Но когда Нагель снова оказался на пристани, в самой гуще деловой сутолоки, его настроение стало мало-помалу исправляться, он повеселел, даже начал опять напевать себе что-то под нос. Да разве устоишь против такой погоды! День выдался на редкость хороший, просто отличный, сияющий июньский день. Весь городок утопал в солнце и сверкал, словно волшебный.
Пока Нагель дошел до гостиницы, дурное настроение отлетело от него, горечь исчезла, в сердце не было злости, и снова возник образ лодки из благоуханного дерева с парусом из голубого шелка в виде полумесяца.
Это приподнятое состояние не покидало Нагеля весь день. Под вечер он снова вышел пройтись, снова направился к морю, и снова множество мелочей приводило его в восторг. Солнце садилось, резкий, слепящий дневной свет был уже приглушен и мягко разливался по морской глади; ничто не нарушало тишины, кроме звуков, доносящихся с кораблей, но и они стихали. Нагель заметил, что на пристани то там, то здесь стали вывешивать флаги, да и на многих домах города тоже, и вслед за тем вся работа в порту прекратилась.
Он не обратил на это никакого внимания и снова пошел в лес, долго бродил, очутился в конце концов у пасторской усадьбы и даже заглянул во двор, потом снова вернулся в лес, продрался в чащу, где было уже совсем темно, и присел на валун. Одной рукой он подпер голову, пальцами другой барабанил по колену. Так сидел он долго-долго, быть может, целый час, а когда наконец поднялся, солнце уже зашло, синяя дымка сумерек окутала город.
Выйдя из леса, он остановился, пораженный. На холмах, куда ни глянь, всюду горели костры – их было, наверно, не меньше двадцати, они пылали, как маленькие солнца. Залив кишмя кишел лодками, и на них то и дело рассыпались красные и зеленые искры – это жгли бенгальские огни. С одной из лодок, с той, в которой пели четверо гребцов, пустили даже несколько ракет. На набережную высыпало множество людей, они прогуливались или стояли группами, а пристань была просто черной от народа.
Нагель не смог сдержать возгласа изумления, он обратился к первому встречному и спросил, что означают эти костры и флаги. Тот взглянул на Нагеля, сплюнул, еще раз взглянул и ответил, что сегодня двадцать третье июня – канун Иванова дня. Вот оно что, канун Иванова дня! Ну конечно, так оно и есть, ошибки тут быть не может, ведь нынче и в самом деле двадцать третье июня. Подумать только, ко всему сегодня еще и ночь на Ивана Купалу! Одна радость догоняет другую, канун Иванова дня, вот ведь какая штука! Весело потирая руки, Нагель тоже поспешил на пристань и все повторял про себя, что сегодня у него удивительно счастливый день.
Еще издали Нагель увидел кроваво-красный зонтик Дагни Хьеллан, а когда, подойдя поближе, заметил, что в группе молодых людей, с которыми стояла фрекен Хьеллан, был и доктор Стенерсен, он, не долго думая, направился прямо к нему. Нагель приподнял кепку, пожал ему руку и почему-то еще долго стоял с непокрытой головой. Доктор представил его обществу; фру Стенерсен тоже протянула ему руку, и он сел рядом с ней. Она поражала бледностью, землисто-серый цвет кожи придавал ей болезненный вид, но она была очень молода, едва ли старше двадцати лет. Она куталась в не по сезону теплую накидку.
Нагель надел кепку и сказал, обращаясь ко всем:
– Прошу извинить, что я ворвался в ваше общество таким незваным…
– Да что вы, вы этим доставили нам только удовольствие, – любезно прервала его фру Стенерсен. – Быть может, вы нам что-нибудь споете?
– Увы, я не в силах этого сделать. Я начисто лишен каких-либо музыкальных талантов.
– Напротив, очень удачно, что вы пришли, – сказал доктор Стенерсен, – мы как раз о вас говорили. Вы ведь играете на скрипке?
– Нет, – ответил Нагель, покачал головой и улыбнулся. – Нет, я не играю…
И вдруг, безо всякого повода, он вскакивает с места и говорит с сияющими глазами:
– Я так счастлив сегодня. Весь день, с самого утра, с той самой минуты, как проснулся, у меня радостно на душе. Вот уже десять часов, как я словно зачарованный. Представьте себе, меня буквально преследует видение: будто я плыву в лодке из благоуханного дерева с голубым шелковым парусом в виде полумесяца. Разве это не чудесно? Запах дерева я описать не могу при всем желании, даже если бы умел находить точные слова… Нет, вообразите только, я сижу в этой лодке и закидываю удочку, серебряную удочку… Простите, но разве вы, милые дамы, не находите, что это… Не знаю, право, как это выразить.
Дамы молчали, переглядывались в смущении, словно спрашивая друг у друга, как следует себя вести. В конце концов кто-то из них засмеялся, и тогда, не зная жалости, все они громко расхохотались.
Нагель обвел их взглядом, глаза его горели, он явно еще думал о лодке с голубым парусом, но руки его слегка задрожали, хотя лицо сохраняло спокойствие. Доктор, чтобы его выручить, сказал:
– Понятно, это своего рода галлюцинации, которые…
– Нет, прошу прощения, – перебил его Нагель. – А впрочем, пусть так, почему бы и нет? Дело ведь не в том, как вы это назовете. Я весь день грезил наяву, а была ли это галлюцинация или еще там что-нибудь, – право, не знаю. Началось это с самого утра; когда я еще лежал в постели, я услышал, как жужжит муха, это было мое первое осознанное восприятие после того, как я проснулся; потом я увидел, как солнечный луч вонзается в комнату сквозь дырочку в шторе. И тут же меня охватило светлое, радостное чувство. В душе моей возникло ощущение лета. Представьте себе еле уловимый шелест растущей травы, и звук этот пронизывает ваше сердце… Вы говорите – галлюцинации, – да, вероятно, я этого не знаю; но прошу обратить внимание на мою особую восприимчивость в это утро, на то, что я услышал жужжание мухи как раз в нужный момент и что именно в этот момент достаточно было ровно столько солнечного света и такой яркости, как тот луч, который проник ко мне сквозь дырочку в шторе, ну и так далее… А когда я потом встал и вышел на улицу, я первым делом увидел прелестную даму в окне особняка, – тут он поглядел на фрекен Андерсен, которая опустила глаза, – потом я увидел корабли, потом маленькую девочку с кошкой на руках и так далее, и так далее – то есть множество разных вещей, произведших на меня определенное впечатление. Вскоре после этого я попал в лес, и там, когда я лежал на спине и глядел в небо, мне представилась лодка и полумесяц паруса.
Дамы опять засмеялись; доктор, казалось, тоже заразился их весельем и спросил уже с улыбкой:
– Так вы, значит, удили серебряной удочкой?
– Да, серебряной.
– Ха-ха-ха!
И вдруг Дагни Хьеллан, густо покраснев, сказала:
– А я прекрасно понимаю, как такое может пригрезиться. Я вот отчетливо вижу и эту лодку, и голубой парус, подобный полумесяцу… и сверкающую серебряную удочку над водой. По-моему, это красиво…
Больше она ничего не могла сказать, она запнулась и умолкла, потупив глаза.
Нагель тут же пришел ей на помощь.
– Ведь верно? И я сказал самому себе: это вещее видение. Да, это предзнаменование, и пусть оно поможет тебе понять, что нельзя удить в мутной воде, только в чистой, только в чистой!.. Вот вы, доктор, спросили, играю ли я на скрипке? Нет, я не играю, я не умею играть. Я вожу с собой футляр от скрипки, но в нем нет инструмента, – увы, один футляр, он набит грязным бельем. Мне казалось, что если в твоем багаже не только чемоданы, но и скрипка, – это производит хорошее впечатление. Вот я и завел себе такой футляр. Быть может, у вас составится теперь очень дурное мнение обо мне, но тут уж ничего не попишешь, хотя, поверьте, я искренне сожалею… А впрочем, во всем виновата серебряная удочка.
Изумленные дамы не смеялись больше. Доктор, поверенный Рейнерт из окружного суда и адъюнкт – все трое застыли, разинув, как говорится, рты от удивления. Взгляды всех были прикованы к Нагелю, доктор был явно растерян. Что это нашло на этого странного, невесть откуда появившегося господина? А сам Нагель преспокойно сидел на своем месте и, видно, ничего больше говорить не собирался. Тягостному молчанию, казалось, не будет конца. Но тут положение спасла фру Стенерсен. Она была сама любезность, окружала всех прямо-таки материнской заботой и бдительно следила, чтобы никто не чувствовал себя обиженным. Она даже нарочно морщила лоб и сдвигала брови и вообще старалась казаться старше своих лет только для того, чтобы придать своим словам больший вес.
– Вы приехали из-за границы, господин Нагель?
– Да, сударыня.
– Из Гельсингфорса, так, кажется, говорил мне муж?
– Да, из Гельсингфорса. То есть сейчас я непосредственно из Гельсингфорса. Я агроном и прослушал там небольшой курс лекций.
Пауза.
– А как вам понравился город? – снова спросила фру Стенерсен.
– Гельсингфорс?
– Нет, наш город.
– О, это чудный город, прелестное местечко. Просто не хочется отсюда уезжать, решительно не хочется. Ха-ха! Пожалуйста, не пугайтесь, быть может, я все же в конце концов уеду, смотря по тому, как сложатся обстоятельства… A propos, – добавил он и снова вскочил с места. – Если я помешал вам, то прошу извинить меня. Дело в том, что мне очень приятно посидеть вот так с вами. У меня, собственно говоря, почти никого нет, проводить время мне, можно сказать, не с кем. Я всем чужой, поэтому я приучил себя сам с собой разговаривать. Вы доставите мне большое удовольствие, если просто забудете о моем присутствии и продолжите вашу беседу, словно меня здесь нет.
– Однако вы уже успели внести некоторое разнообразие в нашу жизнь, – злобно заметил поверенный Рейнерт.
На это Нагель ответил:
– Да, господин поверенный, вам я должен принести еще особые извинения, я готов дать вам любое удовлетворение, которое вы пожелаете, но не сейчас. Хорошо? Только не сейчас.
– Да, конечно, сейчас не время и не место, – согласился Рейнерт.
– А кроме того, у меня сегодня так радостно на душе, – сказал Нагель и как-то особенно тепло улыбнулся. От этой улыбки лицо его просветлело, и он вдруг стал похож на ребенка. – Какой удивительный сегодня выдался вечер, а скоро загорятся и звезды. Вокруг на холмах полыхают костры, а с моря доносится пенье. Прислушайтесь! По-моему, поют неплохо. В пенье, правда, я мало что смыслю, но разве это не прекрасно? Мне вспоминается одна ночь на Средиземном море, у берегов Туниса. На борту нашего парохода было человек сто пассажиров, – все артисты хора, плыли они из Сардинии. Я, естественно, держался в стороне, да и петь я не умею, я просто сидел на палубе и слушал, как хор поет в салоне, они пели всю ночь напролет. Никогда не забуду, как звучали песни той душной, южной ночью. Я тихо притворил все двери салона, я, так сказать, запер их пенье, и тогда стало казаться, будто звуки эти поднимаются откуда-то из морской глубины, да, будто наш пароход уносится под эти звуки в вечность. Представьте себе поющее море, Нептунов хор.
Фрекен Андерсен, сидевшая рядом с Нагелем, не смогла удержаться, чтобы не воскликнуть:
– Боже! Как это, должно быть, замечательно!
– Я однажды слышал еще более прекрасное пенье, но это было во сне. Да и сон этот приснился мне давным-давно, когда я был еще маленьким. Взрослым не снятся такие чудные сны.
– Разве не снятся? – переспросила фрекен Андерсен.
– Нет. Возможно, это некоторое преувеличение, но… Мой последний сон я до сих пор помню очень ясно: передо мной раскинулось бескрайнее болото… Впрочем, извините меня, я болтаю без умолку и мучаю вас, заставляя все это выслушивать. Так недолго и наскучить. Поверьте, я не всегда так много говорю.
Но тут Дагни Хьеллан снова вступила в разговор.
– Я уверена, что любой из присутствующих предпочитает слушать вас, нежели говорить сам. – И, наклонившись к фру Стенерсен, она прошептала: – Уговорите его, пожалуйста, продолжать, дорогая, прошу вас, сделайте это. Какой у него голос, послушайте только!
– Я охотно буду продолжать, – сказал Нагель с улыбкой. – Сегодня я что-то особенно расположен говорить. Одному богу известно, что это на меня нашло… Впрочем, в том сне ничего особенного и не было. Передо мной, значит, раскинулось огромное болото. Деревья на нем не росли, но оно было покрыто какими-то корнями, походившими на извивающихся змей. И среди этих странных корней бродил сумасшедший. Он и сейчас еще стоит у меня перед глазами – бледное лицо с темной бородой, но такой короткой и редкой, что сквозь нее просвечивает кожа. Он озирается по сторонам, и его широко открытые глаза полны страдания. Я лежал, притаившись, за камнем и окликнул его. Он тут же поглядел на этот камень, нисколько не удивившись, что его окликают, словно он прекрасно знал, что я лежу именно там, хотя из-за камня меня не было видно. Безотрывно смотрел он на камень, а я думал: «Все же ему меня не найти, ну, а в крайнем случае, если он ко мне приблизится, я всегда успею отскочить». И хотя мне было не по себе от его пристального взгляда, я снова окликнул его, чтобы подразнить. Он сделал несколько шагов по направлению ко мне и оскалился, норовя вцепиться в меня зубами, но он не мог больше сделать ни шагу – нагромождения корней преграждали ему путь, пригибали его к земле. Он оказался словно прикованным к месту. Я снова крикнул ему, я кричал много раз подряд, и он в ярости попытался продраться сквозь корни, хоть как-то раздвинуть их и проложить себе путь; он хватал корни охапками, расшвыривал их по сторонам, выбивался из сил, стремясь настигнуть меня, но тщетно. Тогда он застонал от бессилья, я явственно расслышал его стоны. В глазах его застыла невыносимая боль. Когда я убедился, что нахожусь в полной безопасности, я поднялся, встал перед ним во весь рост и принялся махать кепкой и дразнить его пуще прежнего. Я все кричал и кричал: «Эй ты!» – топал ногами и снова кричал. Потом я подобрался еще ближе к нему, и, чтобы довести несчастного до исступления и окончательно лишить его рассудка, тыкал в него пальцем и снова и снова оскорбительно орал ему в самое ухо: «Эй ты, эй ты!» Потом я отбежал немного назад, – пусть, мол, поймет, как близко я стоял от него. Но он все еще не сдавался, он продолжал воевать с корнями; остервенев от боли, он все еще пытался расшвырять их по сторонам, он весь изодрался, разбил в кровь лицо и, поднявшись на цыпочки, глядел на меня в упор и вопил! Пот градом катился с его лица, искаженного нечеловеческой мукой оттого, что он не мог меня настигнуть. А я, я весь сгорал от желания разъярить его еще больше. Я снова подскочил к нему, защелкал у него под самым носом пальцами и с гнусной ухмылкой произнес: «Хи-хи-хи». Потом я швырнул в него корнем и угодил ему в губы, чуть не сбил его с ног, но он только сплюнул кровь, отер губы ладонью и тут же вновь принялся расшвыривать корни. Тогда я, совсем осмелев, протянул руку, чтобы стукнуть его по лбу, я хотел тут же отскочить, но он успел вцепиться мне в руку. О господи, как это было страшно! Он в ярости рванулся ко мне и, как клешней, стиснул мне руку. Я закричал и отпрянул от него, и он, не выпуская моей руки, послушно поплелся за мной. Мы выбрались из болота. Теперь, когда он держал меня за руку, корни перестали быть ему помехой. Мы подошли к тому камню, за которым я сперва притаился. Тут он вдруг упал на колени и стал целовать землю, по которой я ступал; окровавленный, истерзанный, он валялся передо мной в грязи и благодарил меня за то, что я был так добр к нему.
Пока Нагель дошел до гостиницы, дурное настроение отлетело от него, горечь исчезла, в сердце не было злости, и снова возник образ лодки из благоуханного дерева с парусом из голубого шелка в виде полумесяца.
Это приподнятое состояние не покидало Нагеля весь день. Под вечер он снова вышел пройтись, снова направился к морю, и снова множество мелочей приводило его в восторг. Солнце садилось, резкий, слепящий дневной свет был уже приглушен и мягко разливался по морской глади; ничто не нарушало тишины, кроме звуков, доносящихся с кораблей, но и они стихали. Нагель заметил, что на пристани то там, то здесь стали вывешивать флаги, да и на многих домах города тоже, и вслед за тем вся работа в порту прекратилась.
Он не обратил на это никакого внимания и снова пошел в лес, долго бродил, очутился в конце концов у пасторской усадьбы и даже заглянул во двор, потом снова вернулся в лес, продрался в чащу, где было уже совсем темно, и присел на валун. Одной рукой он подпер голову, пальцами другой барабанил по колену. Так сидел он долго-долго, быть может, целый час, а когда наконец поднялся, солнце уже зашло, синяя дымка сумерек окутала город.
Выйдя из леса, он остановился, пораженный. На холмах, куда ни глянь, всюду горели костры – их было, наверно, не меньше двадцати, они пылали, как маленькие солнца. Залив кишмя кишел лодками, и на них то и дело рассыпались красные и зеленые искры – это жгли бенгальские огни. С одной из лодок, с той, в которой пели четверо гребцов, пустили даже несколько ракет. На набережную высыпало множество людей, они прогуливались или стояли группами, а пристань была просто черной от народа.
Нагель не смог сдержать возгласа изумления, он обратился к первому встречному и спросил, что означают эти костры и флаги. Тот взглянул на Нагеля, сплюнул, еще раз взглянул и ответил, что сегодня двадцать третье июня – канун Иванова дня. Вот оно что, канун Иванова дня! Ну конечно, так оно и есть, ошибки тут быть не может, ведь нынче и в самом деле двадцать третье июня. Подумать только, ко всему сегодня еще и ночь на Ивана Купалу! Одна радость догоняет другую, канун Иванова дня, вот ведь какая штука! Весело потирая руки, Нагель тоже поспешил на пристань и все повторял про себя, что сегодня у него удивительно счастливый день.
Еще издали Нагель увидел кроваво-красный зонтик Дагни Хьеллан, а когда, подойдя поближе, заметил, что в группе молодых людей, с которыми стояла фрекен Хьеллан, был и доктор Стенерсен, он, не долго думая, направился прямо к нему. Нагель приподнял кепку, пожал ему руку и почему-то еще долго стоял с непокрытой головой. Доктор представил его обществу; фру Стенерсен тоже протянула ему руку, и он сел рядом с ней. Она поражала бледностью, землисто-серый цвет кожи придавал ей болезненный вид, но она была очень молода, едва ли старше двадцати лет. Она куталась в не по сезону теплую накидку.
Нагель надел кепку и сказал, обращаясь ко всем:
– Прошу извинить, что я ворвался в ваше общество таким незваным…
– Да что вы, вы этим доставили нам только удовольствие, – любезно прервала его фру Стенерсен. – Быть может, вы нам что-нибудь споете?
– Увы, я не в силах этого сделать. Я начисто лишен каких-либо музыкальных талантов.
– Напротив, очень удачно, что вы пришли, – сказал доктор Стенерсен, – мы как раз о вас говорили. Вы ведь играете на скрипке?
– Нет, – ответил Нагель, покачал головой и улыбнулся. – Нет, я не играю…
И вдруг, безо всякого повода, он вскакивает с места и говорит с сияющими глазами:
– Я так счастлив сегодня. Весь день, с самого утра, с той самой минуты, как проснулся, у меня радостно на душе. Вот уже десять часов, как я словно зачарованный. Представьте себе, меня буквально преследует видение: будто я плыву в лодке из благоуханного дерева с голубым шелковым парусом в виде полумесяца. Разве это не чудесно? Запах дерева я описать не могу при всем желании, даже если бы умел находить точные слова… Нет, вообразите только, я сижу в этой лодке и закидываю удочку, серебряную удочку… Простите, но разве вы, милые дамы, не находите, что это… Не знаю, право, как это выразить.
Дамы молчали, переглядывались в смущении, словно спрашивая друг у друга, как следует себя вести. В конце концов кто-то из них засмеялся, и тогда, не зная жалости, все они громко расхохотались.
Нагель обвел их взглядом, глаза его горели, он явно еще думал о лодке с голубым парусом, но руки его слегка задрожали, хотя лицо сохраняло спокойствие. Доктор, чтобы его выручить, сказал:
– Понятно, это своего рода галлюцинации, которые…
– Нет, прошу прощения, – перебил его Нагель. – А впрочем, пусть так, почему бы и нет? Дело ведь не в том, как вы это назовете. Я весь день грезил наяву, а была ли это галлюцинация или еще там что-нибудь, – право, не знаю. Началось это с самого утра; когда я еще лежал в постели, я услышал, как жужжит муха, это было мое первое осознанное восприятие после того, как я проснулся; потом я увидел, как солнечный луч вонзается в комнату сквозь дырочку в шторе. И тут же меня охватило светлое, радостное чувство. В душе моей возникло ощущение лета. Представьте себе еле уловимый шелест растущей травы, и звук этот пронизывает ваше сердце… Вы говорите – галлюцинации, – да, вероятно, я этого не знаю; но прошу обратить внимание на мою особую восприимчивость в это утро, на то, что я услышал жужжание мухи как раз в нужный момент и что именно в этот момент достаточно было ровно столько солнечного света и такой яркости, как тот луч, который проник ко мне сквозь дырочку в шторе, ну и так далее… А когда я потом встал и вышел на улицу, я первым делом увидел прелестную даму в окне особняка, – тут он поглядел на фрекен Андерсен, которая опустила глаза, – потом я увидел корабли, потом маленькую девочку с кошкой на руках и так далее, и так далее – то есть множество разных вещей, произведших на меня определенное впечатление. Вскоре после этого я попал в лес, и там, когда я лежал на спине и глядел в небо, мне представилась лодка и полумесяц паруса.
Дамы опять засмеялись; доктор, казалось, тоже заразился их весельем и спросил уже с улыбкой:
– Так вы, значит, удили серебряной удочкой?
– Да, серебряной.
– Ха-ха-ха!
И вдруг Дагни Хьеллан, густо покраснев, сказала:
– А я прекрасно понимаю, как такое может пригрезиться. Я вот отчетливо вижу и эту лодку, и голубой парус, подобный полумесяцу… и сверкающую серебряную удочку над водой. По-моему, это красиво…
Больше она ничего не могла сказать, она запнулась и умолкла, потупив глаза.
Нагель тут же пришел ей на помощь.
– Ведь верно? И я сказал самому себе: это вещее видение. Да, это предзнаменование, и пусть оно поможет тебе понять, что нельзя удить в мутной воде, только в чистой, только в чистой!.. Вот вы, доктор, спросили, играю ли я на скрипке? Нет, я не играю, я не умею играть. Я вожу с собой футляр от скрипки, но в нем нет инструмента, – увы, один футляр, он набит грязным бельем. Мне казалось, что если в твоем багаже не только чемоданы, но и скрипка, – это производит хорошее впечатление. Вот я и завел себе такой футляр. Быть может, у вас составится теперь очень дурное мнение обо мне, но тут уж ничего не попишешь, хотя, поверьте, я искренне сожалею… А впрочем, во всем виновата серебряная удочка.
Изумленные дамы не смеялись больше. Доктор, поверенный Рейнерт из окружного суда и адъюнкт – все трое застыли, разинув, как говорится, рты от удивления. Взгляды всех были прикованы к Нагелю, доктор был явно растерян. Что это нашло на этого странного, невесть откуда появившегося господина? А сам Нагель преспокойно сидел на своем месте и, видно, ничего больше говорить не собирался. Тягостному молчанию, казалось, не будет конца. Но тут положение спасла фру Стенерсен. Она была сама любезность, окружала всех прямо-таки материнской заботой и бдительно следила, чтобы никто не чувствовал себя обиженным. Она даже нарочно морщила лоб и сдвигала брови и вообще старалась казаться старше своих лет только для того, чтобы придать своим словам больший вес.
– Вы приехали из-за границы, господин Нагель?
– Да, сударыня.
– Из Гельсингфорса, так, кажется, говорил мне муж?
– Да, из Гельсингфорса. То есть сейчас я непосредственно из Гельсингфорса. Я агроном и прослушал там небольшой курс лекций.
Пауза.
– А как вам понравился город? – снова спросила фру Стенерсен.
– Гельсингфорс?
– Нет, наш город.
– О, это чудный город, прелестное местечко. Просто не хочется отсюда уезжать, решительно не хочется. Ха-ха! Пожалуйста, не пугайтесь, быть может, я все же в конце концов уеду, смотря по тому, как сложатся обстоятельства… A propos, – добавил он и снова вскочил с места. – Если я помешал вам, то прошу извинить меня. Дело в том, что мне очень приятно посидеть вот так с вами. У меня, собственно говоря, почти никого нет, проводить время мне, можно сказать, не с кем. Я всем чужой, поэтому я приучил себя сам с собой разговаривать. Вы доставите мне большое удовольствие, если просто забудете о моем присутствии и продолжите вашу беседу, словно меня здесь нет.
– Однако вы уже успели внести некоторое разнообразие в нашу жизнь, – злобно заметил поверенный Рейнерт.
На это Нагель ответил:
– Да, господин поверенный, вам я должен принести еще особые извинения, я готов дать вам любое удовлетворение, которое вы пожелаете, но не сейчас. Хорошо? Только не сейчас.
– Да, конечно, сейчас не время и не место, – согласился Рейнерт.
– А кроме того, у меня сегодня так радостно на душе, – сказал Нагель и как-то особенно тепло улыбнулся. От этой улыбки лицо его просветлело, и он вдруг стал похож на ребенка. – Какой удивительный сегодня выдался вечер, а скоро загорятся и звезды. Вокруг на холмах полыхают костры, а с моря доносится пенье. Прислушайтесь! По-моему, поют неплохо. В пенье, правда, я мало что смыслю, но разве это не прекрасно? Мне вспоминается одна ночь на Средиземном море, у берегов Туниса. На борту нашего парохода было человек сто пассажиров, – все артисты хора, плыли они из Сардинии. Я, естественно, держался в стороне, да и петь я не умею, я просто сидел на палубе и слушал, как хор поет в салоне, они пели всю ночь напролет. Никогда не забуду, как звучали песни той душной, южной ночью. Я тихо притворил все двери салона, я, так сказать, запер их пенье, и тогда стало казаться, будто звуки эти поднимаются откуда-то из морской глубины, да, будто наш пароход уносится под эти звуки в вечность. Представьте себе поющее море, Нептунов хор.
Фрекен Андерсен, сидевшая рядом с Нагелем, не смогла удержаться, чтобы не воскликнуть:
– Боже! Как это, должно быть, замечательно!
– Я однажды слышал еще более прекрасное пенье, но это было во сне. Да и сон этот приснился мне давным-давно, когда я был еще маленьким. Взрослым не снятся такие чудные сны.
– Разве не снятся? – переспросила фрекен Андерсен.
– Нет. Возможно, это некоторое преувеличение, но… Мой последний сон я до сих пор помню очень ясно: передо мной раскинулось бескрайнее болото… Впрочем, извините меня, я болтаю без умолку и мучаю вас, заставляя все это выслушивать. Так недолго и наскучить. Поверьте, я не всегда так много говорю.
Но тут Дагни Хьеллан снова вступила в разговор.
– Я уверена, что любой из присутствующих предпочитает слушать вас, нежели говорить сам. – И, наклонившись к фру Стенерсен, она прошептала: – Уговорите его, пожалуйста, продолжать, дорогая, прошу вас, сделайте это. Какой у него голос, послушайте только!
– Я охотно буду продолжать, – сказал Нагель с улыбкой. – Сегодня я что-то особенно расположен говорить. Одному богу известно, что это на меня нашло… Впрочем, в том сне ничего особенного и не было. Передо мной, значит, раскинулось огромное болото. Деревья на нем не росли, но оно было покрыто какими-то корнями, походившими на извивающихся змей. И среди этих странных корней бродил сумасшедший. Он и сейчас еще стоит у меня перед глазами – бледное лицо с темной бородой, но такой короткой и редкой, что сквозь нее просвечивает кожа. Он озирается по сторонам, и его широко открытые глаза полны страдания. Я лежал, притаившись, за камнем и окликнул его. Он тут же поглядел на этот камень, нисколько не удивившись, что его окликают, словно он прекрасно знал, что я лежу именно там, хотя из-за камня меня не было видно. Безотрывно смотрел он на камень, а я думал: «Все же ему меня не найти, ну, а в крайнем случае, если он ко мне приблизится, я всегда успею отскочить». И хотя мне было не по себе от его пристального взгляда, я снова окликнул его, чтобы подразнить. Он сделал несколько шагов по направлению ко мне и оскалился, норовя вцепиться в меня зубами, но он не мог больше сделать ни шагу – нагромождения корней преграждали ему путь, пригибали его к земле. Он оказался словно прикованным к месту. Я снова крикнул ему, я кричал много раз подряд, и он в ярости попытался продраться сквозь корни, хоть как-то раздвинуть их и проложить себе путь; он хватал корни охапками, расшвыривал их по сторонам, выбивался из сил, стремясь настигнуть меня, но тщетно. Тогда он застонал от бессилья, я явственно расслышал его стоны. В глазах его застыла невыносимая боль. Когда я убедился, что нахожусь в полной безопасности, я поднялся, встал перед ним во весь рост и принялся махать кепкой и дразнить его пуще прежнего. Я все кричал и кричал: «Эй ты!» – топал ногами и снова кричал. Потом я подобрался еще ближе к нему, и, чтобы довести несчастного до исступления и окончательно лишить его рассудка, тыкал в него пальцем и снова и снова оскорбительно орал ему в самое ухо: «Эй ты, эй ты!» Потом я отбежал немного назад, – пусть, мол, поймет, как близко я стоял от него. Но он все еще не сдавался, он продолжал воевать с корнями; остервенев от боли, он все еще пытался расшвырять их по сторонам, он весь изодрался, разбил в кровь лицо и, поднявшись на цыпочки, глядел на меня в упор и вопил! Пот градом катился с его лица, искаженного нечеловеческой мукой оттого, что он не мог меня настигнуть. А я, я весь сгорал от желания разъярить его еще больше. Я снова подскочил к нему, защелкал у него под самым носом пальцами и с гнусной ухмылкой произнес: «Хи-хи-хи». Потом я швырнул в него корнем и угодил ему в губы, чуть не сбил его с ног, но он только сплюнул кровь, отер губы ладонью и тут же вновь принялся расшвыривать корни. Тогда я, совсем осмелев, протянул руку, чтобы стукнуть его по лбу, я хотел тут же отскочить, но он успел вцепиться мне в руку. О господи, как это было страшно! Он в ярости рванулся ко мне и, как клешней, стиснул мне руку. Я закричал и отпрянул от него, и он, не выпуская моей руки, послушно поплелся за мной. Мы выбрались из болота. Теперь, когда он держал меня за руку, корни перестали быть ему помехой. Мы подошли к тому камню, за которым я сперва притаился. Тут он вдруг упал на колени и стал целовать землю, по которой я ступал; окровавленный, истерзанный, он валялся передо мной в грязи и благодарил меня за то, что я был так добр к нему.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента