Страница:
Галина Щербакова
Скелет в шкафу
…Тогда не было боли… ТАМ было легко… ТАМ было спокойствие… И было знание… Без всех этих слов. И то, что он прибегал к словам, уже было дурно, уже было возвращением, а он рвался обратно – в знание без боли и муки, а они тащили его, тащили – в неподвижность, в страдание, в сутолоку слов и пронзающих воспоминаний.
– … эскулапы чертовы… Е…ые ваши души…
– … прорывается мужичок, прорывается…
– … говно вы, а не врачи… говно…
– … приплывает к родному берегу, приплывает…
– … на хер, на хер: ваш берег…
– … ну, знаешь… другого нету…
– … суки…
– … среди нас дамы, Юрай…
– … дамы-суки…
– … в этом что-то есть…
– … отпустите… сволочи… больно…
– … жить, старик, вообще больно… Выплыл – терпи…
– … сволочи…
Его трогали три разные руки. Не считая медицинских. Одна пахла сухой травой и сама была сухой. Видимо, вся изгорела изнутри и касалась его своим остаточным теплом… Под эту руку вспомнилось слово-идиот: дефицит. Он не знал, что оно означает, но и у слова был вкус остатка тепла и жизни. От этого стало беспокойно, а потом просто страшно, потому что у изгоревшей руки было и другое имя – мама. И пришло сознание, что ему нельзя уходить раньше нее. Останется он – останется и она.
Другая рука была нежной и уже окончательно мертвой. Она сбивала его с толку, ибо приходила как бы из того, желанного им мира, где спокойно, легко и знание не несет боли, но он уже понимал – рука здесь, в мире страдания, то есть жизни, почему же она мертвая?
Третья, с нервными пальцами, чуть колючими, вызывавшими в памяти слово «ситро», была самая цепкая, самая держащая рука, вся из мира боли, она безжалостно тянула его к себе, но странное дело – в безжалостности каким-то непостижимым образом обреталась нежность… О взбрыки грубого мира! Все в тебе наоборот, но все по законам плотной материи, в которой кровь, мясо, кость… И все болит, болит, болит…
Когда еще они все явятся к нему в цвете и образе, когда еще…
К тому времени перестала приходить вторая рука, зато явилась в бессознании сама верная подруга Сулема, пришла и села на краешек кровати.
– Конечно, – сказала она, – по звериности своего эгоизма мне бы тебе тоже пожелать смерти. Все-таки мы с тобой хорошая компания… Я тут огляделась – свои своих держатся… но у тебя срок еще не вышел… Я узнавала… Ты еще помучаешься на грешной земле… Это мне оказали уважение, поняли, что я без своих женских индивидуальностей заскучаю с живыми… Они меня и прибрали… Ты поломан, но не сломан. Потому держись…
Сулема испарилась, а он все вспомнил…
Потом его возили на креслице, то мама, то Нелка. Потом он стал замечать некоторую нервность врачей и долгие коридорные переговоры с его женщинами. Все оказалось просто – надо было его забирать и долечивать дома. Дело предстояло длинное, а бесплатная медицина уже кончилась.
Леон Градский – такая везуха – подоспел: мол, думать тут нечего, он скоро уезжает на полгода в Иллинойс, поэтому им надо поселиться у него на даче, правда, май и еще холодно, но есть буржуйка, которую он купил в девяностом, когда ничего уже не было, люди ждали холода и голода и скупали самоварные трубы для самодельных дачек, а ему обломилась настоящая буржуйка с роскошной заслонкой от какой-нибудь престижной голландки, захолодит – затопишь, не тебе чета, Юрай, люди топили, чтоб спастись… А над тобой ангелами зависли две женщины, из рук в руки тебя передают как какой-нибудь приз.
Что же до буржуйки, то она так и не пригодилась в их дачной жизни. Придуманная во времена плохие, печка все-таки оказалась дамой изысканной и не хотела есть то, что ей подсовывали. Тогда она воняла как-то нехорошо, вызывающе краснела, и Нелка ее быстренько гасила, что называется, от греха подальше. Так что ни забитая нечищенная печь, которая служила им туалетным столиком, ни буржуйка в нашей истории не сыграют никакой роли. Правда, заслонка – да. Она побуждала к мыслям о более упорядоченной и теплой жизни.
Поэтому Юрай сидел на терраске, укутанный в одеяла, прилетали птицы – разглядывали, шебуршились ежики, вытягивали любопытные морды пережившие зиму брошенные кошки. Бессильный человек вызывал в них, видимо, чувство глубокого удовлетворения, как свершившееся отмщение за человеческую подлость. Мама подкармливала всю тварь, и было в этом некое замаливание, потому что мама кошек, например, не любила. Вспомнилось детство, как он принес котенка, как расстроилась мама, но терпела, терпела, а когда Васька ушел, чувствуя мамину неприязнь, в доме тут же стал жить щенок, любимый, единственный Рекс его жизни.
На даче появилась чужая женщина, медсестра. Она носила детские резиновые сапоги, детскую куртку из плащовки и детскую вязаную шапочку. Одним словом, маленькая и худенькая женщина, и он был потрясен, когда она оказалась сильной массажисткой и мяла и крутила его так, что будь здоров. Уколы же делала аккуратно, бесшумно и безбольно. Она приезжала к нему из Мытищ, никогда не опаздывала и никогда не обижалась на погоду. Май был мокрый, ветреный, все жаловались и скулили, их же спасал рефлектор. Медсестра, ее звали Тася, протягивала к нему руки, и Юрай видел, как подрагивали в подсветке огня красивые пальцы женщины и узкая изящная ладонь. Подумалось, что у нее и ступни должны быть такие же, породистые и тонкие, как у балерины. И тут пришло письмо от тетки, та тревожилась, что так долго мамин дом остается без хозяйки. Теперь, когда косяком пошел беженец, это опасно, захватят квартиру чужаки с малыми детьми, как их потом вытуришь?
И мама, глотая слезы, засобиралась домой. Вместе с Нелкой, его вроде и не замечая, они планировали день за днем лето: и как он будет оставаться один – надо привыкать, надо, и как будет оборачиваться туда-сюда Нелка, которая за работу держится двумя руками, а то, как и квартиру, потеряешь и не заметишь… К концу месяца погода начала налаживаться и потихоньку стали съезжаться дачники. Мама и Нелка очень ждали приезда самого близкого соседа, чьи окна смотрели на их терраску. Окна были все еще заколочены, но в день маминого отъезда приехали хозяева и сняли щиты. От Леона они знали, что сосед их именитый кинорежиссер, то тихий, что его как бы и нет, то такой разудалый, что хоть святых выноси. Но, в общем, мужик нормальный, с излишним самомнением, так ведь в их деле без этого нельзя, самомнение в этой профессии, можно сказать, заложено как составная часть. Жена его моложе лет на двадцать. Дочь, которую он снимает уже какой раз подряд, по всему видно – барышня бездарная и не киногеничная, хотя в жизни славная деваха, ее бы пустить по другой тропе… Где-то в Америке живет сын режиссера от первого брака, отец от него, считай, отрекся, потому что уезжал сын во времена, когда такие номера добром для остающихся родственников не кончались. Пришлось папе где-то публично казнить сына, как поступил в свое время Тарас Бульба. Это у нас завсегда в большом количестве – и папы-Бульбы, и мальчики-Павлики.
Когда режиссер снимал с окон щиты, он помахал рукой Юраю, тот ответил, как мог, со стороны это должно было выглядеть несколько неуважительно – слабое движение кисти. Поэтому мама, прибранная к отъезду, кинулась через двор к забору и что-то защебетала, защебетала, одним словом, режиссер еще раз помахал рукой, а жена его потом долго вырисовывалась в раме окна, разглядывая молодого полуинвалида. Юрай отметил, что соседка хороша собой. Ничего удивительного: разве режиссеры берут в жены некрасивых? «Это им западло», – подумал Юрай. Но явление женщины в окне сделало свое таинственное дело, как-то бойчее задвигались руки и ноги, а прощаясь с мамой, Юрай даже проводил ее до порога и крепко обнял, отчего мама расплакалась, но, скорей, от радости, чем от печали отъезда. Вставание и хождение Юрая было намечено на следующую неделю – по стратегическому плану медицины.
Нелка поехала провожать маму, оставив на столе деньги для Таси, которая должна была прийти через час. Именно поэтому Нелка и уехала, зная, что на перехват ей идет Тася.
Юрай смотрел на окна режиссера, надеясь еще раз увидеть его жену, но она в окне больше не появилась, мелькнула яркой одежкой во дворе, и все. Потом у Юрая выспрашивали: во сколько это было? И Юрай называл почти точное время – восемнадцать тридцать. Минут десять как ушли мама и Нелка, торопясь к двадцатичасовому поезду, а до прихода Таси оставалось еще полчаса.
Дело в том, что жена режиссера не приехала на следующий день в Москву. Режиссер ведь, как говорится, слинял сразу после снятия щитов, оставив на жену все остальные постзимние проблемы – уборку, проветривание и прочее. Ей надлежало вернуться к вечеру следующего дня. Она не вернулась. Режиссер целую ночь злился на жену, которая оставила его без ужина и устроила себе слишком длинный уик-энд, но утром все-таки немножко забеспокоился и послал на дачу шофера. Шофер постучал в закрытый дом, потом подошел к забору и спросил у сидящего Юрая, не видел ли он хозяйку.
– Да, видел, позавчера… – ответил Юрай. – Вчера – нет, решил, что они все уехали.
– Понятно, – буркнул шофер и поехал назад, но по дороге смекнул, что время ему дали немеренное, вполне можно пожить и для себя. Подумал и свернул в сторону Ивантеевки, где обитала хорошая знакомая, с которой можно было встречаться от случая к случаю. Женщина на жизнь и мужчин смотрела просто, лишне не задумываясь.
Вернулся шофер уже поздно, позвонил шефу, сказал, что у него сел аккумулятор, он сто раз говорил, что пора его менять.
– А жены вашей, Иван Михайлович, на даче нету, наверное, приехала, да?
Иван Михайлович бросил трубку, твердо уверенный в том, что шофер до дачи не доехал вообще. Про Ивантеевку студийный народ знал, тут была задачка для первого класса. Поэтому и в эту ночь режиссер больше злился, чем волновался. Потому что знал еще одну истину: случись что плохое, оно бы уже его достало. Он позвонил дочери и сказал, что думает о материном поведении, и вот дочь как раз забеспокоилась… У нее была своя машина, у режиссера тоже была, но он ездил на ней по крайней нужде: невозвращение жены вовремя крайним случаем не считалось. Что потом и вызвало возбуждение у разных любопытных. «Баба пропала, а ему хоть бы хны…»
– Папа, я съезжу на дачу, – сказала дочь.
– Ты сошла с ума! – закричал отец. – На ночь глядя! Мать твоя просто загуляла…
Что тут возразишь? Ольга Петровна хоть была женщиной в полном порядке, но иногда… Редко, редко… Раз в год или в два… С ней это случалось. Она закрывала двери и окна и оттягивалась… Это было тихое, закрытое пьянство, без компаний и соглядатаев. Наедине с собой. В течение двух-трех дней она проходила все ступени запоя, выходила из него сама, сама убирала за собой все безобразия, выкидывала бутылки, принимала контрастный душ. Два дня пила после этого крепкий куриный бульон. И вперед! Правда, старела в эти дни лет на десять, поэтому для всех у нее была «почечная колика», которая умучивает так, что слабо не бывает, но он-то знал. И дочь, Светка, знала тоже. Но зная, они не злились на Ольгу, более того, они ее уважали за то, что тайный порок ни разу наружу не вылез. Это ж преподавать надо как образец поведения, тем более в такой пьяной стране, как наша.
Но Светка в тот вечер все-таки поехала. Она открыла своим ключом дачу и нашла все московские материны причиндалы, без которых та никуда бы не уехала… В соседнем доме горел свет. Светлана отодвинула доску в заборе и постучала к Юраю.
Они впустили ее, Юрай и Нелка.
Нелка всплеснула руками: это же сколько времени прошло! Но тут же поправилась:
– Если бы что случилось…
– Вот и папа так говорит, – ответила Светлана. – Но только не могу взять в голову, у кого она и где…
Девушка подумала с тревогой, вдруг у матери произошли какие-то коренные изменения в поведении и на этот раз она предается своему греху не одна? Может такое быть? Может. Но не будешь же говорить об этом малознакомым людям? Не будешь… Если случилось такое, то надо подождать еще денек… Мама встряхнется… И объявится.
Юрай предложил позвонить по «несчастному телефону» – вдруг шла, оступилась, ударилась, кто-то взял ее и отвез в больницу… В первую попавшуюся.
– Она была во дворе одетой, – вспоминал он. – Не просто выскочила во двор, а как бы собралась…
Вот тогда они с Нелкой и определили время – восемнадцать тридцать.
– Ладно, – сказала Светлана, – я переночую тут, не поеду в ночь.
Ей предложили поесть, но она отказалась, сказала, что мама включила холодильник и забросила туда харч, мама в этом смысле особа предусмотрительная – еда должна человека ждать в любом месте, где он может ненароком оказаться. Такой у нее закон.
– Хороший закон, – одобрила Нелка.
Светлана не сказала, что в холодильнике было и спиртное, полный набор в спецотсеке. Но все непочатое.
– Время, конечно, гнусное, – сказала Нелка после ухода гостьи. – Но ведь был еще почти светлый день.
– Плохая история, – покачал головой Юрай.
– Брось, брось! – закричала Нелка. – Это в тебе еще сидит и не вышло то, старое… Согласись, по закону вероятностей не может рядом с тобой снова начаться какое-нибудь новое безобразие. Не может! Иначе я буду думать, что ты как черная дыра… Втягиваешь в себя беду…
– Это мне ни к чему, – заметил Юрай.
На том и согласились. Проснувшись утром, Нелка посетовала:
– Я балда, надо было у девушки спросить, когда она собирается назад, в Москву… Проехалась бы с ней, как барыня, на машине. – Она выглянула в окно: машина стояла во дворе.
– Ну сходи, узнай, – предложил Юрай.
– Да нет уж! – вздохнула Нелка. – Богемная публика спит долго, разбужу раньше времени, рассержу, в аварию влезем… Не судьба мне быть барыней…
Они позавтракали, Нелка оставила деньги для Таси, поцеловала Юрая и исчезла за деревьями. День обещал быть хорошим, и Юрай наметил себе программу: чуть-чуть походить по двору. Он попросит Тасю, чтоб та, если сможет, задержалась и подстраховала его.
Тася, как всегда, явилась как штык. Ровно в девять. Она вылезла из своих детских одежек и облачилась в джинсовую юбку из хороших, клетчатую мужскую рубаху, завернутую в рукавах, китайские кеды. На голове лежал пластмассовый ободочек, который как бы делал ее ниже и плоше. Юрай возьми и скажи:
– Вам, Тася, пошла бы высокая прическа, вы себя недооцениваете…
Он почувствовал, что женщина как бы закаменела, а потом повернула свое простоватое лицо и сказала:
– У меня на голове три волосины. Их ни в какую прическу не соберешь…
– А вы их как-нибудь возбудите, – уныло продолжал глупый разговор Юрай. Действительно, три волосины, да еще и не очень чистые, прямые пряди безнадежно обвисли, отрицая всем своим видом возможность кудрявиться и как-то там подыматься вверх… «Голову надо чаще мыть», – подумал Юрай, испытывая это проклятущее состояние: сам полез, куда тебя не звали, и теперь винишь того, к кому полез… Короче, Юрай решил, что ни о чем просить Тасю не будет. Не та ситуация. Она же сделала свои дела, аккуратно взяла деньги из-под сахарницы и ушла, оставив Юрая с чувством неловкости и собственной дури. Именно поэтому он крикнул ей вслед:
– Звонила мама, передает вам привет!
Тася остановилась возле режиссеровой дачи, повернулась, кивнула головой и побежала дальше, а он отметил, что машина как стояла, так и стоит, а значит, Светлана все еще спит, но теперь, после его крика, проснется, надо будет попросить у нее «пардону» за шум в неурочное время.
Вот чтоб ее не прозевать и повиниться, он и сделал три шага вниз с крылечка. Сошел на землю. Сам…
«Идиот! – подумал он. – А как взберусь назад?» Но некто другой в нем радостно толкался и говорил: «Ходи, дурак, ходи! Само не пойдется, само ничего не делается…»
А когда сошел, тогда только и спохватился, что палочку, с которой ходил по комнате, он оставил там, на террасе, на невообразимой высоте трех ступенек крылечка. Уцепился за перила, а палочку, кретин, забыл.
Он добрел до штакетника и теперь уже уцепился за него. В режиссеровом окне отсвечивалась их рябина, и это была красивая как бы гравюра, она затягивала в серебряную черноту и завораживающе холодила. Из-за того, что он так бездумно спустился на землю, теперь придется ждать, пока проснется соседка и окажет посильную помощь, Юрай присел на замшелый пенек, подставив лицо набирающему силу солнцу, откуда-то из памяти выползло знание, что майское солнце полезное. Полезное-неполезное, кто знает, но приятно оно, безусловно. Почему-то вспомнились Тасины красивые руки, тоже нежные и сильные. Вообще о Тасе хотелось думать, об ее «некомплектности». Женщину как бы собрали из чужих остатков, свинтили крепко, чтоб не рассыпалась, но в стыках чуждых деталей у нее должна была сидеть боль… «Какая чушь, – засмеялся Юрай. – Заурядная тетка с нечистыми волосами, у которой красивые руки. У каждого есть что-то свое, красивое». Перекинулся на соседку, Светлану… Ее мать он видел в этом окне, где сейчас стынет рябина. Она показалась ему очень… Дочь и малости не взяла у матери. Просто розовая телка. Куда, интересно, делась мать? Да никуда не делась… Спрыгнула где-то на дороге. Леон, инструктируя их по дачным делам, рассказывал, что режиссер по молодости был ходок, пока не напоролся на Ольгу, которая каким-то ей только известным способом это дело поломала, ввела греховодника в берега, однако последнее время, говорят, погуливала, но больше в поездках на море и в горах, так, чтобы тут шлейфа не тянулось.
Солнце прижаривало, надо было уходить в тень, да и соседке пора бы уже проснуться, ну сколько спят молоденькие артистки, если легли вовремя? Вон его Нелка давно на работе.
Юрай взял хворостину и стал щекотать соседское окно. Оно уже не казалось гравюрой, было просто серым и тусклым, и рябина в нем не отсвечивала. Стекло слегка позвякивало, но рука Юрая быстро устала, пришлось бросить эту романтическую побудку сонной девы.
Юрай добрел до крылечка и уцепился за перила, надеясь подняться в дом. Беспомощность и жалкость тела вызвали в его душе такой гнев и злость, какие были тогда, раньше, когда он с голыми руками шел на Лодю и Лодю. Получалось, что они его все-таки достали. Пусть их нет, но и его, слабого, считай, нет, зацепили они его своей лапой и еще подумаешь – чем полубыть, не лучше ли не быть совсем?
На крылечко гнев и злость поднять его не сумели. Пришлось присесть на приступочку, чтоб унять сердце. «Где же ты, зараза? – думал он о Светлане. – Сколько же можно спать?»
Тревога пришла, считай, сразу за этим. Потому что вдруг, секундно, возникло ощущение мертвости и дома, и стоящей на солнцепеке машины, и ошпаренных высоким солнцем окон.
Юрай встал и, опираясь на обломок сырой заборной доски, поплелся в соседний двор. Это было долгое путешествие. С привалами, поисками ровного пути, обходами опасных мест в виде корыта с застывшим раствором, в который каким-то непостижимым путем жизни уже вонзилась трава и дала белесый росток. Машина оказалась горячей на ощупь и густо пыльной на вид. Крылечко у режиссера было выше юраевского, но куда более разумного строения: ступеньки ниже и шире, они как бы стекали под ноги, и Юрай, уцепившись за гладкие и теплые перила, понял, что уж сюда-то он поднимется. Дверью прищемило кусок толстой и пестрой портьеры, и Юрай подумал, что, скорей всего, дом открыт, не может дверь закрыться, имея в прихвате столько лишнего. Но это он думал, осторожно преодолевая удобные ступеньки, до самого входа было еще далеко. Он молил Бога, чтобы стук его неуверенных шагов проник в дом раньше, чем он доберется до двери с прищемленной портьерой. Но было тихо, если не считать его собственного свистящего и ухающего дыхания.
Толкнув дверь, которая действительно оказалась незапертой, Юрай громко крикнул в жаркую от солнца глубину дома:
– Светлана! Где вы там? Я ваш сосед!
«Ну вот, – подумал он, не получив ответа. – Я должен идти дальше… Но я не хочу… Я не хочу ничего увидеть… Со мной уже это было… Было…»
Он увидел ее издали, не переступая порог спальни. Белое удивленное лицо с открытыми глазами и ртом. Оно было повернуто к Юраю с немым вопросом или, скорее, с недоумением.
«Ничего нельзя трогать, – подумал Юрай, – я и так прилично наследил». За его спиной остались прихожая и столовая с большим круглым столом. У него тогда возник выбор, идти ли налево или направо – в спальни, он выбрал и пошел налево. Окно в комнате справа выходило в их двор. Когда-то, сто лет тому назад, он увидел в раме этого окна красивую женщину, что не вернулась домой. Теперь не вернется домой и дочь этой женщины.
«Лучше бы я умер, – отчаянно подумал Юрай. – Но я жив, а вокруг меня по какому-то неведомому закону умирают и исчезают женщины. Если это продолжение той, казалось бы исчерпанной, истории, то это уже мистика. Если что-то новое, то мистика еще пуще. Мне надо вернуться на свою дачу и сделать вид, что меня тут и близко не было».
Он едва добрался до дверей и открыл их. На пороге стоял парнишка и аккуратно тер подошвы ботинок о вьетнамский коврик.
– Здравия желаю! – сказал он и уточнил: – Вы тут находитесь?
– Да нет, – ответил Юрай. – Скорее нет…
– Ну, конечно, – засмеялся парнишка. – Это я ляпнул. Я с почты. Звонил Иван Михайлович Красицкий. Просил сходить и узнать, все ли у него в порядке на даче. А я по жаре шел, и у меня шарик за ролик заскочил. Спрашиваю, вы тут находитесь? А где же еще, если я вас тут нахожу?
Парень весело смеялся над собственной дурью, а у Юрая сжималось сердце. Так уже когда-то было у него в другой жизни – милый парень-милиционер, ну и где он сейчас?
– Все плохо, почтарь, – сказал Юрай. – Так плохо, что лучше бы ты сюда не приходил. Да и я тоже. Там, в спальне, труп дочери Красицкого. Я – сосед. Ждал, ждал, когда она проснется, и тоже решил проверить…
Ну что поделать, если в глазах у парня полыхнул восторг? И не смог он его скрыть, не смог, и хоть уже через секунду восторг был весь поглощен ужасом, но, как говорят дети, первое слово дороже второго. Юрай понимал и сочувствовал парню. Что в его, человека с захолустной почты, жизни могло потрясти и удивить? Даже прапраямщик парнишки и то имел некоторые потрясения на зимней дороге, а какая у этого, востроглазого, дорога? Какие на ней страсти, кроме возможности столкнуться с пьяным соседом, когда несешь пенсию одноногой старухе, что живет возле старой запруды. Ну пойдет он на тебя с дрыном по причине тоски и ненависти, ну убежишь… Вся деревня жила фактом существования на их улице Красицкого. И это было во-первых, во-вторых и в-третьих. Появлялись известные актеры. Временами выпившие. Это было самое то! Они казались в этом состоянии такие свои, такие доступные, такие понятные, мочились прямо в молоденькую елочку, радуясь силе струи и ловкости попадания. С ними можно было запросто. Они сами обнимались, первые… Он, Коля Валов, даже однажды снимался в массовке, стоял на бугре возле речки в белой рубахе навыпуск, рубаха пучилась на спине от ветра, и сам Красицкий кричал оператору: «Захвати этого с рубахой, захвати…» Но ветер, дурак, возьми и стихни… В кадре он мелькнул, но без пузыря на спине. Просто стоит некто в белой рубахе навыпуск, а зачем?.. Коля придумывал историю, когда бы камера пошла на него и пошла, взяла крупно, и все бы увидели… Он смутно себе представлял, что могло бы быть, какая такая видимость открылась бы народу, но какая-то открылась бы… Коля в себе подозревал что-то мятуще-клубящееся, что-то шерстяно-меховое, эдакое не скажешь словами, разве что бровью, каким-нибудь ее изгибом намекнешь.
За набухание в себе мечты Коля любил лето. И ждал его. Поэтому и примчался сюда как оглашенный, ведь личных поручений от Красицкого раньше не поступало. Это ж какая пруха!
Сейчас Коля снова ощутил себя на бугре, когда ветер дыбит рубаху, а камера наезжает на него, единственного.
– …Это, парень, не кино, – как почувствовал Юрай, опуская парня на землю, – это очень может быть и убийство… И мы с тобой стоим на месте преступления… Два идиота…
Коля рванул было в дом, но Юрай его придержал.
– Посмотри издали… С порога… Нам надо милицию звать… И лучше ничего не лапать…
Открыв рот, Коля смотрел на лежащую с недоуменным лицом девушку, еще не ведая эффекта отторжения самого факта смерти, который сидит в каждом живом теле. Колю вытошнило на порог спальни, и он, не ожидая этого, испугался, что замарал квартиру, что теперь в ней плохо, можно сказать, отвратительно пахнет, получается, его, Колиным, нутром.
– Я сейчас все вытру, – сказал он испуганно Юраю, выскакивая на крыльцо. – Я сейчас…
На блевотину слетались мухи. Юрай сдернул со стола скатерть и накрыл ее. Раскрытый стол с выщербленной по краям столешницей как бы завершил картину трагедии. Благополучная дача стала не просто жутким местом смерти, а еще одним знаком беды, которым полным-полна наша земля…
«Гиблое дело, – подумал Юрай. – Если тут нечисто, я вполне могу быть подозреваемым. Меня, можно сказать, застали…»
Коля побежал в милицию, и Юрай успел сунуть ему телефон Леона, очень надеясь, что тот еще не уехал. Удивительным было другое. Он спустился с крыльца Красицкого. Он добрел до своей дачи. Он поднялся по неудобным ступеням в дом. И теперь уже ни одна сволочь не смогла бы настаивать на его физической немощи. Немощь как бы кончилась. А ведь еще утром была Тася (вот она только и подтвердит!) и делала ему уколы и массаж, и он едва-едва встал, чтоб крикнуть ей вслед привет от мамы.
А вечером того же дня один из приехавших из Москвы милиционеров, ожидая «рафик», который должен был их забрать, гулял в окрестностях поселка, так гулял, без смысла, радуясь лесу, теплу, запаху… Вот на запахе его и притормозило возле поваленной грозой еще позапрошлым летом сосны. Не тот пошел дух. Под черными ветками дерева что-то краснело. Это был труп, едва присыпанный лесной падалью из листьев, шишек, ветвяной мелочовки… Он был небрежно подсунут под большую сосновую мертвую лапу, его прикрыли-то едва-едва, как говорится, не чтоб спрятать, а чтоб найти, и сейчас он вовсю о себе заявлял начинающимся смрадом и выбившейся из-под земли красной курткой.
– … эскулапы чертовы… Е…ые ваши души…
– … прорывается мужичок, прорывается…
– … говно вы, а не врачи… говно…
– … приплывает к родному берегу, приплывает…
– … на хер, на хер: ваш берег…
– … ну, знаешь… другого нету…
– … суки…
– … среди нас дамы, Юрай…
– … дамы-суки…
– … в этом что-то есть…
– … отпустите… сволочи… больно…
– … жить, старик, вообще больно… Выплыл – терпи…
– … сволочи…
Его трогали три разные руки. Не считая медицинских. Одна пахла сухой травой и сама была сухой. Видимо, вся изгорела изнутри и касалась его своим остаточным теплом… Под эту руку вспомнилось слово-идиот: дефицит. Он не знал, что оно означает, но и у слова был вкус остатка тепла и жизни. От этого стало беспокойно, а потом просто страшно, потому что у изгоревшей руки было и другое имя – мама. И пришло сознание, что ему нельзя уходить раньше нее. Останется он – останется и она.
Другая рука была нежной и уже окончательно мертвой. Она сбивала его с толку, ибо приходила как бы из того, желанного им мира, где спокойно, легко и знание не несет боли, но он уже понимал – рука здесь, в мире страдания, то есть жизни, почему же она мертвая?
Третья, с нервными пальцами, чуть колючими, вызывавшими в памяти слово «ситро», была самая цепкая, самая держащая рука, вся из мира боли, она безжалостно тянула его к себе, но странное дело – в безжалостности каким-то непостижимым образом обреталась нежность… О взбрыки грубого мира! Все в тебе наоборот, но все по законам плотной материи, в которой кровь, мясо, кость… И все болит, болит, болит…
Когда еще они все явятся к нему в цвете и образе, когда еще…
К тому времени перестала приходить вторая рука, зато явилась в бессознании сама верная подруга Сулема, пришла и села на краешек кровати.
– Конечно, – сказала она, – по звериности своего эгоизма мне бы тебе тоже пожелать смерти. Все-таки мы с тобой хорошая компания… Я тут огляделась – свои своих держатся… но у тебя срок еще не вышел… Я узнавала… Ты еще помучаешься на грешной земле… Это мне оказали уважение, поняли, что я без своих женских индивидуальностей заскучаю с живыми… Они меня и прибрали… Ты поломан, но не сломан. Потому держись…
Сулема испарилась, а он все вспомнил…
Потом его возили на креслице, то мама, то Нелка. Потом он стал замечать некоторую нервность врачей и долгие коридорные переговоры с его женщинами. Все оказалось просто – надо было его забирать и долечивать дома. Дело предстояло длинное, а бесплатная медицина уже кончилась.
Леон Градский – такая везуха – подоспел: мол, думать тут нечего, он скоро уезжает на полгода в Иллинойс, поэтому им надо поселиться у него на даче, правда, май и еще холодно, но есть буржуйка, которую он купил в девяностом, когда ничего уже не было, люди ждали холода и голода и скупали самоварные трубы для самодельных дачек, а ему обломилась настоящая буржуйка с роскошной заслонкой от какой-нибудь престижной голландки, захолодит – затопишь, не тебе чета, Юрай, люди топили, чтоб спастись… А над тобой ангелами зависли две женщины, из рук в руки тебя передают как какой-нибудь приз.
Что же до буржуйки, то она так и не пригодилась в их дачной жизни. Придуманная во времена плохие, печка все-таки оказалась дамой изысканной и не хотела есть то, что ей подсовывали. Тогда она воняла как-то нехорошо, вызывающе краснела, и Нелка ее быстренько гасила, что называется, от греха подальше. Так что ни забитая нечищенная печь, которая служила им туалетным столиком, ни буржуйка в нашей истории не сыграют никакой роли. Правда, заслонка – да. Она побуждала к мыслям о более упорядоченной и теплой жизни.
Поэтому Юрай сидел на терраске, укутанный в одеяла, прилетали птицы – разглядывали, шебуршились ежики, вытягивали любопытные морды пережившие зиму брошенные кошки. Бессильный человек вызывал в них, видимо, чувство глубокого удовлетворения, как свершившееся отмщение за человеческую подлость. Мама подкармливала всю тварь, и было в этом некое замаливание, потому что мама кошек, например, не любила. Вспомнилось детство, как он принес котенка, как расстроилась мама, но терпела, терпела, а когда Васька ушел, чувствуя мамину неприязнь, в доме тут же стал жить щенок, любимый, единственный Рекс его жизни.
На даче появилась чужая женщина, медсестра. Она носила детские резиновые сапоги, детскую куртку из плащовки и детскую вязаную шапочку. Одним словом, маленькая и худенькая женщина, и он был потрясен, когда она оказалась сильной массажисткой и мяла и крутила его так, что будь здоров. Уколы же делала аккуратно, бесшумно и безбольно. Она приезжала к нему из Мытищ, никогда не опаздывала и никогда не обижалась на погоду. Май был мокрый, ветреный, все жаловались и скулили, их же спасал рефлектор. Медсестра, ее звали Тася, протягивала к нему руки, и Юрай видел, как подрагивали в подсветке огня красивые пальцы женщины и узкая изящная ладонь. Подумалось, что у нее и ступни должны быть такие же, породистые и тонкие, как у балерины. И тут пришло письмо от тетки, та тревожилась, что так долго мамин дом остается без хозяйки. Теперь, когда косяком пошел беженец, это опасно, захватят квартиру чужаки с малыми детьми, как их потом вытуришь?
И мама, глотая слезы, засобиралась домой. Вместе с Нелкой, его вроде и не замечая, они планировали день за днем лето: и как он будет оставаться один – надо привыкать, надо, и как будет оборачиваться туда-сюда Нелка, которая за работу держится двумя руками, а то, как и квартиру, потеряешь и не заметишь… К концу месяца погода начала налаживаться и потихоньку стали съезжаться дачники. Мама и Нелка очень ждали приезда самого близкого соседа, чьи окна смотрели на их терраску. Окна были все еще заколочены, но в день маминого отъезда приехали хозяева и сняли щиты. От Леона они знали, что сосед их именитый кинорежиссер, то тихий, что его как бы и нет, то такой разудалый, что хоть святых выноси. Но, в общем, мужик нормальный, с излишним самомнением, так ведь в их деле без этого нельзя, самомнение в этой профессии, можно сказать, заложено как составная часть. Жена его моложе лет на двадцать. Дочь, которую он снимает уже какой раз подряд, по всему видно – барышня бездарная и не киногеничная, хотя в жизни славная деваха, ее бы пустить по другой тропе… Где-то в Америке живет сын режиссера от первого брака, отец от него, считай, отрекся, потому что уезжал сын во времена, когда такие номера добром для остающихся родственников не кончались. Пришлось папе где-то публично казнить сына, как поступил в свое время Тарас Бульба. Это у нас завсегда в большом количестве – и папы-Бульбы, и мальчики-Павлики.
Когда режиссер снимал с окон щиты, он помахал рукой Юраю, тот ответил, как мог, со стороны это должно было выглядеть несколько неуважительно – слабое движение кисти. Поэтому мама, прибранная к отъезду, кинулась через двор к забору и что-то защебетала, защебетала, одним словом, режиссер еще раз помахал рукой, а жена его потом долго вырисовывалась в раме окна, разглядывая молодого полуинвалида. Юрай отметил, что соседка хороша собой. Ничего удивительного: разве режиссеры берут в жены некрасивых? «Это им западло», – подумал Юрай. Но явление женщины в окне сделало свое таинственное дело, как-то бойчее задвигались руки и ноги, а прощаясь с мамой, Юрай даже проводил ее до порога и крепко обнял, отчего мама расплакалась, но, скорей, от радости, чем от печали отъезда. Вставание и хождение Юрая было намечено на следующую неделю – по стратегическому плану медицины.
Нелка поехала провожать маму, оставив на столе деньги для Таси, которая должна была прийти через час. Именно поэтому Нелка и уехала, зная, что на перехват ей идет Тася.
Юрай смотрел на окна режиссера, надеясь еще раз увидеть его жену, но она в окне больше не появилась, мелькнула яркой одежкой во дворе, и все. Потом у Юрая выспрашивали: во сколько это было? И Юрай называл почти точное время – восемнадцать тридцать. Минут десять как ушли мама и Нелка, торопясь к двадцатичасовому поезду, а до прихода Таси оставалось еще полчаса.
Дело в том, что жена режиссера не приехала на следующий день в Москву. Режиссер ведь, как говорится, слинял сразу после снятия щитов, оставив на жену все остальные постзимние проблемы – уборку, проветривание и прочее. Ей надлежало вернуться к вечеру следующего дня. Она не вернулась. Режиссер целую ночь злился на жену, которая оставила его без ужина и устроила себе слишком длинный уик-энд, но утром все-таки немножко забеспокоился и послал на дачу шофера. Шофер постучал в закрытый дом, потом подошел к забору и спросил у сидящего Юрая, не видел ли он хозяйку.
– Да, видел, позавчера… – ответил Юрай. – Вчера – нет, решил, что они все уехали.
– Понятно, – буркнул шофер и поехал назад, но по дороге смекнул, что время ему дали немеренное, вполне можно пожить и для себя. Подумал и свернул в сторону Ивантеевки, где обитала хорошая знакомая, с которой можно было встречаться от случая к случаю. Женщина на жизнь и мужчин смотрела просто, лишне не задумываясь.
Вернулся шофер уже поздно, позвонил шефу, сказал, что у него сел аккумулятор, он сто раз говорил, что пора его менять.
– А жены вашей, Иван Михайлович, на даче нету, наверное, приехала, да?
Иван Михайлович бросил трубку, твердо уверенный в том, что шофер до дачи не доехал вообще. Про Ивантеевку студийный народ знал, тут была задачка для первого класса. Поэтому и в эту ночь режиссер больше злился, чем волновался. Потому что знал еще одну истину: случись что плохое, оно бы уже его достало. Он позвонил дочери и сказал, что думает о материном поведении, и вот дочь как раз забеспокоилась… У нее была своя машина, у режиссера тоже была, но он ездил на ней по крайней нужде: невозвращение жены вовремя крайним случаем не считалось. Что потом и вызвало возбуждение у разных любопытных. «Баба пропала, а ему хоть бы хны…»
– Папа, я съезжу на дачу, – сказала дочь.
– Ты сошла с ума! – закричал отец. – На ночь глядя! Мать твоя просто загуляла…
Что тут возразишь? Ольга Петровна хоть была женщиной в полном порядке, но иногда… Редко, редко… Раз в год или в два… С ней это случалось. Она закрывала двери и окна и оттягивалась… Это было тихое, закрытое пьянство, без компаний и соглядатаев. Наедине с собой. В течение двух-трех дней она проходила все ступени запоя, выходила из него сама, сама убирала за собой все безобразия, выкидывала бутылки, принимала контрастный душ. Два дня пила после этого крепкий куриный бульон. И вперед! Правда, старела в эти дни лет на десять, поэтому для всех у нее была «почечная колика», которая умучивает так, что слабо не бывает, но он-то знал. И дочь, Светка, знала тоже. Но зная, они не злились на Ольгу, более того, они ее уважали за то, что тайный порок ни разу наружу не вылез. Это ж преподавать надо как образец поведения, тем более в такой пьяной стране, как наша.
Но Светка в тот вечер все-таки поехала. Она открыла своим ключом дачу и нашла все московские материны причиндалы, без которых та никуда бы не уехала… В соседнем доме горел свет. Светлана отодвинула доску в заборе и постучала к Юраю.
Они впустили ее, Юрай и Нелка.
Нелка всплеснула руками: это же сколько времени прошло! Но тут же поправилась:
– Если бы что случилось…
– Вот и папа так говорит, – ответила Светлана. – Но только не могу взять в голову, у кого она и где…
Девушка подумала с тревогой, вдруг у матери произошли какие-то коренные изменения в поведении и на этот раз она предается своему греху не одна? Может такое быть? Может. Но не будешь же говорить об этом малознакомым людям? Не будешь… Если случилось такое, то надо подождать еще денек… Мама встряхнется… И объявится.
Юрай предложил позвонить по «несчастному телефону» – вдруг шла, оступилась, ударилась, кто-то взял ее и отвез в больницу… В первую попавшуюся.
– Она была во дворе одетой, – вспоминал он. – Не просто выскочила во двор, а как бы собралась…
Вот тогда они с Нелкой и определили время – восемнадцать тридцать.
– Ладно, – сказала Светлана, – я переночую тут, не поеду в ночь.
Ей предложили поесть, но она отказалась, сказала, что мама включила холодильник и забросила туда харч, мама в этом смысле особа предусмотрительная – еда должна человека ждать в любом месте, где он может ненароком оказаться. Такой у нее закон.
– Хороший закон, – одобрила Нелка.
Светлана не сказала, что в холодильнике было и спиртное, полный набор в спецотсеке. Но все непочатое.
– Время, конечно, гнусное, – сказала Нелка после ухода гостьи. – Но ведь был еще почти светлый день.
– Плохая история, – покачал головой Юрай.
– Брось, брось! – закричала Нелка. – Это в тебе еще сидит и не вышло то, старое… Согласись, по закону вероятностей не может рядом с тобой снова начаться какое-нибудь новое безобразие. Не может! Иначе я буду думать, что ты как черная дыра… Втягиваешь в себя беду…
– Это мне ни к чему, – заметил Юрай.
На том и согласились. Проснувшись утром, Нелка посетовала:
– Я балда, надо было у девушки спросить, когда она собирается назад, в Москву… Проехалась бы с ней, как барыня, на машине. – Она выглянула в окно: машина стояла во дворе.
– Ну сходи, узнай, – предложил Юрай.
– Да нет уж! – вздохнула Нелка. – Богемная публика спит долго, разбужу раньше времени, рассержу, в аварию влезем… Не судьба мне быть барыней…
Они позавтракали, Нелка оставила деньги для Таси, поцеловала Юрая и исчезла за деревьями. День обещал быть хорошим, и Юрай наметил себе программу: чуть-чуть походить по двору. Он попросит Тасю, чтоб та, если сможет, задержалась и подстраховала его.
Тася, как всегда, явилась как штык. Ровно в девять. Она вылезла из своих детских одежек и облачилась в джинсовую юбку из хороших, клетчатую мужскую рубаху, завернутую в рукавах, китайские кеды. На голове лежал пластмассовый ободочек, который как бы делал ее ниже и плоше. Юрай возьми и скажи:
– Вам, Тася, пошла бы высокая прическа, вы себя недооцениваете…
Он почувствовал, что женщина как бы закаменела, а потом повернула свое простоватое лицо и сказала:
– У меня на голове три волосины. Их ни в какую прическу не соберешь…
– А вы их как-нибудь возбудите, – уныло продолжал глупый разговор Юрай. Действительно, три волосины, да еще и не очень чистые, прямые пряди безнадежно обвисли, отрицая всем своим видом возможность кудрявиться и как-то там подыматься вверх… «Голову надо чаще мыть», – подумал Юрай, испытывая это проклятущее состояние: сам полез, куда тебя не звали, и теперь винишь того, к кому полез… Короче, Юрай решил, что ни о чем просить Тасю не будет. Не та ситуация. Она же сделала свои дела, аккуратно взяла деньги из-под сахарницы и ушла, оставив Юрая с чувством неловкости и собственной дури. Именно поэтому он крикнул ей вслед:
– Звонила мама, передает вам привет!
Тася остановилась возле режиссеровой дачи, повернулась, кивнула головой и побежала дальше, а он отметил, что машина как стояла, так и стоит, а значит, Светлана все еще спит, но теперь, после его крика, проснется, надо будет попросить у нее «пардону» за шум в неурочное время.
Вот чтоб ее не прозевать и повиниться, он и сделал три шага вниз с крылечка. Сошел на землю. Сам…
«Идиот! – подумал он. – А как взберусь назад?» Но некто другой в нем радостно толкался и говорил: «Ходи, дурак, ходи! Само не пойдется, само ничего не делается…»
А когда сошел, тогда только и спохватился, что палочку, с которой ходил по комнате, он оставил там, на террасе, на невообразимой высоте трех ступенек крылечка. Уцепился за перила, а палочку, кретин, забыл.
Он добрел до штакетника и теперь уже уцепился за него. В режиссеровом окне отсвечивалась их рябина, и это была красивая как бы гравюра, она затягивала в серебряную черноту и завораживающе холодила. Из-за того, что он так бездумно спустился на землю, теперь придется ждать, пока проснется соседка и окажет посильную помощь, Юрай присел на замшелый пенек, подставив лицо набирающему силу солнцу, откуда-то из памяти выползло знание, что майское солнце полезное. Полезное-неполезное, кто знает, но приятно оно, безусловно. Почему-то вспомнились Тасины красивые руки, тоже нежные и сильные. Вообще о Тасе хотелось думать, об ее «некомплектности». Женщину как бы собрали из чужих остатков, свинтили крепко, чтоб не рассыпалась, но в стыках чуждых деталей у нее должна была сидеть боль… «Какая чушь, – засмеялся Юрай. – Заурядная тетка с нечистыми волосами, у которой красивые руки. У каждого есть что-то свое, красивое». Перекинулся на соседку, Светлану… Ее мать он видел в этом окне, где сейчас стынет рябина. Она показалась ему очень… Дочь и малости не взяла у матери. Просто розовая телка. Куда, интересно, делась мать? Да никуда не делась… Спрыгнула где-то на дороге. Леон, инструктируя их по дачным делам, рассказывал, что режиссер по молодости был ходок, пока не напоролся на Ольгу, которая каким-то ей только известным способом это дело поломала, ввела греховодника в берега, однако последнее время, говорят, погуливала, но больше в поездках на море и в горах, так, чтобы тут шлейфа не тянулось.
Солнце прижаривало, надо было уходить в тень, да и соседке пора бы уже проснуться, ну сколько спят молоденькие артистки, если легли вовремя? Вон его Нелка давно на работе.
Юрай взял хворостину и стал щекотать соседское окно. Оно уже не казалось гравюрой, было просто серым и тусклым, и рябина в нем не отсвечивала. Стекло слегка позвякивало, но рука Юрая быстро устала, пришлось бросить эту романтическую побудку сонной девы.
Юрай добрел до крылечка и уцепился за перила, надеясь подняться в дом. Беспомощность и жалкость тела вызвали в его душе такой гнев и злость, какие были тогда, раньше, когда он с голыми руками шел на Лодю и Лодю. Получалось, что они его все-таки достали. Пусть их нет, но и его, слабого, считай, нет, зацепили они его своей лапой и еще подумаешь – чем полубыть, не лучше ли не быть совсем?
На крылечко гнев и злость поднять его не сумели. Пришлось присесть на приступочку, чтоб унять сердце. «Где же ты, зараза? – думал он о Светлане. – Сколько же можно спать?»
Тревога пришла, считай, сразу за этим. Потому что вдруг, секундно, возникло ощущение мертвости и дома, и стоящей на солнцепеке машины, и ошпаренных высоким солнцем окон.
Юрай встал и, опираясь на обломок сырой заборной доски, поплелся в соседний двор. Это было долгое путешествие. С привалами, поисками ровного пути, обходами опасных мест в виде корыта с застывшим раствором, в который каким-то непостижимым путем жизни уже вонзилась трава и дала белесый росток. Машина оказалась горячей на ощупь и густо пыльной на вид. Крылечко у режиссера было выше юраевского, но куда более разумного строения: ступеньки ниже и шире, они как бы стекали под ноги, и Юрай, уцепившись за гладкие и теплые перила, понял, что уж сюда-то он поднимется. Дверью прищемило кусок толстой и пестрой портьеры, и Юрай подумал, что, скорей всего, дом открыт, не может дверь закрыться, имея в прихвате столько лишнего. Но это он думал, осторожно преодолевая удобные ступеньки, до самого входа было еще далеко. Он молил Бога, чтобы стук его неуверенных шагов проник в дом раньше, чем он доберется до двери с прищемленной портьерой. Но было тихо, если не считать его собственного свистящего и ухающего дыхания.
Толкнув дверь, которая действительно оказалась незапертой, Юрай громко крикнул в жаркую от солнца глубину дома:
– Светлана! Где вы там? Я ваш сосед!
«Ну вот, – подумал он, не получив ответа. – Я должен идти дальше… Но я не хочу… Я не хочу ничего увидеть… Со мной уже это было… Было…»
Он увидел ее издали, не переступая порог спальни. Белое удивленное лицо с открытыми глазами и ртом. Оно было повернуто к Юраю с немым вопросом или, скорее, с недоумением.
«Ничего нельзя трогать, – подумал Юрай, – я и так прилично наследил». За его спиной остались прихожая и столовая с большим круглым столом. У него тогда возник выбор, идти ли налево или направо – в спальни, он выбрал и пошел налево. Окно в комнате справа выходило в их двор. Когда-то, сто лет тому назад, он увидел в раме этого окна красивую женщину, что не вернулась домой. Теперь не вернется домой и дочь этой женщины.
«Лучше бы я умер, – отчаянно подумал Юрай. – Но я жив, а вокруг меня по какому-то неведомому закону умирают и исчезают женщины. Если это продолжение той, казалось бы исчерпанной, истории, то это уже мистика. Если что-то новое, то мистика еще пуще. Мне надо вернуться на свою дачу и сделать вид, что меня тут и близко не было».
Он едва добрался до дверей и открыл их. На пороге стоял парнишка и аккуратно тер подошвы ботинок о вьетнамский коврик.
– Здравия желаю! – сказал он и уточнил: – Вы тут находитесь?
– Да нет, – ответил Юрай. – Скорее нет…
– Ну, конечно, – засмеялся парнишка. – Это я ляпнул. Я с почты. Звонил Иван Михайлович Красицкий. Просил сходить и узнать, все ли у него в порядке на даче. А я по жаре шел, и у меня шарик за ролик заскочил. Спрашиваю, вы тут находитесь? А где же еще, если я вас тут нахожу?
Парень весело смеялся над собственной дурью, а у Юрая сжималось сердце. Так уже когда-то было у него в другой жизни – милый парень-милиционер, ну и где он сейчас?
– Все плохо, почтарь, – сказал Юрай. – Так плохо, что лучше бы ты сюда не приходил. Да и я тоже. Там, в спальне, труп дочери Красицкого. Я – сосед. Ждал, ждал, когда она проснется, и тоже решил проверить…
Ну что поделать, если в глазах у парня полыхнул восторг? И не смог он его скрыть, не смог, и хоть уже через секунду восторг был весь поглощен ужасом, но, как говорят дети, первое слово дороже второго. Юрай понимал и сочувствовал парню. Что в его, человека с захолустной почты, жизни могло потрясти и удивить? Даже прапраямщик парнишки и то имел некоторые потрясения на зимней дороге, а какая у этого, востроглазого, дорога? Какие на ней страсти, кроме возможности столкнуться с пьяным соседом, когда несешь пенсию одноногой старухе, что живет возле старой запруды. Ну пойдет он на тебя с дрыном по причине тоски и ненависти, ну убежишь… Вся деревня жила фактом существования на их улице Красицкого. И это было во-первых, во-вторых и в-третьих. Появлялись известные актеры. Временами выпившие. Это было самое то! Они казались в этом состоянии такие свои, такие доступные, такие понятные, мочились прямо в молоденькую елочку, радуясь силе струи и ловкости попадания. С ними можно было запросто. Они сами обнимались, первые… Он, Коля Валов, даже однажды снимался в массовке, стоял на бугре возле речки в белой рубахе навыпуск, рубаха пучилась на спине от ветра, и сам Красицкий кричал оператору: «Захвати этого с рубахой, захвати…» Но ветер, дурак, возьми и стихни… В кадре он мелькнул, но без пузыря на спине. Просто стоит некто в белой рубахе навыпуск, а зачем?.. Коля придумывал историю, когда бы камера пошла на него и пошла, взяла крупно, и все бы увидели… Он смутно себе представлял, что могло бы быть, какая такая видимость открылась бы народу, но какая-то открылась бы… Коля в себе подозревал что-то мятуще-клубящееся, что-то шерстяно-меховое, эдакое не скажешь словами, разве что бровью, каким-нибудь ее изгибом намекнешь.
За набухание в себе мечты Коля любил лето. И ждал его. Поэтому и примчался сюда как оглашенный, ведь личных поручений от Красицкого раньше не поступало. Это ж какая пруха!
Сейчас Коля снова ощутил себя на бугре, когда ветер дыбит рубаху, а камера наезжает на него, единственного.
– …Это, парень, не кино, – как почувствовал Юрай, опуская парня на землю, – это очень может быть и убийство… И мы с тобой стоим на месте преступления… Два идиота…
Коля рванул было в дом, но Юрай его придержал.
– Посмотри издали… С порога… Нам надо милицию звать… И лучше ничего не лапать…
Открыв рот, Коля смотрел на лежащую с недоуменным лицом девушку, еще не ведая эффекта отторжения самого факта смерти, который сидит в каждом живом теле. Колю вытошнило на порог спальни, и он, не ожидая этого, испугался, что замарал квартиру, что теперь в ней плохо, можно сказать, отвратительно пахнет, получается, его, Колиным, нутром.
– Я сейчас все вытру, – сказал он испуганно Юраю, выскакивая на крыльцо. – Я сейчас…
На блевотину слетались мухи. Юрай сдернул со стола скатерть и накрыл ее. Раскрытый стол с выщербленной по краям столешницей как бы завершил картину трагедии. Благополучная дача стала не просто жутким местом смерти, а еще одним знаком беды, которым полным-полна наша земля…
«Гиблое дело, – подумал Юрай. – Если тут нечисто, я вполне могу быть подозреваемым. Меня, можно сказать, застали…»
Коля побежал в милицию, и Юрай успел сунуть ему телефон Леона, очень надеясь, что тот еще не уехал. Удивительным было другое. Он спустился с крыльца Красицкого. Он добрел до своей дачи. Он поднялся по неудобным ступеням в дом. И теперь уже ни одна сволочь не смогла бы настаивать на его физической немощи. Немощь как бы кончилась. А ведь еще утром была Тася (вот она только и подтвердит!) и делала ему уколы и массаж, и он едва-едва встал, чтоб крикнуть ей вслед привет от мамы.
А вечером того же дня один из приехавших из Москвы милиционеров, ожидая «рафик», который должен был их забрать, гулял в окрестностях поселка, так гулял, без смысла, радуясь лесу, теплу, запаху… Вот на запахе его и притормозило возле поваленной грозой еще позапрошлым летом сосны. Не тот пошел дух. Под черными ветками дерева что-то краснело. Это был труп, едва присыпанный лесной падалью из листьев, шишек, ветвяной мелочовки… Он был небрежно подсунут под большую сосновую мертвую лапу, его прикрыли-то едва-едва, как говорится, не чтоб спрятать, а чтоб найти, и сейчас он вовсю о себе заявлял начинающимся смрадом и выбившейся из-под земли красной курткой.