Тетя Лида! Ее именно сейчас тут не хватало. О чем с ней теперь говорить? О своем позоре? Пусть племянник сам объясняет по-родственному.
   Широкое лицо простецки сияло радостью. Глядя сквозь это лицо, как сквозь невидимое привидение, Аля нашла в себе силы проскрипеть неприязненно-ржавым голосом:
   –  Вы меня с кем-то путаете. Я вас в первый раз вижу.
   И, повернувшись лицом к подъезду, также «сквозь» взглянула на замершего у раскрытой двери Олега, увидевшего и услышавшего все разом.
   Сюжет был завершен.
   Минуя его, не коснувшись, вошла Аля в свой дом начинать новую старую жизнь.
   Витута уже лежала, заботливо подоткнутая со всех сторон одеялом. Он позаботился, уложил. Ну пусть отдыхает.
   И все же не выдержала, подошла:
   –  Что, тебе нечего мне сказать?
   –  Давай не сейчас, – тихо попросила Витута.
   –  Почему же? Зачем откладывать? – Алю прорвало, и голос наконец-то зазвучал в полную силу.
   –  Мне плохо просто, – пожаловалась Витута матери.
   –  А мне хорошо?! Обо мне ты подумала?! Ты что думала, все всегда для тебя?
   Аля смотрела в лицо дочери и видела забытые черты ее отца. Вот в кого она выросла. Бездушная, эгоистичная тварь. Вот чьи гены победили!
   –  При чем здесь ты? Я думала о тебе, но ты-то здесь при чем?
   Витута села на кровати, цепко и неприязненно глядя на мать.
   –  Я тебя просила оставить меня в покое. Ты не хочешь. Тогда слушай. Я аборт сделала. Позавчера. В районной женской консультации. Я сделала аборт! Без анестезии! Меня там вырвало. И они велели мне мыть пол. После всего этого. Я мыла пол, а эта тетка там, нянька, что ли, сказала, что после первого аборта детей не бывает! Довольна?!!! Ты теперь довольна?!!!
   Аля видела только бескровные губы дочери и черные круги под ее глазами.
   –  Зачем же ты это сделала? Почему не подождала меня? Почему – так? И он – что он – не знал?
   –  Я тебя не подождала, потому что ты – дура! Дура и только себя понимаешь! И думаешь, что самая умная. Все у тебя должно быть по правилам! Ты все лучше всех знаешь! Я тебя ненавижу!!! Ненавижу, слышишь!
   Аля отшатывалась от страшных слов в ужасе и понимала, что от них не уберечься, что теперь должно быть именно так.
   –  Я не хотела ребенка из-за тебя! Из-за твоих сволочных правил! Из-за того, что «сначала диплом и замуж за порядочного…». А он, он непорядочный, поняла? Женатый он! И я потом только узнала… Когда уже ребенок был!
   –  Так это не… – Аля тут же осеклась, но состояние Витуты делало ее особенно чуткой.
   –  Не Олег, ты хотела сказать? Ну, ясно, что ты еще можешь подумать! Одноклеточная, пошлая дура! Только тебе одной может быть больно! Только ты рассудишь по справедливости! Я все заранее знала! И никому из вас не хотела говорить! Но у меня температура поднялась. Он привел нормального врача. Умолял все тебе сообщить. Я с него клятву взяла, что он молчать будет, пока я сама не решу. Довольна? Все выпытала?
   Неважно, какие слова произносила бедная ее девочка. Неважно, что «ненавижу» Аля впервые услышала от самого дорогого ей существа. Случилось непоправимое. Гораздо страшнее всяких слов. И случилось – она знала – и по ее вине тоже. Она действительно – ни разу в жизни – еще не пыталась кого-то понять. Не умела простить, не умела смириться.
   Надо было чему-то учиться. Чему-то самому главному. Она пока не знала, что это. И, как слепая, на ощупь, протягивала руки вперед, навстречу случившейся беде.

Махну серебряным тебе крылом… [3]

   Оставалось пройти паспортный контроль. Антон встал в небольшую очередь – сегодня в цюрихском аэропорту почему-то всюду были очереди, – достал заранее паспорт.
   «Ай лав ю со мач, ай вил мис ю» [4], – услышал он впереди себя нежный тихий шепоток. В шепотке слышались слезы. Впереди стояла красивая пара, как он сразу их не заметил? Не швейцарцы – иначе зачем английский. Но иностранцы. В смысле, не русские, не наши.
   Мужчина – высокий, статный, ухоженный – одна стрижечка чего стоила, в костюме, который тянул на несколько тысяч баксов, судорожно обнимал тоненькую бледную девушку с короткими темными волосами.
   «Вылитая Деми Мур», – определил Антон. Он увидел ее тонкие пальчики с длинными ноготками лопаточками (самая модная форма, жене его так же теперь маникюрша делает). Некоторые пальцы были украшены не слабыми колечками: в одном – крупный бриллиант, в другом – изумруд. И мужчина, и девушка были совсем из другого мира. Там летают на личных самолетах и не стоят в очереди на паспортный контроль. Но мало ли что бывает?
   Девушка продолжала шептать свои отчаянные слова. Мужчина молчал, прижимая ее к себе. Антон постарался встать так, чтобы можно было увидеть его лицо: в глазах того стояли слезы, одна слеза катилась по щеке. Девушка подняла лицо, встала на цыпочки и выпила ее. Мужчина объятий не разжал, уткнулся лицом в ее волосы.
   Антон был растроган. Он никогда не видел, чтобы такие мужики не то чтобы плакали, а вообще хоть как-то проявляли свои чувства. Сидят на переговорах с приветливо-каменными лицами, до последней минуты не поймешь, что решили. Хотя тут было все понятно – когда такая девушка говорит тебе о любви, и выпивает твою слезу, и прижимается к тебе беспомощно, а ты с ней должен расстаться, – тут можно и зарыдать. Все поймут.
   В общем, пара излучала такую любовь и боль от предстоящей разлуки, что долго смотреть на них было трудно: становилось завидно. И хотя у Антона была красавица жена, и они любили друг друга, и верили друг другу, и скучали, расставаясь, ужасно, но тут у него как-то учащенно забилось сердце. Захотелось быть на месте этого мужика, чтобы так же красиво все было, и пусть даже больно невыносимо, но чтобы так же потянулось к тебе любимое, единственное лицо, чтобы слезу твою выпила. Очередь двигалась медленно.
   «Вот счастье-то для этих», – подумал Антон и глянул вперед: много ли еще народу. И глаз не смог оторвать! Перед отчаянно прощающейся парой стояла еще одна, почти такая же. Только у этого, нового мужчины волосы были чуть светлее, и сам он был несколько круглее – типичный процветающий швейцарец, а девушка его была не Деми Мур, а вообще ангелоподобная Мия Фэрроу, какой она была в «Ребенке Розмари». (Жена у Антона любила кино и его приучила, так что ему типы внешности было легче всего определять, сравнивая с кинозвездами.)
   Эта пара прощалась менее выразительно, но более темпераментно: жадно целовались, отстранялись, смотрели друг на друга, потом опять бросались друг другу в страстные объятия.
   Ситуация из эксклюзивной превращалась в обыденную, комическую даже. Зависть прошла. Антон стал думать о своих служебных делах.
   На подходе к пограничнику обе парочки жестом пропустили его вперед – не напрощались, значит. Он глянул напоследок на девушек: бывают же такие. Темненькая по-прежнему что-то жалобно шептала своему спутнику, гладила его по щеке узкой рукой, а голубоглазая «Розмари» как раз подставляла губки для очередного жаркого поцелуя.
   Войдя в салон самолета и заняв свое место, Антон достал деловые бумаги и принялся их перечитывать.
   –  Танька, блин, чуть в самолет из-за вас, козлов, не опоздали, – раздался почти над самой его головой задыхающийся хрипловатый женский голос. Стервозный такой голос энергичной московской девки.
   Взъерошенная Деми Мур обращалась к запыхавшейся Мии Фэрроу. Обе плюхнулись в пустовавшие кресла перед пораженным Антоном. Он слушал, стараясь не пропустить ни слова.
   –  Ну, Дашк, – сказала Мия более пискляво, но с теми же развязными интонациями, что и ее подруга, – ну, ты мне такое дело сделала, век тебе не забуду.
   –  Да ладно, чего там, – отвергла благодарность Деми. – Ты давай рассказывай, как у вас там. Мы ж с тобой теперь соседки будем, мне к тебе только с горочки спуститься. Это тебе не Братеево с Теплым Станом.
   Обе сыто заржали, и Танька, уже совершенно утратившая в глазах Антона даже приблизительное сходство с похожей на ангела Мией, принялась хвастаться:
   –  У него такая вилла! Комнат двадцать! Не сосчитать! Две ванны джакузи! Мы все время – то в одной, то в другой. Смотри, какая я промытая, да? Сад большой, бассейн. Слушай, пферд – это лошадь? Вот, у него, значит, еще пферды есть, только не здесь, в другом каком-то месте. На пфердах скакать будем, сказал, по уик-эндам! Представляешь? А в моей ванной – ты бы видела (у него несколько ванн, с ума сойти!), так в моей – туалетных вод всяких – тьма: и Живанши, и Келвин Кляйн, и Шанель, и Элизабет Арден, и Тифани, и Герлен. И к ним такие же гели для душа, и кремы! Знаешь, кайф какой! Я даже с собой оттуда немножечко взяла…
   –  Вот дура! – с досадой оборвала ее Дашка. – Это ж все твое будет, зачем же у самой-то себя переть, это тебе не из клубного сортира жидкое мыло скомуниздить. Сколько тебя учила, а ты… Ты, наоборот, делай вид, что для тебя это все – тьфу, дерьмо собачье, видела и не такое тысячи раз. Ты же, типа, сама не голодрань, человек приличный, хоть и от одиночества уставший. И тебе, типа, кроме любимого человека, ничего и не нужно.
   –  Нет, Дашк, я не перла. Я у него в последний вечер, когда мы в ванне, ну, это… И я ему говорю: «А можно я с собой на память возьму вот эти духи?» Что я, когда ими подушусь, сразу этот вечер вспомню, как у нас все было. А Уго мне говорит: «Это же я специально для тебя и покупал, не знал, что ты любишь, волновался, вот и купил разное». Он увидел, что я Шанель взяла (она же самая дорогая, правильно?), так сегодня перед отлетом, смотри, чего мне еще принес.
   –  Ух ты! – похвалила Дашка. – А мне мой сегодня, смотри, что подарил.
   Танька молчала, видно, подарок разглядывала. Потом протянула:
   –  Это да-а! Бриллиант настоящий?
   –  Ага! Я на душки не размениваюсь. Это ж обручальное, Таньк! Мы с ним вчера помолвились, считай, официально. Он прием устроил, народу назвал, все от меня балдели по-страшному. В общем, показала я им европейский класс. А их бабы – такие коровы: накраситься толком не умеют, одеваются, как чушки, я-то волновалась, думала: как я там среди них. Но хорошо еще: все по-английски говорят…
   –  Счастливая ты, Дашка, по-английски можешь. А я вообще – дура дурой, как глухонемая, все на пальцах объясняла. Ну, ничего, сейчас прилетим, на следующий же день на курсы пойду.
   –  Курсы курсами, а ты как с Шуриком своим будешь? Уго твой знает, что ты замужем? Сказала ты ему? Как ты за него выходить-то собираешься? Они же ведь через месяц приедут!
   –  Ой, Дашка! Я об этом все время думала: ну что мне делать, такого шанса ведь больше не будет у меня. Вот ты представь, возвращаюсь я сегодня в нашу трехкомнатную, к Шурику моему благоверному с его мамочкой. Я тебе еще не рассказывала, что она недавно отмочила? Он на работу собирается, у него что-то важное на девять утра было намечено, ну и мамусенька нас, сынулечек своих малолетних, перед выходом оглядывает, есть ли у нас платочек носовой и всякое такое, и вдруг она так тревожно: «Шура, а ты трусы сменил?» Он отмахивается, мол, спешу, мам, не до трусов мне, так она за ним к лифту бежит и на всю лестницу вопит: «Шура, смени трусы! Шура, смени трусы!» Он у нас мальчик послушный, вернулся трусы менять, на меня орет, торопится, я виноватой оказалась, представляешь, мамочке никогда ничего не скажет, всю злость на мне выместит. И что ты думаешь: опоздал он на свою серьезную встречу из-за трусов! Вот какие у нас дела! Надоело мне все это, мужику сорок пять лет, а без маминой юбки – никуда. И мама у нас – святая, непорочная, какая бы ей моча в голову ни ударила.
   –  Да, слов нет, – хмыкнула Дашка, – ну думай, как ты будешь. Они как про развод узнают, ведь грызть тебя начнут, тебе тогда сразу уходить надо, а Вовчик как же? Хорошо, я себе крылья не обрубила. Свободная. Правда, ты все-таки за ними была как за каменной стеной, ни о деньгах, ни о том, как с начальником поладить, у тебя голова не болит. А я… Хватит, насекретутствовалась. Шефа кондрашка хватит, когда узнает, за кого я замуж выхожу. Козел вонючий. Теперь он под мою дудочку попляшет. Это ему не за триста баксов в месяц надо мной измываться. В общем, заживем, как белые люди.
   Таньку грызла мрачная дума:
   –  Даш, я знаю, что я сделаю: пойду в суд, подам заяву, типа, он алкаш, бьет меня, где он – не знаю. Они его вызовут, он не придет, нас и разведут. Мне Машка говорила, она со своим, он у нее правда пьянь был, так развелась. Легко и быстро. Шурик с мамулечкой даже и не узнают ничего. Я за Уго выйду, а потом уже им скажу. Во они обалдеют!
   –  Это ничего, – одобрила Дашка. – А Вовчик? Может, Уго твой вообще детей не захочет. Или чужих не выносит. Знаешь, есть такие мужики – на чужих детей аллергия. Удавятся, а бабу с ребенком не возьмут.
   –  Он добрый, Дашка! И как раз детей любит! И спрашивал меня, сколько у нас детей будет. И сказал, что много хочет. Придумаю что-нибудь. Еще не вечер. А Вовке только лучше будет.
   Дашка откинула спинку кресла, которое уперлось прямо в колени Антону.
   –  Мужчина, уберите свои ноги, вы мне отдыхать мешаете, – вызывающе брезгливо потребовала она, повернувшись к нему.
   Он увидел ее цепкие пальцы, хищные ногти, кольцо с массивным бриллиантом. Отвечать не хотелось.
   –  Дашк, ты что, не видишь, это же иностранец, не понимает он тебя, – проворковала Танька и ласково улыбнулась.
   На всякий случай.

Юзер

1

   Глупо как-то они познакомились. В кафешке встретил приятеля-фотографа, у которого когда-то подрабатывал. «Зайдем, – говорит, – кофейку тяпнем. Всю ночь туда-сюда, не спал ни минуты, а сейчас вот в журнал тащиться…»
   Итон тоже всю ночь жил бодро, тусовался. Фу-ты ну-ты, имя Итон, а? Он сам себя так назвал, еще в шестнадцать лет, в босоногом деревенском детстве. Услышал где-то, понравилось. Не то что Игорем, как мама придумала. Итон – и все балдеют. В Москве тоже все поначалу балдели, спрашивали – в каком, мол, смысле – Итон? Он отвечал – в прямом. Круто получалось. Какая-то родословная вырисовывалась. Сразу делалось ясно, что он – человек-загадка, раз дали ему такое имя. Однажды спросили: «А как же по батюшке?» – «А у нас без батюшек», – таинственно намекнул Итон на нездешние корни. Так и привыкли в тусовке – есть такой Итон, стильный, много не говорит, не врет, всем вокруг интересуется. Как неродной.
   Он и был им неродной, из Белгородских меловых карьеров. И хоть отчество у него имелось – Иванович, отца он никогда в жизни не видел, да и не мог видеть, его просто не было вообще. Мама рассказала ему по-дружески все про себя и про него – стесняться ей было нечего – она удачу свою воспевала и смекалку, а не позор.
   Никто ее в молодости не любил, потому что она была некрасивая, а ей хотелось ребеночка, ужасно хотелось. Она уж и наряжалась по-всякому, и губки бантиком красила, и брови выщипывала, и на химический перманент тратилась. Но робость мешала. В компаниях зажмется в каком-нибудь уголке и сидит. Никто на нее и не глянет. И вот прокатились двадцать девять лет ее никого не привлекшей жизни. Почти тридцать. После тридцати пойдет четвертый десяток, совсем чуть-чуть до бабушки. Эта навязчивая мысль прицепилась, как сырая глина во время осенней распутицы к башмакам, – не отдерешь. От отчаяния и ужаса перед подстерегающей у порога старостью решилась она на небывало мужественный шаг.
   К подружкиному мужу приехал младший брат – новоиспеченный лейтенант. Следовал к месту службы и остановился на одну ночь. Все как следует выпили на радостях, и лейтенант стал хвастаться, что теперь – все, прощай холостая жизнь, сейчас вот обоснуется на новом месте, приедет невеста.
   –  Красивая, – вздыхал, сам себе завидуя, – вот такая же вот кудрявая, как она.
   И кивал на Тоню. И все согласно кивали по-пьяному, что, дескать, да, тогда – ясное дело – красивая. Тут Тоня и поняла, что сейчас – или-или. Или будет у нее ребенок от любимого человека, который впервые в жизни ее красивой назвал, или она распоследняя дура, и пеняй тогда на себя. Все еще немножко выпили и позабыли про лишние детали жизни. Тогда она взяла лейтенанта за руку и увела в подругину спальню. Дверь на ключ замкнула, хотя все равно никто бы не пришел – водки на столе было еще много, да и компания вся была семейная, солидная, никому по углам целоваться уже надобности не было. Лейтенант был молодец. Сразу все понял. Налетел, как вихрь. И все называл ее Наталочка, Наточка. Для самоуспокоения, скорее всего. Не такой уж он был пьяный, чтоб Тоню от далекой невесты не отличить.
   Все было очень-очень хорошо. Когда единственный ее любимый уснул, она быстренько оделась, поцеловала его на прощание и погладила по светлым волосам. Благодарила за будущего ребеночка, уверена была, что все будет как в сказке, – по ее велению, по ее хотению.
   Ее отсутствия никто и не заметил. А вот Ваню хватились:
   –  Куда подевался?
   –  Да спит, уморился, весь день в дороге. Пусть спит, – постановил старший брат.
   Она еще посидела со всеми, тихо переживая свое счастье, да и дома потом всю ночь не спала, все вспоминала, как он называл ее красивой, как крепко обнимал. Радовалась, что оказалась такая смелая и сделала, как захотела. Успела до тридцати, до старости.
   Как только Тоня поняла, что беременна, легко нашла учительскую работу в другом поселке, учителей младших классов не хватало, а у нее уже был десятилетний стаж, опыт. Получила от совхоза домик, завела хозяйство, маму перевезла. Но даже ей, маме своей, не сказала, чей Игорек, – зачем? Зачем Ване неприятности? И Наталочке его? Они-то в чем виноваты?
   Жаловаться на судьбу было нечего – они тихо и хорошо жили. Игорек у мамы своей учился в младших классах, никто его не обижал. У них был сад, огород, коза, кролики, куры. Все эти живые были первыми и лучшими Игорьковыми друзьями – козочка родилась, когда он учился ходить, и они вдвоем понимали, что они – дети, и мир больших им радуется и умиляется. Куры быстро вырастали большими из пушистых желтых писклявых шариков. Крольчата рождались слепенькими, маленькими, как мышки. Их мама-крольчиха перед тем, как выпустить их на белый свет, выщипывала из себя пух и устраивала им теплую постельку, мальчик приносил ей вату, ему было страшно, что она так больно себе делает и что ей-то самой будет холодно теперь. Крольчиха, хоть вату и брала, все-таки продолжала самозабвенно надирать из себя пух для новорожденных.
   Бабушка объясняла: «Мать всю себя для ребенка не пожалеет, все отдаст, что там пух – ей для маленьких жизни не жалко».
   Тогда мальчик начинал жалеть и свою маму, и мамину маму – бабушку. Они живут по какому-то особому закону, они к себе беспощадны, им лишь бы устроить тепло и покой тому, кто дороже для них самой жизни. Он их любил и уважал, и понимал, что раз так все устроено в мире, его дело – принимать их заботу, брать всю любовь, которую ему дают одинокие женщины, созданные, чтобы быть матерями не один раз в своей жизни и женами не на одну-единственную ночь. Одному мальчику вряд ли нужно такое море нерастраченной любви. Крольчата подрастали, открывались их глазки, и они навсегда вылезали из нащипанного матерью пуха. Крольчиха равнодушно давала убрать этот ненужный уже ее детям пух из клети. Цыплята становились белыми и пестрыми курочками-подростками, и мать-курица, зорко следившая за каждым чадом, успокаивалась и начинала жить своей жизнью. Взрослое существование живности никого уже не умиляло и не приводило в нежный восторг. И только человеческие матери с годами не остывали, а, напротив, все больше любовались, все большие жертвы приносили своему ненаглядному творению.
   Мальчик был уверен, что именно так и должно быть. От кого ему было научиться, как быть мужчиной? Он умел быть маленьким, умел принимать заботу, умел любить тех, кто его любит. Много это или чего-то не хватает? Как знать…
   После школы свято верующие в способности и исключительность Игорька мама с бабушкой снарядили его в Москву – учиться. В бесплатный институт он не попал. Срезался на первом же экзамене. Кто мог подумать, что в этом городе окажется столько умных, которые знали все, о чем он даже не догадывался, что это знать нужно. Он лишился веры в себя (но не любви к себе). И хоть город многое в нем сокрушил, покинуть его ошеломленный Итон был не в силах. Чуть-чуть подзарабатывал то здесь, то там. Втянулся в ночную жизнь. Хорошо было ввалиться в клуб, встретить знакомых, поорать сквозь грохот музыки про дела или мысли, которые недавно пришли на ум. Тяжелее всего обстояло дело с жильем, но и тут выручали клубные знакомства: то кто-то уезжал на месяц и оставлял ключ от комнаты в коммуналке, то у кого-то родители отбывали в загранку, одному скучно – можно пожить вместе.
   Оставаясь внутри маленьким, он умел жизненную игру повернуть в свою сторону, сделать так, чтобы о нем заботились, жалели, помогали. Главное, никому не говорить о сокровенном: о младшеклассной учительнице-матери, копании в земле и курятнике, о простой жизни, когда на завтрак – стакан козочкиного молочка с хлебушком, на обед – мятая картошечка, на ужин – макароны с засоленным бабушкой огурчиком. Все это было постыдно обыкновенно.
   Он говорил: «Наверное, в прошлой жизни я был вегетарианцем, так что в этой – стремлюсь наверстать упущенное». И его угощали стейком или фуагра, или… – да мало ли в этом чудо-городе еды с непонятными названиями для самых обычных вещей: мяса или гусиной печенки.
   Мама самоотверженно велела: «Сиди в Москве. Там тебя никто не знает, в армию не заберут. Возможности там какие – с твоими-то способностями рано или поздно…» Но у него чего-то не получалось – ни рано, ни поздно. Не знал, с чего начать, куда ткнуться. На простую работу – унизительно, что он, последний деревенский алкаш – снег разгребать, да и как скажешь друзьям-студентам. Это им, городским везунчикам, такая работа не в лом, потому что экзотика. Он давно еще читал, что в Америке даже дети миллионеров работают в каникулы какими-то там подстригателями газонов или официантами, чтобы на карманные расходы у родителей не брать. Будь он сын миллионера, он бы тоже азартно вкалывал на временном быдляцком поприще – это была бы игра, спектакль, веселые каникулы. А если ты по-настоящему никто? Это же самоубийство – всенародно подтверждать такое, не имея при этом сытой миллионерской уверенности в то, что все понарошку.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента