Страница:
Помню себя с младенческой поры. Заметьте, ранней памятью обладают многие. Ребенок, не научившийся говорить, в состоянии тем не менее запомнить целый ряд младенческих впечатлений. Впрочем, на эту тему существует множество исследований, это давно уже доказано и проанализировано. Если мать груба и агрессивна с шестимесячным или годовалым ребенком, вся ее агрессия будет впитана и освоена младенческой памятью – осознанно или нет, это уже другой вопрос. Молодые мамочки очень и очень устают именно в первые восемнадцать месяцев жизни ребенка. Они недосыпают, им кажется, что всю оставшуюся жизнь им придется быть прикованными к собственному чаду, у них сдают нервы. Это все можно понять. Но понимать надо и то, что у ребенка в первые месяцы его жизни складываются основополагающие понятия о том, куда он попал. И – к кому…
Я очень рано стала проситься на горшок. Именно вследствие раннего осознания себя. Но любое осознание – это еще и источник наших человеческих скорбей. Увы. Меня очень травмировал эпизод, о котором я сейчас поведаю. Он предопределил мое отношение к матери.
Мне было чуть больше года. Происходило все ночью. Я попросилась на горшок. Мама не просыпалась. (Папа, очевидно, был в командировке, иначе не было бы этой тяжелой ситуации, он легко просыпался ночами.) Я продолжала проситься. Потом заплакала. Мать подняла голову с подушки и сказала: «Писай в кровать». Это было абсолютно невозможно. Полностью исключено. И я продолжала плакать. Никакой обиды не было. Младенцы, видимо, умеют от природы требовать свое, пока не добьются, не чувствуя себя при этом виноватыми или плохими. Поскольку я не унималась и просилась на горшок, матери пришлось все же встать. Она была крайне раздражена. До сих пор помню это раздражение большой, сильной, энергетически очень мощной молодой женщины (ей было тогда всего-то двадцать два года). Она рывком вытащила меня из кроватки. Но на горшок не посадила. Босиком пробежала в гостиную, где был серый гранитный пол (родители отца жили в старинной квартире), стащила с меня ползунки и велела: «Писай на пол!»
Это было невозможно! Чудовищно унизительно. Мне нужен был горшок. Но ее стихийное гневное раздражение диктовало ей другое обращение со своим ребенком. «Писай на пол!» – вот что она требовала. И мне пришлось.
Впечатление врезалось в память намертво.
Что следовало из этого урока жизни? Ведь каждый эпизод – урок. Со своей долей нового или повторения пройденного. Со своими оценками за поведение, поставленными себе или окружающим.
В результате этой небольшой, но значительной для меня сценки я поняла: мать не обеспечивает мою безопасность. Это я четко усвоила на всю оставшуюся жизнь. Не из злопамятства. Были еще некоторые эпизоды, на закрепление пройденного материала, так сказать. Не было, повторяю, обиды. Младенцам это неведомо. Но был инстинктивный вывод. Как сигнал: осторожно! Опасность!
Через много-много лет, когда у меня были уже собственные дети, я спросила у мамы, зачем она тогда так поступила. Она была поражена. Не может быть, чтобы в таком возрасте я это запомнила! Я описала детали: каменный пол, кроватку…
– Да, – сказала она, – все было так. Я уставала. Работала, училась. Ночью вообще ничего не соображала. Помню, как все это было. Но – не вернешь…
Надо сказать, что много над нашим народом проводили экспериментов в XX веке. Слишком много. В числе самых чудовищных – эксперимент по «равноправию» женщин.
Что значило это «равноправие» на деле? Женщина обязана была работать. Мало какой муж одной своей зарплатой мог обеспечить семейные нужды. Да и мужей жестокий век изничтожал почем зря, каждого – своим способом. Что оставалось женщинам? Женщина, продуктивно трудясь, должна была к тому же вести дом, следить за детьми.
Как за ребенком уследить, если все силы тратятся на работу? Ясли, детский сад, лишение материнской доброты. Не заботы – она была, на уровне инстинкта. Но – доброты, мягкости, нежности материнской очень многие дети работающих матерей были лишены. Откуда у заезженной клячи возьмется такая роскошь, как терпение и нежность к ребенку, мешающему выспаться перед трудовым днем? Силы, данные природой, забирались государством так безжалостно, что к сорока годам большинство наших женщин уже чувствовали себя старухами. А дети, выращенные в яслях и детских садах усталыми и раздраженными воспитательницами, рано превращались в невротиков.
Моя мама очень старалась все успеть. Она родила троих детей, много работала, тянула на себе дом. Прожила немногим больше шестидесяти лет. То есть, по западным меркам, где ПОЖИЛОЙ, подчеркиваю – пожилой, а не старческий, возраст начинает свой отсчет в шестьдесят лет (по определению ВОЗ), умерла, не дожив до старости.
Пишу это небольшое отступление всего лишь для того, чтобы обозначить: я не судья своей маме, я ее понимаю, как поймут все женщины, живущие в подобных условиях. Но с проблемами, возникшими у нас в младенчестве, в результате хронической материнской усталости, нам придется разбираться самим. Никого не виня, не осуждая.
Не знаю, почему место скопления несчастных маленьких людей назвали садом. С садовыми цветами садовники обращаются почтительно и деликатно. Иначе они вянут. Мы же не вяли. Даже ухитрялись расти. Стало быть, никакие мы были не садовые цветы, а скорее – сорняки. Они выживают в любых условиях. И даже крепчают от этого. Но я за точность названий! Причем тут сад? Ну пусть будет детский пустырь. Или детская помойка. Или даже место превентивного заключения подрастающего поколения, чтоб пораньше разобрались, что к чему.
Это не черный юмор. И не обида сквозит в моих словах. Это стремление к лингвистической ясности. Может быть, если мы начнем давать понятиям правильные названия, у нас возникнет потребность что-то изменить? А то назовем красиво и радуемся. Сад! Где все цветет и благоухает! Только лучше не нюхать (пахнуть будет сиротским борщом и запеканкой), а также не вникать в звучание самого слова, ибо в русском вещем языке слово «сад» ассоциируется к тому же с именем известного маркиза, не к ночи будь помянут…
Так вот. В моем детском исправительном заведении в туалет нас водили строем. Строго по часам. Мальчиков и девочек совместно. И попробуй показать, что ты стесняешься! Тебе конец! Это надо суметь учуять сразу и бесповоротно. Ты можешь стесняться и дико страдать. Но молча и скрытно. Чтоб об этом никто не догадался. Это – военная тайна. Узнает кто – все! Пиши, пропало!
А что делать, если в данный момент, когда велят всем оправляться, тебе именно не хочется? Вот он – извечный конфликт индивидуума и коллективной воли! Ишь ты! Не хочется! Всем – хочется, а тебе не хочется! Выискалась!
Что из этого следовало? То, что когда захочется, вот тут-то и восторжествует справедливость! Не пустят тебя, гнилого самоуправца, в туалет в неурочное время. Терпи. Плачь, страдай, но терпи. Ведь предупреждали!
В общем, история известная, многим знакомая. И приходилось претерпевать. Просто набраться мудрости и сказать себе: детский сад когда-нибудь кончится. Обязательно. И потом – я никогда не буду ходить в туалет нигде, кроме дома. И точка.
Дело усугублялось еще и нашим исконно-посконным отношением к туалетам. Таких гадких, грязных, смердящих мест, вынужденно посещаемых людьми, мне почти нигде больше встречать не приходилось. Только в родных пенатах. В последние годы появились, правда, свежие впечатления из некоторых азиатских стран, но речь сейчас о нас.
Есть у меня один замечательный друг, Алеша Добров, архитектор, художник, с которым мы долгие уже годы состоим в переписке, радуя и развлекая друг друга всякими жизненными историями. Вот как-то раз делились мы заветным: впечатлениями от родных туалетов. Получилось нечто вроде древнегреческого поэтического состязания: кто кого переплюнет, чей опыт ужаснее, чья история поразительнее. Оказалось, каждому из нас было что рассказать на тему «туалетных ужасов».
Вот Алешин эпизод: «Самый пикантный нужник я видел в Ленинграде на Московском вокзале, там архитектура была изобретательная – дыры разделили низенькими перегородками, где-то метр двадцать, так что, когда сидишь и какаешь, видно голову. А вот дверей не было, только эти кирпичные перегородки так слегка изгибались, как в переодевалках пляжных… А поскольку это все же на вокзале, то страждущих до дефекации там тыщи, и вот представляете, тоже такое возвышение, на нем сидит квинтет или секстет какающих, а перед каждым отсеком – очередь. И каждый какающий смотрит такими расширенными глазами первому в очереди…»
А вот мой фрагмент впечатлений на ту же тему: «В пору моей мятежной юности решили мы с другом отправиться на самолете в город Касимов Рязанской области. Полет происходил на „кукурузнике“, который швыряло, мотало, подкидывало и раскачивало каждую секунду нашего движения к намеченной цели. Дверь в кабину пилотов была беспечно распахнута. Видно было, как экипаж подкрепляется по ходу пьесы пивом, что почему-то уверенности в благополучном исходе воздушной прогулки не прибавляло. Все пассажиры, однако, как-то держались в рамках приличий. Кроме меня и охотничьей собаки, лежавшей у ног хозяина. Нас с ней неудержимо рвало на родную землю. И просто – рвало.
Летели недолго, но когда рвать уже нечем, кажется, вечно летишь. Несмотря на мои худшие ожидания, приземлились благополучно. Охотник на руках вытащил собаку. Меня выволокли пропахшие пивом веселые пилоты и положили для отдыха на траву. Потому что весь этот Касимовский аэродром был просто большим полем, покрытым пыльной травой.
Я немножко полежала, но испугалась, что выгляжу не эстетично, и кое-как поднялась. И поняла, что надо бы заглянуть в туалет. Умыться… и вообще… Нам указали направление, и мы отправились. Ошибиться было невозможно, ибо нас вел запах.
Наконец показалось огроменное бревенчатое здание. Почему туалет надо было сооружать из вековых деревьев чуть ли не метрового диаметра, мне и по сей день неведомо. Но масштабы поражали. И вот я открыла дверь с соответствующей „говорящей“ буквой „Ж“ и обмерла.
Моему взору предстал громадный зал со сценой. Все вокруг – обгаженная слякоть с едкими испарениями. Никаких кабинок нет и в помине. Справлять нужду надо на „сцене“! На нее надо взбираться по ступенькам, высоким таким, склизким. Без перил. А в полу этой „сцены“ – огромные дыры. Провалиться можно запросто, кроме шуток. Вполне реальная перспектива. Дыр этих в полу, наверное, с десяток. И над каждой дырой возвышается та, которая обозначена на двери буквой „Ж“. И деловито, бескомпромиссно, как несчастный слон в зоопарке, звучно делает свое дело.
Вся эта инфернальная картина пробивалась сквозь смрадный туман. Освещено же это мистическое действо было единственной мутной лампочкой. При одной мысли, чтоб на сцену подняться и влиться в число участниц, меня охватил священный ужас. Я немедленно ретировалась. Но забыть не могу.
Точно знаю, именно так должен выглядеть и пахнуть АД. И была эта картинка – увы – не единственной. Поэтому воспринималась как нечто органичное. Такое, во что лучше не вступать. И требуется просто скорее забыть. А вот – помнится…»
Предполагаю, почти всем доводилось у нас видеть подобное – пусть не такое крупномасштабное, но близкое к описанному.
Долго я думала над, так сказать, истоками этого явления. Ведь народ наш – чистоплотный. И даже брезгливый. Потому что мы наблюдательные до мелочей, до деталей. И некоторые отвратительные детали ранят нас в самое сердце. Как же это уживается-то в нас? Сортирная грязюка и тонкость душевная? И вдруг открылся мне ответ. У каждого народа брезгливость проявляется по-своему. Вот с чем надо считаться!
Приведу наглядные примеры.
Есть у меня несколько хорошо знакомых дам по всему свету, занимающих весьма и весьма высокое общественное положение. Англичанки, немки, итальянки, американки… У них большие дома, которые убирают уборщики-профессионалы. Однако за чистотой собственного унитаза не брезгует следить и поддерживать ее сама хозяйка дома.
Когда пару десятилетий назад попала я впервые в традиционный английский дом (из перестроечной Москвы), я была ошеломлена туалетными красотами: чистотой, благоуханием, уютом. По утрам моя коллега Джоан, у которой я гостила, быстренько пшикала в унитаз какую-то душистую штуку, терла и без того чистую «вазу» щеткой. Я спросила, есть ли у нее домработница. Конечно, отвечала Джоан. Но она приходит два раза в неделю, а туалеты в моем доме должны быть чистыми каждый день! То же самое делали и мои немецкие приятельницы-баронессы, и итальянки… Потому что они брезгливые. Любят чистоту. Их достоинство унижено грязью и неприятными запахами. Им ничего не стоит самим все привести в порядок. Именно из-за брезгливости.
Наша брезгливость другого рода. Она, пожалуй, гораздо сильнее иных прочих. Когда наши органы чувств ощущают что-то отвратительное, брезгливость дает нам столь мощный, оглушительный и ошеломляющий удар по нервам, что мы предпочитаем отвернуться, зажать нос, закрыть глаза и убежать куда подальше. И точка. Мы настолько брезгливы, что просто не в состоянии содержать в чистоте места общего пользования. Пусть это сделает кто-нибудь другой. Но и другому больно тратить время собственной жизни на этот ужас… И третьему, и четвертому…
Конечно, в последние годы произошли огромные сдвиги в нашем быту. Поэтому есть надежда на то, что с комплексом непосещения общественных туалетов мне все же удастся как-то договориться. Усыпить его бдительность.
Свою вредную привычку «страдать, но терпеть» я почти преодолела. Тут мне навстречу, конечно, пошли объективные социальные условия. Чаще всего можно не опасаться сортирных ужасов. Но решающую точку поставил следующий эпизод.
Мы были на музыкальном фестивале в Нью-Хемпшире. Концерт проходил на открытом воздухе при большом стечении публики. Естественно, у многих возникла необходимость посещения WC. С одной из устроительниц фестиваля Джоселин Болле мы отыскали временные кабинки (такие обычно устанавливают строители на своих объектах). К кабинкам тянулись очереди. Пахло родным, касимовским.
– Ну и вонь, – тревожно поделилась я со своей спутницей, не зная, найду ли я силы переступить порог своей проблемы.
Я очень рано стала проситься на горшок. Именно вследствие раннего осознания себя. Но любое осознание – это еще и источник наших человеческих скорбей. Увы. Меня очень травмировал эпизод, о котором я сейчас поведаю. Он предопределил мое отношение к матери.
Мне было чуть больше года. Происходило все ночью. Я попросилась на горшок. Мама не просыпалась. (Папа, очевидно, был в командировке, иначе не было бы этой тяжелой ситуации, он легко просыпался ночами.) Я продолжала проситься. Потом заплакала. Мать подняла голову с подушки и сказала: «Писай в кровать». Это было абсолютно невозможно. Полностью исключено. И я продолжала плакать. Никакой обиды не было. Младенцы, видимо, умеют от природы требовать свое, пока не добьются, не чувствуя себя при этом виноватыми или плохими. Поскольку я не унималась и просилась на горшок, матери пришлось все же встать. Она была крайне раздражена. До сих пор помню это раздражение большой, сильной, энергетически очень мощной молодой женщины (ей было тогда всего-то двадцать два года). Она рывком вытащила меня из кроватки. Но на горшок не посадила. Босиком пробежала в гостиную, где был серый гранитный пол (родители отца жили в старинной квартире), стащила с меня ползунки и велела: «Писай на пол!»
Это было невозможно! Чудовищно унизительно. Мне нужен был горшок. Но ее стихийное гневное раздражение диктовало ей другое обращение со своим ребенком. «Писай на пол!» – вот что она требовала. И мне пришлось.
Впечатление врезалось в память намертво.
Что следовало из этого урока жизни? Ведь каждый эпизод – урок. Со своей долей нового или повторения пройденного. Со своими оценками за поведение, поставленными себе или окружающим.
В результате этой небольшой, но значительной для меня сценки я поняла: мать не обеспечивает мою безопасность. Это я четко усвоила на всю оставшуюся жизнь. Не из злопамятства. Были еще некоторые эпизоды, на закрепление пройденного материала, так сказать. Не было, повторяю, обиды. Младенцам это неведомо. Но был инстинктивный вывод. Как сигнал: осторожно! Опасность!
Через много-много лет, когда у меня были уже собственные дети, я спросила у мамы, зачем она тогда так поступила. Она была поражена. Не может быть, чтобы в таком возрасте я это запомнила! Я описала детали: каменный пол, кроватку…
– Да, – сказала она, – все было так. Я уставала. Работала, училась. Ночью вообще ничего не соображала. Помню, как все это было. Но – не вернешь…
Надо сказать, что много над нашим народом проводили экспериментов в XX веке. Слишком много. В числе самых чудовищных – эксперимент по «равноправию» женщин.
Что значило это «равноправие» на деле? Женщина обязана была работать. Мало какой муж одной своей зарплатой мог обеспечить семейные нужды. Да и мужей жестокий век изничтожал почем зря, каждого – своим способом. Что оставалось женщинам? Женщина, продуктивно трудясь, должна была к тому же вести дом, следить за детьми.
Как за ребенком уследить, если все силы тратятся на работу? Ясли, детский сад, лишение материнской доброты. Не заботы – она была, на уровне инстинкта. Но – доброты, мягкости, нежности материнской очень многие дети работающих матерей были лишены. Откуда у заезженной клячи возьмется такая роскошь, как терпение и нежность к ребенку, мешающему выспаться перед трудовым днем? Силы, данные природой, забирались государством так безжалостно, что к сорока годам большинство наших женщин уже чувствовали себя старухами. А дети, выращенные в яслях и детских садах усталыми и раздраженными воспитательницами, рано превращались в невротиков.
Моя мама очень старалась все успеть. Она родила троих детей, много работала, тянула на себе дом. Прожила немногим больше шестидесяти лет. То есть, по западным меркам, где ПОЖИЛОЙ, подчеркиваю – пожилой, а не старческий, возраст начинает свой отсчет в шестьдесят лет (по определению ВОЗ), умерла, не дожив до старости.
Пишу это небольшое отступление всего лишь для того, чтобы обозначить: я не судья своей маме, я ее понимаю, как поймут все женщины, живущие в подобных условиях. Но с проблемами, возникшими у нас в младенчестве, в результате хронической материнской усталости, нам придется разбираться самим. Никого не виня, не осуждая.
Мы самим себе должны помочь разобраться в собственных сложностях и договориться с ними. Шрам не убрать. Но вполне можно постараться сделать так, чтобы он не болел, не мешал и был почти не заметен.Результатом той ночной сцены стало мое особое отношение к условиям «посещения туалета». Назовем это так. Тем более, по целому ряду причин, эта проблема в наших специфических условиях бытия только усугублялась с течением времени. Серьезным этапом на моем жизненном пути (если бы только на моем!) стал детский сад.
Не знаю, почему место скопления несчастных маленьких людей назвали садом. С садовыми цветами садовники обращаются почтительно и деликатно. Иначе они вянут. Мы же не вяли. Даже ухитрялись расти. Стало быть, никакие мы были не садовые цветы, а скорее – сорняки. Они выживают в любых условиях. И даже крепчают от этого. Но я за точность названий! Причем тут сад? Ну пусть будет детский пустырь. Или детская помойка. Или даже место превентивного заключения подрастающего поколения, чтоб пораньше разобрались, что к чему.
Это не черный юмор. И не обида сквозит в моих словах. Это стремление к лингвистической ясности. Может быть, если мы начнем давать понятиям правильные названия, у нас возникнет потребность что-то изменить? А то назовем красиво и радуемся. Сад! Где все цветет и благоухает! Только лучше не нюхать (пахнуть будет сиротским борщом и запеканкой), а также не вникать в звучание самого слова, ибо в русском вещем языке слово «сад» ассоциируется к тому же с именем известного маркиза, не к ночи будь помянут…
Так вот. В моем детском исправительном заведении в туалет нас водили строем. Строго по часам. Мальчиков и девочек совместно. И попробуй показать, что ты стесняешься! Тебе конец! Это надо суметь учуять сразу и бесповоротно. Ты можешь стесняться и дико страдать. Но молча и скрытно. Чтоб об этом никто не догадался. Это – военная тайна. Узнает кто – все! Пиши, пропало!
А что делать, если в данный момент, когда велят всем оправляться, тебе именно не хочется? Вот он – извечный конфликт индивидуума и коллективной воли! Ишь ты! Не хочется! Всем – хочется, а тебе не хочется! Выискалась!
Что из этого следовало? То, что когда захочется, вот тут-то и восторжествует справедливость! Не пустят тебя, гнилого самоуправца, в туалет в неурочное время. Терпи. Плачь, страдай, но терпи. Ведь предупреждали!
В общем, история известная, многим знакомая. И приходилось претерпевать. Просто набраться мудрости и сказать себе: детский сад когда-нибудь кончится. Обязательно. И потом – я никогда не буду ходить в туалет нигде, кроме дома. И точка.
Дело усугублялось еще и нашим исконно-посконным отношением к туалетам. Таких гадких, грязных, смердящих мест, вынужденно посещаемых людьми, мне почти нигде больше встречать не приходилось. Только в родных пенатах. В последние годы появились, правда, свежие впечатления из некоторых азиатских стран, но речь сейчас о нас.
Есть у меня один замечательный друг, Алеша Добров, архитектор, художник, с которым мы долгие уже годы состоим в переписке, радуя и развлекая друг друга всякими жизненными историями. Вот как-то раз делились мы заветным: впечатлениями от родных туалетов. Получилось нечто вроде древнегреческого поэтического состязания: кто кого переплюнет, чей опыт ужаснее, чья история поразительнее. Оказалось, каждому из нас было что рассказать на тему «туалетных ужасов».
Вот Алешин эпизод: «Самый пикантный нужник я видел в Ленинграде на Московском вокзале, там архитектура была изобретательная – дыры разделили низенькими перегородками, где-то метр двадцать, так что, когда сидишь и какаешь, видно голову. А вот дверей не было, только эти кирпичные перегородки так слегка изгибались, как в переодевалках пляжных… А поскольку это все же на вокзале, то страждущих до дефекации там тыщи, и вот представляете, тоже такое возвышение, на нем сидит квинтет или секстет какающих, а перед каждым отсеком – очередь. И каждый какающий смотрит такими расширенными глазами первому в очереди…»
А вот мой фрагмент впечатлений на ту же тему: «В пору моей мятежной юности решили мы с другом отправиться на самолете в город Касимов Рязанской области. Полет происходил на „кукурузнике“, который швыряло, мотало, подкидывало и раскачивало каждую секунду нашего движения к намеченной цели. Дверь в кабину пилотов была беспечно распахнута. Видно было, как экипаж подкрепляется по ходу пьесы пивом, что почему-то уверенности в благополучном исходе воздушной прогулки не прибавляло. Все пассажиры, однако, как-то держались в рамках приличий. Кроме меня и охотничьей собаки, лежавшей у ног хозяина. Нас с ней неудержимо рвало на родную землю. И просто – рвало.
Летели недолго, но когда рвать уже нечем, кажется, вечно летишь. Несмотря на мои худшие ожидания, приземлились благополучно. Охотник на руках вытащил собаку. Меня выволокли пропахшие пивом веселые пилоты и положили для отдыха на траву. Потому что весь этот Касимовский аэродром был просто большим полем, покрытым пыльной травой.
Я немножко полежала, но испугалась, что выгляжу не эстетично, и кое-как поднялась. И поняла, что надо бы заглянуть в туалет. Умыться… и вообще… Нам указали направление, и мы отправились. Ошибиться было невозможно, ибо нас вел запах.
Наконец показалось огроменное бревенчатое здание. Почему туалет надо было сооружать из вековых деревьев чуть ли не метрового диаметра, мне и по сей день неведомо. Но масштабы поражали. И вот я открыла дверь с соответствующей „говорящей“ буквой „Ж“ и обмерла.
Моему взору предстал громадный зал со сценой. Все вокруг – обгаженная слякоть с едкими испарениями. Никаких кабинок нет и в помине. Справлять нужду надо на „сцене“! На нее надо взбираться по ступенькам, высоким таким, склизким. Без перил. А в полу этой „сцены“ – огромные дыры. Провалиться можно запросто, кроме шуток. Вполне реальная перспектива. Дыр этих в полу, наверное, с десяток. И над каждой дырой возвышается та, которая обозначена на двери буквой „Ж“. И деловито, бескомпромиссно, как несчастный слон в зоопарке, звучно делает свое дело.
Вся эта инфернальная картина пробивалась сквозь смрадный туман. Освещено же это мистическое действо было единственной мутной лампочкой. При одной мысли, чтоб на сцену подняться и влиться в число участниц, меня охватил священный ужас. Я немедленно ретировалась. Но забыть не могу.
Точно знаю, именно так должен выглядеть и пахнуть АД. И была эта картинка – увы – не единственной. Поэтому воспринималась как нечто органичное. Такое, во что лучше не вступать. И требуется просто скорее забыть. А вот – помнится…»
Предполагаю, почти всем доводилось у нас видеть подобное – пусть не такое крупномасштабное, но близкое к описанному.
Долго я думала над, так сказать, истоками этого явления. Ведь народ наш – чистоплотный. И даже брезгливый. Потому что мы наблюдательные до мелочей, до деталей. И некоторые отвратительные детали ранят нас в самое сердце. Как же это уживается-то в нас? Сортирная грязюка и тонкость душевная? И вдруг открылся мне ответ. У каждого народа брезгливость проявляется по-своему. Вот с чем надо считаться!
Приведу наглядные примеры.
Есть у меня несколько хорошо знакомых дам по всему свету, занимающих весьма и весьма высокое общественное положение. Англичанки, немки, итальянки, американки… У них большие дома, которые убирают уборщики-профессионалы. Однако за чистотой собственного унитаза не брезгует следить и поддерживать ее сама хозяйка дома.
Когда пару десятилетий назад попала я впервые в традиционный английский дом (из перестроечной Москвы), я была ошеломлена туалетными красотами: чистотой, благоуханием, уютом. По утрам моя коллега Джоан, у которой я гостила, быстренько пшикала в унитаз какую-то душистую штуку, терла и без того чистую «вазу» щеткой. Я спросила, есть ли у нее домработница. Конечно, отвечала Джоан. Но она приходит два раза в неделю, а туалеты в моем доме должны быть чистыми каждый день! То же самое делали и мои немецкие приятельницы-баронессы, и итальянки… Потому что они брезгливые. Любят чистоту. Их достоинство унижено грязью и неприятными запахами. Им ничего не стоит самим все привести в порядок. Именно из-за брезгливости.
Наша брезгливость другого рода. Она, пожалуй, гораздо сильнее иных прочих. Когда наши органы чувств ощущают что-то отвратительное, брезгливость дает нам столь мощный, оглушительный и ошеломляющий удар по нервам, что мы предпочитаем отвернуться, зажать нос, закрыть глаза и убежать куда подальше. И точка. Мы настолько брезгливы, что просто не в состоянии содержать в чистоте места общего пользования. Пусть это сделает кто-нибудь другой. Но и другому больно тратить время собственной жизни на этот ужас… И третьему, и четвертому…
Конечно, в последние годы произошли огромные сдвиги в нашем быту. Поэтому есть надежда на то, что с комплексом непосещения общественных туалетов мне все же удастся как-то договориться. Усыпить его бдительность.
Свою вредную привычку «страдать, но терпеть» я почти преодолела. Тут мне навстречу, конечно, пошли объективные социальные условия. Чаще всего можно не опасаться сортирных ужасов. Но решающую точку поставил следующий эпизод.
Мы были на музыкальном фестивале в Нью-Хемпшире. Концерт проходил на открытом воздухе при большом стечении публики. Естественно, у многих возникла необходимость посещения WC. С одной из устроительниц фестиваля Джоселин Болле мы отыскали временные кабинки (такие обычно устанавливают строители на своих объектах). К кабинкам тянулись очереди. Пахло родным, касимовским.
– Ну и вонь, – тревожно поделилась я со своей спутницей, не зная, найду ли я силы переступить порог своей проблемы.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента