклонялась ко мне, трясла обвислыми щеками, брызгала слюной. Я молчал. Что я мог сказать? Она действительно была права. Я был слишком толстый и все время думал только о еде. К своим одиннадцати годам я весил уже почти семнадцать килограммов. Я не мог оправдываться. Я и сам ненавидел себя за слабость. Два дня назад я съел котлету. Я не хотел ее есть, действительно не хотел. Я думал, что только понюхаю, потом откусил кусочек. Так и не заметил, как съел всю.
Я молчал. Тогда она сжала мою голову жирными пальцами и стала тыкать меня в грязные штаны.
– Молчит и молчит. Хоть бы слово сказал. Проси прощения, обещай, что больше так не будешь. Говори хоть что-нибудь.
Она тыкала меня носом в говно и повторяла уже тихо: «Говори, говори, говори». Что я мог сказать? Я прекрасно понимал, что все, что от меня нужно, это не какие-либо слова – все слова я уже перепробовал. Нянечка хочет, действительно хочет только одного: чтобы я научился сам ходить в туалет. Пообещать этого я не мог, поэтому и молчал.
– Говори, говори, говори. Будешь говорить, будешь? – повторяла она монотонно. «Говори, говори». Как в фильме про войну, в котором немецкий офицер допрашивал храброго русского разведчика. Немецкий офицер. Немец.
Внезапно из меня вырывается простая немецкая фраза: «Русиш швайн».
– Ду бист русиш швайн, – кричу я в отчаянной наглости. – Ду бист русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Правильно твоих родителей немцы расстреляли. И тебя надо бы расстрелять.
Это слова, всего лишь слова. Но они действуют. Женщина теряется. Ребенком она пережила немецкую оккупацию, послевоенный голод. Я знаю, что бью по больному.
Я привык к своей инвалидности. Только иногда на минуту появляется непреодолимое желание встать на ноги. Желание это, как правило, всплывает спонтанно, откуда-то из глубины животного нутра. В тот момент мне сильно-сильно захотелось взять острый нож в правую руку и бить лезвием в ее толстый живот. Бить и бить. Распороть ее всю, хотелось мстить.
Я заплакал. Плакал и кричал. Кричал в рожу этой глупой бабе несправедливые и гнусные вещи. Кричал матом, стараясь задеть ее побольнее.
Мимо проходила учительница. Зашла на крик, увидела меня, лежащего голым на цементном полу в говне и слезах. Поняла все, подняла шум. Добрые взрослые умыли меня, отнесли в постель. Пришла медсестра со шприцем.
– Успокойся, мальчик, все будет хорошо. Сейчас я сделаю тебе укольчик, ты заснешь.
– Уйди от меня, сука, тварь. Ты русская. Я тебя ненавижу. Я всех русских ненавижу. Фашисты, сволочи. Укольчик? Давай сюда укол, только не такой, а настоящий, чтобы умереть навсегда. Я – черножопый, вы – русские. Тогда убейте меня и не мучайте. Вам даже яда для меня жалко. Вы хуже фашистов. Фашисты всех инвалидов убивали, а вы издеваетесь.
Мне делают укол. Я ору и ору. Рассказываю все: про диету, про то, что я толстый. Обещаю им, что больше никогда ничего не буду есть. Учительница и медсестра слушают меня, не понимая. Пытаются успокоить.
Укол подействовал. Я быстро заснул и проспал до середины следующего дня. На душе было хорошо и спокойно. На обед дали котлету. Я решаю есть все. Ем котлету, съедаю борщ с хлебом. Пусть я буду толстым, пусть. Мне уже все равно.
Taken: , 1
Но слушаться надо было всех старших. Труднее всего было слушаться нянечек. То, что написано в умных книжках с красивыми картинками, их не интересовало. Выученное наизусть стихотворение Пушкина или математическая формула не меняли ничего. От меня требовали одного – как можно меньше обращаться за помощью. Примерно с пяти лет мне говорили, что я очень тяжелый, потому что много ем. «Все жрет и жрет, а нам носи. Совесть совсем потерял. Нарожали негры, теперь таскай его всю жизнь. Нам-то что мы, русские бабы-дуры, добрые, вот и терпим от них, заботимся. А родители их умные, уехали в свою Африку». И так изо дня в день, бесконечно, я слушал про их доброту и жалость и про моих чернокожих родителей. Немного смешно, но текст этот мне приходилось слышать во всех учреждениях Советского Союза, в детдомах, больницах, доме престарелых. Словно читали его по неведомой таинственной шпаргалке, как школьный урок, как заклинание.
Я старался как мог. Но все, что я мог, – это меньше есть и пить. Как жить совсем без еды, я не знал. Спросить было не у кого. У учителей спрашивать не имело смысла, они были ненастоящие, им не приходилось выносить за нами горшки. От нянечек я знал, что работа у учителей гораздо легче, а зарплата – выше. С точки зрения нянечек, платили учителям ни за что. В этом я с нянечками соглашался полностью. Рассказывать сказки из красивых книжек легко, выносить горшки тяжело. Это я понимал хорошо.
Но от учителей иногда тоже была какая-то польза. Добрые учительницы приносили мне из дома книги и журналы. В одном из женских журналов я вычитал про диету. Чтобы не толстеть, нужно было исключить из рациона мясные и мучные продукты. Я перестал есть хлеб и макароны. Мясными продуктами нас баловали не часто, но изредка давали котлеты. Отказаться от котлет было трудно, но я смог. Мне помогла умная книга про разведчиков. В этой книге говорилось, что настоящий мужчина должен тренировать силу воли каждый день. Я и тренировал. Сначала очень хотелось есть, потом привык. Когда нам приносили еду, я автоматически выбирал то, что есть можно, и ел, если мог. Чаще всего приходилось ограничиваться компотом и парой ложек каши. Настроение у меня улучшилось. Теперь я делал все правильно, только все время хотелось спать, а в школе к третьему уроку я переставал соображать, голова кружилась. Несколько раз я терял сознание прямо на занятиях.
В тот день у меня заболел живот, и я не успел доползти до туалета. Нянечка отнесла меня в туалет, положила на пол и стала воспитывать. Она орала на меня, говорила, какой я плохой, повторяла про «черножопую суку», про то, как они все обо мне заботятся, какой я неблагодарный. Я молчал. Говорить что-нибудь было бесполезно. Подобная история повторялась не в первый раз. Плакать и просить о снисхождении было бессмысленно, все слова разбивались о единственный довод – мои испачканные штаны. Она орала все сильнее и сильнее, наклонялась ко мне, трясла обвислыми щеками, брызгала слюной. Я молчал. Что я мог сказать? Она действительно была права. Я был слишком толстый и все время думал только о еде. К своим одиннадцати годам я весил уже почти семнадцать килограммов. Я не мог оправдываться. Я и сам ненавидел себя за слабость. Два дня назад я съел котлету. Я не хотел ее есть, действительно не хотел. Я думал, что только понюхаю, потом откусил кусочек. Так и не заметил, как съел всю.
Я молчал. Тогда она сжала мою голову жирными пальцами и стала тыкать меня в грязные штаны.
– Молчит и молчит. Хоть бы слово сказал. Проси прощения, обещай, что больше так не будешь. Говори хоть что-нибудь.
Она тыкала меня носом в говно и повторяла уже тихо: «Говори, говори, говори». Что я мог сказать? Я прекрасно понимал, что все, что от меня нужно, это не какие-либо слова – все слова я уже перепробовал. Нянечка хочет, действительно хочет только одного: чтобы я научился сам ходить в туалет. Пообещать этого я не мог, поэтому и молчал.
– Говори, говори, говори. Будешь говорить, будешь? – повторяла она монотонно. «Говори, говори». Как в фильме про войну, в котором немецкий офицер допрашивал храброго русского разведчика. Немецкий офицер. Немец.
Внезапно из меня вырывается простая немецкая фраза: «Русиш швайн».
– Ду бист русиш швайн, – кричу я в отчаянной наглости. – Ду бист русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Правильно твоих родителей немцы расстреляли. И тебя надо бы расстрелять.
Это слова, всего лишь слова. Но они действуют. Женщина теряется. Ребенком она пережила немецкую оккупацию, послевоенный голод. Я знаю, что бью по больному.
Я привык к своей инвалидности. Только иногда на минуту появляется непреодолимое желание встать на ноги. Желание это, как правило, всплывает спонтанно, откуда-то из глубины животного нутра. В тот момент мне сильно-сильно захотелось взять острый нож в правую руку и бить лезвием в ее толстый живот. Бить и бить. Распороть ее всю, хотелось мстить.
Я заплакал. Плакал и кричал. Кричал в рожу этой глупой бабе несправедливые и гнусные вещи. Кричал матом, стараясь задеть ее побольнее.
Мимо проходила учительница. Зашла на крик, увидела меня, лежащего голым на цементном полу в говне и слезах. Поняла все, подняла шум. Добрые взрослые умыли меня, отнесли в постель. Пришла медсестра со шприцем.
– Успокойся, мальчик, все будет хорошо. Сейчас я сделаю тебе укольчик, ты заснешь.
– Уйди от меня, сука, тварь. Ты русская. Я тебя ненавижу. Я всех русских ненавижу. Фашисты, сволочи. Укольчик? Давай сюда укол, только не такой, а настоящий, чтобы умереть навсегда. Я – черножопый, вы – русские. Тогда убейте меня и не мучайте. Вам даже яда для меня жалко. Вы хуже фашистов. Фашисты всех инвалидов убивали, а вы издеваетесь.
Мне делают укол. Я ору и ору. Рассказываю все: про диету, про то, что я толстый. Обещаю им, что больше никогда ничего не буду есть. Учительница и медсестра слушают меня, не понимая. Пытаются успокоить.
Укол подействовал. Я быстро заснул и проспал до середины следующего дня. На душе было хорошо и спокойно. На обед дали котлету. Я решаю есть все. Ем котлету, съедаю борщ с хлебом. Пусть я буду толстым, пусть. Мне уже все равно.
Немец
Он вошел в класс быстрой, слегка семенящей походкой, выдвинул стул, сел. Не глядя на нас, громко и отчетливо начал читать стихи. Читал долго. Встал, оглядел класс.
– Это ГЁте. Я читал по-немецки. Может быть, и вы сможете когда-нибудь читать ГЁте в оригинале. Я ваш новый учитель иностранного языка. – Подошел к столу, открыл учебник. – Прежде всего я должен извиниться перед Рубеном. Рубен, я очень сожалею, что не могу научить тебя испанскому языку. Я не знаю испанского. Учи пока немецкий. Если выучишь немецкий – сможешь выучить любой другой язык, запомни это.
Я запомнил.
Странный учитель, очень странный. Иногда забывался посреди урока и подолгу читал стихи. Увлеченно и живо рассказывал нам о Германии. Светился от счастья, когда немецкая футбольная команда выигрывала матч. Все немецкое считал лучшим. Настоящий учитель, чокнутый, фанатик.
Глаза горят, щеки покраснели. Он торжествующе бросает в класс фамилии немецких композиторов, философов, поэтов. Почти кричит о преимуществе немецких корабелов. Он счастлив, доволен. Нам нечего возразить. Переходим к обсуждению сельского хозяйства. Мы восхищенно слушаем про центнеры и гектары, объемы производства и невиданные урожаи.
Все портит чей-то тихий вопрос:
– А финики?
– Какие финики?
– Финики в Германии выращивают?
Он сникает, настроение испорчено. Мы читаем вслух бесконечные немецкие глаголы.
– Хочешь?
– Спасибо.
Мы едим, молчим. Доели. Он тяжело поднялся с пола, отряхнул брюки, вздохнул.
– А в Германии финики не растут. Это правда. Совсем не растут.
Taken: , 1
– Это ГЁте. Я читал по-немецки. Может быть, и вы сможете когда-нибудь читать ГЁте в оригинале. Я ваш новый учитель иностранного языка. – Подошел к столу, открыл учебник. – Прежде всего я должен извиниться перед Рубеном. Рубен, я очень сожалею, что не могу научить тебя испанскому языку. Я не знаю испанского. Учи пока немецкий. Если выучишь немецкий – сможешь выучить любой другой язык, запомни это.
Я запомнил.
Странный учитель, очень странный. Иногда забывался посреди урока и подолгу читал стихи. Увлеченно и живо рассказывал нам о Германии. Светился от счастья, когда немецкая футбольная команда выигрывала матч. Все немецкое считал лучшим. Настоящий учитель, чокнутый, фанатик.
* * *
Урок немецкого языка. Класс завелся, мы спорим с учителем. Тема спора неизменна: превосходство Германии. Спорить можно о чем угодно, кроме поражения Германии во Второй мировой. Если напомнить про войну, учитель замолчит, начнет суетливо протирать очки, сухим бесцветным голосом предложит открыть учебники на указанной странице и повторять вслух бесконечные немецкие глаголы.Глаза горят, щеки покраснели. Он торжествующе бросает в класс фамилии немецких композиторов, философов, поэтов. Почти кричит о преимуществе немецких корабелов. Он счастлив, доволен. Нам нечего возразить. Переходим к обсуждению сельского хозяйства. Мы восхищенно слушаем про центнеры и гектары, объемы производства и невиданные урожаи.
Все портит чей-то тихий вопрос:
– А финики?
– Какие финики?
– Финики в Германии выращивают?
Он сникает, настроение испорчено. Мы читаем вслух бесконечные немецкие глаголы.
* * *
Подошел ко мне, присел. В руке – бумажный кулечек с финиками.– Хочешь?
– Спасибо.
Мы едим, молчим. Доели. Он тяжело поднялся с пола, отряхнул брюки, вздохнул.
– А в Германии финики не растут. Это правда. Совсем не растут.
Музыка
Музыка была не наша, чужая. Ее записывали на рентгеновских пленках. Детдомовцы привозили пустые рентгеновские пленки из своих бесконечных поездок по больницам, затем меняли их на пленки с записью из расчета один к двум. Бизнес.
Безобидные западные шлягеры внушали воспитателям ужас.
– Вы знаете, о чем они поют?
Мы не знали. Пластинки отбирали, поведение нарушителей обсуждалось на педагогическом совете школы, борьба с капиталистическим влиянием шла вовсю. Бессмысленная борьба.
Мальчики стали носить длинные волосы. Из Москвы прислали инструкции по борьбе с «заразой». Волосы воспитанников не должны были опускаться ниже середины ушей. Уши измеряли линейкой, середину определяли на глаз. Шла бесконечная борьба за право иметь прическу чуть шикарнее, чем у товарища.
Споры из-за длины волос меня не волнуют. Меня всегда стригут наголо, потому что я не ходячий.
Мне очень хочется узнать, о чем поют люди на пластинках. Я хочу выучить их язык.
Taken: , 1
Безобидные западные шлягеры внушали воспитателям ужас.
– Вы знаете, о чем они поют?
Мы не знали. Пластинки отбирали, поведение нарушителей обсуждалось на педагогическом совете школы, борьба с капиталистическим влиянием шла вовсю. Бессмысленная борьба.
Мальчики стали носить длинные волосы. Из Москвы прислали инструкции по борьбе с «заразой». Волосы воспитанников не должны были опускаться ниже середины ушей. Уши измеряли линейкой, середину определяли на глаз. Шла бесконечная борьба за право иметь прическу чуть шикарнее, чем у товарища.
Споры из-за длины волос меня не волнуют. Меня всегда стригут наголо, потому что я не ходячий.
Мне очень хочется узнать, о чем поют люди на пластинках. Я хочу выучить их язык.
Письмо
Это был плохой детдом, очень плохой. Плохая еда, плохие взрослые. Все плохо. Детдома, как и тюрьмы, бывают разные. Этот был особенно плох. Тяжелее всего было переносить холод, детдом не отапливался. Зимой было особенно трудно. В авторучках замерзали чернила. Холодно в классах, холодно в спальнях, везде холодно, куда бы я ни заползал. В других детдомах холодно было только в коридоре, в этом – везде, в других детдомах даже в коридоре можно было подползти к батарее отопления, в этом – батареи были бесполезными кусками холодного металла. Плохой детдом, очень плохой.
Привезли новенького. Церебральный паралич. Очень крупный, сильный парень бился в судорогах. Такие сильные постоянные судороги бывают редко. Взяли под руки, отвели в спальню, посадили на кровать.
Лицо искажено, речь неразборчива, почти неразборчива. Я понимал все. Он был не очень умный, но и не полный дебил, каким его считали почти все, от воспитателей до сверстников. Он сидел на кровати, все время как заклинание повторяя странный звук, почти птичий клекот: «клск», «клск». Слов из одних согласных в русском языке не бывает. Я знал это и читал гласные по губам, точнее, по движению лицевых мышц. Мальчик не был сумасшедшим. Днем и ночью он повторял простое слово: «коляска». Нормальным его назвать было также трудно. Он еще не понял, ничего не понял. В этом детдоме жрать было нечего, какие коляски?
Детдомовцы имели право переписываться с родителями. Каждую неделю воспитательница упорно уговаривала детей писать письма. Каждую неделю дети упрямо отказывались писать домой. Глупые дети. Им давали бесплатный конверт, чистый листок бумаги.
В младших классах письма писали почти все. Листки с детской писаниной отдавали воспитательнице, она исправляла грамматические ошибки, вкладывала письмо в конверт и отправляла домой. Все знали, что именно надо писать в письмах. Все писали про школьные отметки, заботливых взрослых и дружный класс. Каждый праздник детям выдавали красивые открытки, всем одинаковые, – чтобы поздравить родителей. Открытки взрослым особенно нравились. Каждую открытку нужно было расчертить под линейку карандашом, затем написать текст поздравления в черновике. Воспитательница исправляла в черновике ошибки. Теперь можно было переписать текст на открытку карандашом, а потом, если написано без ошибок, обвести карандашную заготовку цветными чернилами. Все знали также, про что писать нельзя. Нельзя было писать про плохое, например было запрещено писать про еду. Особенно про еду. Но глупые родители в своих письмах почему-то именно про еду всегда и спрашивали. Поэтому все письма часто начинались стандартно: «Здравствуй, мама! Кормят нас хорошо». За хорошие письма детей хвалили, за плохие – ругали. Особенно плохие письма зачитывали вслух всему классу.
Старшеклассники писем не писали. Что такое детдом, родители и так знают. Зачем заставлять их волноваться лишний раз? А если кому и надо было написать письмо, то конверт всегда можно купить, были бы деньги. Отдавать же письмо воспитательнице могли только не совсем умные дети. Все знали, что по инструкции она должна отнести письмо домой, прочитать и лишь затем решать, отправлять письмо или нет. Опустить письмо в почтовый ящик мог любой взрослый. Чаще всего об этой нехитрой услуге просили нянечек, а один мальчик приноровился отправлять письма через водителей хлебовозов. Каждый день на территорию детдома привозили хлеб. Он подходил к шоферу, шепотом говорил ему: «Письмо опустите в почтовый ящик, пожалуйста». Шофер оглядывался по сторонам, молча брал письмо и садился в машину. Письма этого мальчика отправлялись в тот же день, его родители знали это по почтовому штемпелю. Мальчик с гордостью убеждал нас, что все шоферы – хорошие люди. Его папа был шофером.
Может быть, воспитательница действительно верила, что старшеклассники писем не писали, может быть, что-то и подозревала, но упорно раз в неделю уговаривала всех писать письма. Она говорила, все молчали. Так было принято. Если воспитательница особенно донимала кого-нибудь одного, пацану приходилось делать вид, что он решил написать письмо. Он быстро писал на листке бумаги «я балдею от перловой каши», вкладывал листок в конверт и заклеивал конверт клеем для сборки авиамоделей. Ни одно такое письмо до адресата не доходило, да этого и не требовалось. Зато во второй раз к нему уже не приставали.
Новенький все сидел на своей кровати, кричал, плакал. Поначалу нянечки отнеслись к нему неплохо, утром сняли с кровати на пол, спросили, как положить, чтобы он мог ползать. Инвалид лежал на спине, дрыгал ногами и руками в воздухе, мычал что-то невразумительное. Когда его перевернули на живот, он закричал еще сильнее. Нянечки посадили его обратно на кровать и ушли. Что им оставалось делать?
Он кричал, мычал и плакал. Днем и ночью. Одноклассники сначала хотели его побить, чтобы заткнулся, но не стали. Дебилов не били. Просто попросили администрацию перевести его в другую палату. Никто не хотел спать под его ночные крики. Пока взрослые решали, куда отселить несчастного, парни пытались развлечь дурачка. Ему приносили надувные мячи, детские игрушки – ничего не помогало. Парни не сдавались. Что-то же должно было ему понравиться. Кто-то предложил ему тетрадь, толстую тетрадь в клеточку. Дурачок обрадовался, закивал. Вцепился в тетрадь, успокоился и внезапно отчетливо сказал: «Дай». Неожиданная удача всех развеселила. Его просили снова и снова сказать «дай». Он повторял и улыбался. Слово «дай» выходило у него хорошо. Почти без запинки он мог проговаривать слова «мама», «папа», «дай», «да» и «нет». Слово «нет» он произносил с трудом, сначала почти неслышное «н», потом пауза и долгое, протяжное «е-ет». Но этого было достаточно. Он просил ручку. Ему дали ручку, уже не спрашивая, принесли стол, придвинули к его кровати. Положили на стол ручку. Он замер на мгновенье, неожиданно ловко подхватил правой рукой ручку, уверенно лег на стол всем телом, зажав под собой тетрадь, открыл тетрадь подбородком и ткнул ручкой в чистый лист. Сел, руки бессмысленно дергались, ноги под столом отбивали неритмичную дробь. Он смеялся, парни смеялись вместе с ним.
Жизнь новенького изменилась. По ночам он крепко спал, а с утра нянечки совали ему в руку ручку, клали перед ним тетрадь. Весь день он сидел на кровати, то падая на тетрадь всем телом, пытаясь снова и снова ткнуть в чистый листок авторучкой, то разгибаясь в радостном смехе, любуясь своими рисунками. Две недели парни в палате спали спокойно. Две недели дурачок терпеливо выводил в тетради странные закорючки, замысловатые узоры, видимые только ему одному образы и знаки. Когда в тетрадке не осталось чистого места, он закричал. Опять закричал. Тетради в детдоме ценились, тем более в клеточку. Но дурачок хотел рисовать, парни хотели спать по ночам. Купили ему новую, пусть рисует. Он даже не взглянул на чистую тетрадь. Бросил ручку на пол, положил на кровать рядом с собой тетрадь, мятую, бесполезную игрушку, и закричал.
Теперь то, что он кричал, понимали все. Он кричал «мама». Кричал громко. Парни уже привыкли немного к его речи. Все пытались добиться от него, чего ему еще нужно, уговаривали не кричать, обещали принести ему еще много тетрадей – ничего не помогало. Ему называли слова одни за другими, на все он говорил «нет». Тогда стали называть буквы. Просто читали алфавит, если буква ему нравилась, он говорил «да». Сложилось слово «письмо». Все ясно. Он хотел, чтобы его рисунки послали маме. Позвали воспитательницу. Воспитательница долго разглядывала тетрадку. Мятые листки были плотно зарисованы какими-то значками. В одном месте знаки стояли вразбивку, в другом плотно сбивались в неразличимый комок чернильных переплетений. Некоторые страницы были покрыты сплошными кругами. Круги были разного размера, не всегда замкнуты, лишь с большой натяжкой их можно было принять за букву «о». Но кто станет рисовать букву «о» на двух страницах подряд?
Воспитательница отказалась посылать тетрадку родителям. Это письмо, сказала она, я должна знать его содержание. Назревал скандал. Какое содержание можно найти в нелепых каракулях? Строгая воспитательница пойдет после смены к себе домой, нормально выспится, а парням опять придется не спать по ночам от криков дурачка? Воспитательнице срочно пришлось искать выход из неприятной ситуации. Она подошла к новенькому.
– Это письмо?
– Нет.
– Это твои рисунки?
– Да.
– Ты хочешь, чтобы я послала их маме?
– Да.
– Может быть, мы не будем посылать маме всю тетрадку? Выберем самые красивые рисунки и пошлем?
– Нет. Нет.
Он выговорил два раза «нет», слово, которое давалось ему очень трудно. Потом закричал. Он кричал «мама», топал ногами и пытался сказать «нет» еще раз. У него не получалось.
– Хорошо, хорошо. Я все поняла. Маме очень нравится, когда ты рисуешь. Я пошлю ей все твои рисунки. Я напишу письмо твоей маме. Напишу, что тебе здесь очень понравилось, у тебя много друзей и ты очень любишь рисовать. Тебе ведь нравится у нас?
– Да.
Так и поговорили. Воспитательница отправила тетрадку родителям новенького. Новенький успокоился. Ночью он спал, днем сидел на своей кровати, уставившись в одну точку.
Через месяц в детдом привезли инвалидные коляски. Колясок было много, на всех хватило. Дали коляску и новенькому. Нянечки подхватили его под руки, он встал. Подвели к коляске, посадили. Попытались поставить его ноги на подножки, он не дал. Подножки убрали совсем. Он оттолкнулся ногами от пола и поехал. Очень быстро перебирая сильными ногами по полу, он покатил по коридору.
На очередном классном собрании воспитательница ругала новенького. Она говорила обычные в таких случаях глупости. Как надрывается страна, выкраивая для нас последний кусок хлеба, какой он неблагодарный. Доказывала, что она поступила с новеньким как с человеком, отправила его тетрадку родителям, а в тетрадке, оказывается, он облил грязью весь коллектив детского дома, расписал жизнь детдома в черном цвете, огульно охаял педагогический совет и обслуживающий персонал. Она говорила и говорила. Новенький не слушал. Когда она дошла до обычных в таких случаях обвинений в черствости и бездушии, он отодвинул ногой школьную парту и выкатился в коридор.
Больше писем ему писать не разрешали. Он и не просил. После уроков он катался по коридору, часами играл надувным мячиком. В обед регулярно просил добавки. Его нужно было кормить с ложки, нянечки не хотели скармливать ему добавочную порцию. Пытались объяснить ему все это, но тщетно. Он катил за нянечкой на своей коляске до тех пор, пока она не сдавалась. Нянечки пытались спрятаться от его приставаний в своей комнате. Он сидел возле комнаты и кричал. Когда это все им надоедало, они выходили из комнаты и давали ему еще одну тарелку супа или каши. Постепенно все привыкли к нему и всегда давали двойную порцию, чтобы отвязаться от назойливого инвалида.
Когда мы оставались одни, я разговаривал с ним. Медленно проговаривая каждое слово, он произносил фразу, вопросительно и недоверчиво смотрел на меня. Я повторял его слова. Постепенно он стал доверять мне, и повторять его слова мне уже не требовалось. Мы просто разговаривали. Я спросил его, что же конкретно было в том письме.
– Рубен. Я много думал.
– Знаю, ты много думал и написал хорошее письмо. Что ты написал?
– «МАМА МЕНЯ ПЛОХО КОРМЯТ И НЕ ДАЮТ КОЛЯСКУ».
Вся первая страница его первого в жизни письма была исписана буквами «м». Большими и маленькими. Он надеялся, что хоть одна буква из всей страницы будет понятна. Иногда на букву он изводил несколько страниц. Толстая тетрадка в девяносто шесть страниц была исписана полностью.
Я пытался спорить:
– Первые четыре буквы – лишние.
– Я много думал.
– Все равно первые четыре лишние. У тебя могло не хватить места в тетрадке.
Он задумался. Потом широко улыбнулся и медленно, очень четко произнес: «Ма-ма».
Taken: , 1
Привезли новенького. Церебральный паралич. Очень крупный, сильный парень бился в судорогах. Такие сильные постоянные судороги бывают редко. Взяли под руки, отвели в спальню, посадили на кровать.
Лицо искажено, речь неразборчива, почти неразборчива. Я понимал все. Он был не очень умный, но и не полный дебил, каким его считали почти все, от воспитателей до сверстников. Он сидел на кровати, все время как заклинание повторяя странный звук, почти птичий клекот: «клск», «клск». Слов из одних согласных в русском языке не бывает. Я знал это и читал гласные по губам, точнее, по движению лицевых мышц. Мальчик не был сумасшедшим. Днем и ночью он повторял простое слово: «коляска». Нормальным его назвать было также трудно. Он еще не понял, ничего не понял. В этом детдоме жрать было нечего, какие коляски?
Детдомовцы имели право переписываться с родителями. Каждую неделю воспитательница упорно уговаривала детей писать письма. Каждую неделю дети упрямо отказывались писать домой. Глупые дети. Им давали бесплатный конверт, чистый листок бумаги.
В младших классах письма писали почти все. Листки с детской писаниной отдавали воспитательнице, она исправляла грамматические ошибки, вкладывала письмо в конверт и отправляла домой. Все знали, что именно надо писать в письмах. Все писали про школьные отметки, заботливых взрослых и дружный класс. Каждый праздник детям выдавали красивые открытки, всем одинаковые, – чтобы поздравить родителей. Открытки взрослым особенно нравились. Каждую открытку нужно было расчертить под линейку карандашом, затем написать текст поздравления в черновике. Воспитательница исправляла в черновике ошибки. Теперь можно было переписать текст на открытку карандашом, а потом, если написано без ошибок, обвести карандашную заготовку цветными чернилами. Все знали также, про что писать нельзя. Нельзя было писать про плохое, например было запрещено писать про еду. Особенно про еду. Но глупые родители в своих письмах почему-то именно про еду всегда и спрашивали. Поэтому все письма часто начинались стандартно: «Здравствуй, мама! Кормят нас хорошо». За хорошие письма детей хвалили, за плохие – ругали. Особенно плохие письма зачитывали вслух всему классу.
Старшеклассники писем не писали. Что такое детдом, родители и так знают. Зачем заставлять их волноваться лишний раз? А если кому и надо было написать письмо, то конверт всегда можно купить, были бы деньги. Отдавать же письмо воспитательнице могли только не совсем умные дети. Все знали, что по инструкции она должна отнести письмо домой, прочитать и лишь затем решать, отправлять письмо или нет. Опустить письмо в почтовый ящик мог любой взрослый. Чаще всего об этой нехитрой услуге просили нянечек, а один мальчик приноровился отправлять письма через водителей хлебовозов. Каждый день на территорию детдома привозили хлеб. Он подходил к шоферу, шепотом говорил ему: «Письмо опустите в почтовый ящик, пожалуйста». Шофер оглядывался по сторонам, молча брал письмо и садился в машину. Письма этого мальчика отправлялись в тот же день, его родители знали это по почтовому штемпелю. Мальчик с гордостью убеждал нас, что все шоферы – хорошие люди. Его папа был шофером.
Может быть, воспитательница действительно верила, что старшеклассники писем не писали, может быть, что-то и подозревала, но упорно раз в неделю уговаривала всех писать письма. Она говорила, все молчали. Так было принято. Если воспитательница особенно донимала кого-нибудь одного, пацану приходилось делать вид, что он решил написать письмо. Он быстро писал на листке бумаги «я балдею от перловой каши», вкладывал листок в конверт и заклеивал конверт клеем для сборки авиамоделей. Ни одно такое письмо до адресата не доходило, да этого и не требовалось. Зато во второй раз к нему уже не приставали.
Новенький все сидел на своей кровати, кричал, плакал. Поначалу нянечки отнеслись к нему неплохо, утром сняли с кровати на пол, спросили, как положить, чтобы он мог ползать. Инвалид лежал на спине, дрыгал ногами и руками в воздухе, мычал что-то невразумительное. Когда его перевернули на живот, он закричал еще сильнее. Нянечки посадили его обратно на кровать и ушли. Что им оставалось делать?
Он кричал, мычал и плакал. Днем и ночью. Одноклассники сначала хотели его побить, чтобы заткнулся, но не стали. Дебилов не били. Просто попросили администрацию перевести его в другую палату. Никто не хотел спать под его ночные крики. Пока взрослые решали, куда отселить несчастного, парни пытались развлечь дурачка. Ему приносили надувные мячи, детские игрушки – ничего не помогало. Парни не сдавались. Что-то же должно было ему понравиться. Кто-то предложил ему тетрадь, толстую тетрадь в клеточку. Дурачок обрадовался, закивал. Вцепился в тетрадь, успокоился и внезапно отчетливо сказал: «Дай». Неожиданная удача всех развеселила. Его просили снова и снова сказать «дай». Он повторял и улыбался. Слово «дай» выходило у него хорошо. Почти без запинки он мог проговаривать слова «мама», «папа», «дай», «да» и «нет». Слово «нет» он произносил с трудом, сначала почти неслышное «н», потом пауза и долгое, протяжное «е-ет». Но этого было достаточно. Он просил ручку. Ему дали ручку, уже не спрашивая, принесли стол, придвинули к его кровати. Положили на стол ручку. Он замер на мгновенье, неожиданно ловко подхватил правой рукой ручку, уверенно лег на стол всем телом, зажав под собой тетрадь, открыл тетрадь подбородком и ткнул ручкой в чистый лист. Сел, руки бессмысленно дергались, ноги под столом отбивали неритмичную дробь. Он смеялся, парни смеялись вместе с ним.
Жизнь новенького изменилась. По ночам он крепко спал, а с утра нянечки совали ему в руку ручку, клали перед ним тетрадь. Весь день он сидел на кровати, то падая на тетрадь всем телом, пытаясь снова и снова ткнуть в чистый листок авторучкой, то разгибаясь в радостном смехе, любуясь своими рисунками. Две недели парни в палате спали спокойно. Две недели дурачок терпеливо выводил в тетради странные закорючки, замысловатые узоры, видимые только ему одному образы и знаки. Когда в тетрадке не осталось чистого места, он закричал. Опять закричал. Тетради в детдоме ценились, тем более в клеточку. Но дурачок хотел рисовать, парни хотели спать по ночам. Купили ему новую, пусть рисует. Он даже не взглянул на чистую тетрадь. Бросил ручку на пол, положил на кровать рядом с собой тетрадь, мятую, бесполезную игрушку, и закричал.
Теперь то, что он кричал, понимали все. Он кричал «мама». Кричал громко. Парни уже привыкли немного к его речи. Все пытались добиться от него, чего ему еще нужно, уговаривали не кричать, обещали принести ему еще много тетрадей – ничего не помогало. Ему называли слова одни за другими, на все он говорил «нет». Тогда стали называть буквы. Просто читали алфавит, если буква ему нравилась, он говорил «да». Сложилось слово «письмо». Все ясно. Он хотел, чтобы его рисунки послали маме. Позвали воспитательницу. Воспитательница долго разглядывала тетрадку. Мятые листки были плотно зарисованы какими-то значками. В одном месте знаки стояли вразбивку, в другом плотно сбивались в неразличимый комок чернильных переплетений. Некоторые страницы были покрыты сплошными кругами. Круги были разного размера, не всегда замкнуты, лишь с большой натяжкой их можно было принять за букву «о». Но кто станет рисовать букву «о» на двух страницах подряд?
Воспитательница отказалась посылать тетрадку родителям. Это письмо, сказала она, я должна знать его содержание. Назревал скандал. Какое содержание можно найти в нелепых каракулях? Строгая воспитательница пойдет после смены к себе домой, нормально выспится, а парням опять придется не спать по ночам от криков дурачка? Воспитательнице срочно пришлось искать выход из неприятной ситуации. Она подошла к новенькому.
– Это письмо?
– Нет.
– Это твои рисунки?
– Да.
– Ты хочешь, чтобы я послала их маме?
– Да.
– Может быть, мы не будем посылать маме всю тетрадку? Выберем самые красивые рисунки и пошлем?
– Нет. Нет.
Он выговорил два раза «нет», слово, которое давалось ему очень трудно. Потом закричал. Он кричал «мама», топал ногами и пытался сказать «нет» еще раз. У него не получалось.
– Хорошо, хорошо. Я все поняла. Маме очень нравится, когда ты рисуешь. Я пошлю ей все твои рисунки. Я напишу письмо твоей маме. Напишу, что тебе здесь очень понравилось, у тебя много друзей и ты очень любишь рисовать. Тебе ведь нравится у нас?
– Да.
Так и поговорили. Воспитательница отправила тетрадку родителям новенького. Новенький успокоился. Ночью он спал, днем сидел на своей кровати, уставившись в одну точку.
Через месяц в детдом привезли инвалидные коляски. Колясок было много, на всех хватило. Дали коляску и новенькому. Нянечки подхватили его под руки, он встал. Подвели к коляске, посадили. Попытались поставить его ноги на подножки, он не дал. Подножки убрали совсем. Он оттолкнулся ногами от пола и поехал. Очень быстро перебирая сильными ногами по полу, он покатил по коридору.
На очередном классном собрании воспитательница ругала новенького. Она говорила обычные в таких случаях глупости. Как надрывается страна, выкраивая для нас последний кусок хлеба, какой он неблагодарный. Доказывала, что она поступила с новеньким как с человеком, отправила его тетрадку родителям, а в тетрадке, оказывается, он облил грязью весь коллектив детского дома, расписал жизнь детдома в черном цвете, огульно охаял педагогический совет и обслуживающий персонал. Она говорила и говорила. Новенький не слушал. Когда она дошла до обычных в таких случаях обвинений в черствости и бездушии, он отодвинул ногой школьную парту и выкатился в коридор.
Больше писем ему писать не разрешали. Он и не просил. После уроков он катался по коридору, часами играл надувным мячиком. В обед регулярно просил добавки. Его нужно было кормить с ложки, нянечки не хотели скармливать ему добавочную порцию. Пытались объяснить ему все это, но тщетно. Он катил за нянечкой на своей коляске до тех пор, пока она не сдавалась. Нянечки пытались спрятаться от его приставаний в своей комнате. Он сидел возле комнаты и кричал. Когда это все им надоедало, они выходили из комнаты и давали ему еще одну тарелку супа или каши. Постепенно все привыкли к нему и всегда давали двойную порцию, чтобы отвязаться от назойливого инвалида.
Когда мы оставались одни, я разговаривал с ним. Медленно проговаривая каждое слово, он произносил фразу, вопросительно и недоверчиво смотрел на меня. Я повторял его слова. Постепенно он стал доверять мне, и повторять его слова мне уже не требовалось. Мы просто разговаривали. Я спросил его, что же конкретно было в том письме.
– Рубен. Я много думал.
– Знаю, ты много думал и написал хорошее письмо. Что ты написал?
– «МАМА МЕНЯ ПЛОХО КОРМЯТ И НЕ ДАЮТ КОЛЯСКУ».
Вся первая страница его первого в жизни письма была исписана буквами «м». Большими и маленькими. Он надеялся, что хоть одна буква из всей страницы будет понятна. Иногда на букву он изводил несколько страниц. Толстая тетрадка в девяносто шесть страниц была исписана полностью.
Я пытался спорить:
– Первые четыре буквы – лишние.
– Я много думал.
– Все равно первые четыре лишние. У тебя могло не хватить места в тетрадке.
Он задумался. Потом широко улыбнулся и медленно, очень четко произнес: «Ма-ма».
Пирожки
Детский дом, дом для детей. Детей готовят к будущей, взрослой жизни. Кроме общеобразовательных предметов в детдоме преподают основы выживания в непростом мире, который начинается за воротами школы. Мальчиков учат разбираться в электропроводке, выпиливать лобзиком, собирать и чинить мебель, девочек – шить, вязать, готовить. Это не так просто – научить мальчика без рук менять электрические розетки, кажется почти невозможным научить вязать однорукую девочку. Это трудно. Действительно очень трудно. Нашим преподавателям удавалось делать то, о чем родители ребенка-инвалида не могли и мечтать.
Я лежу на полу в классе. Заходит девочка с подносом в руках. Вместо одной ноги у нее протез, но по нашим, детдомовским, меркам она почти здорова. На подносе – пирожки. Горячие, румяные.
Я лежу на полу в классе. Заходит девочка с подносом в руках. Вместо одной ноги у нее протез, но по нашим, детдомовским, меркам она почти здорова. На подносе – пирожки. Горячие, румяные.