онивышли на улицы». На дорогах безумие: все, у кого есть машины, кинулись прочь из города, в котором белых меньше сорока семи процентов, а по окружности — «черный пояс». В столице резко вырос уровень преступности. Одна пятидесятипятилетняя дама из высших слоев общества, знаменитая хозяйка светских приемов, была среди бела дня изнасилована чернокожими в самом центре города, в скверике, где она выгуливала собак. Впоследствии неустрашимая женщина призналась послу, что очень боялась за собачек, которых эти три хулигана угрожали убить.
   В вестибюле «Хилтона» сидели на чемоданах туристы, прилетевшие на Фестиваль вишен, и ждали, когда за ними приедут автобусы. Аэропорты охранялись с утроенной бдительностью. Все осунулись и нервничали гораздо сильнее, чем того заслуживала в общем-то не такая уж опасная обстановка. Что и говорить, Америка обрела новых краснокожих, но не новых первопроходцев… К счастью, прогуливаясь среди забытых вишен, я наткнулся на двух пожилых людей, мужа и жену, воплощающих самый дорогой моему сердцу тип американца. На двоих им было лет сто пятьдесят. Старушка фотографировала необычайно пышно расцветшую вишню, и, клянусь вам, дерево ей явно позировало. Ее муж сам был похож на сухое дерево с морщинистой корой, которое уже никакая весна не заставит цвести. Его веселые голубые глаза посмотрели на меня заговорщически.
   — Понимаете, там вся эта неразбериха… with all that mess… а здесь так спокойно… we have it all to ourselves. Весь парк в нашем распоряжении.
   Я сказал им: «I love you», — и оставил наедине с вишнями.
   К вечеру ситуация ухудшилась (во всех смыслах) до такой степени, что в столицу направили двенадцать тысяч солдат федеральной армии. Был объявлен комендантский час. За несколько минут до этого я проходил мимо Белого дома, и моим глазам предстала историческая картина, которую все видевшие ее забудут не скоро: на ступенях здания стоял пулемет, стволом к улице; через несколько часов его убрали по личному распоряжению Джонсона [17], но я-то его видел. Ничто так ярко не свидетельствует о бессилии, как жалкий пулемет, направленный дулом на улицу, у входа в жизненный центр самой могущественной демократической страны мира. По крайней мере, в Америке еще может произойти что-то новое.
   На улицах не осталось ни одной машины. Белые и черные ходят с виноватыми лицами и избегают смотреть друг другу в глаза — исключительно неприятное зрелище. Они и не подозревают, что им довелось пережить исторический момент, возвестивший, пока еще негромко, о зарождении новой цивилизации. Если бы я был русским или китайцем, я от всей души пожелал бы Америке скорейшего разрешения. Всем «желтым» и «красным», которые собираются «хоронить» Америку, я напоминаю: Америка — гигантский континент, и чтобы зарыть такой труп, нужно много места, если быть точным, вся земля. Кто роет могилу Америке, тот готовит собственные похороны.
   В коридорах отеля было пусто. Проходя мимо какого-то номера, я увидел в открытую дверь на редкость безобразную сцену. На кровати сидела зареванная толстуха в трусах и лифчике и выла, обращаясь к кому-то, кого я не видел, но в ком почуял совершенный образчик американского мужа.
   — I want to go home. I want to get out of here. Я хочу домой. Я хочу уехать отсюда.
   — Sure, baby, sure. We’ll be all right, we are getting out tomorrow. We’ll be all right. Конечно, малыш, конечно. Мы уедем. Все будет хорошо.
   Между тем все эти страхи — полнейший идиотизм. В вестибюле болтают, что черные собираются поджечь «Хилтон», закрыв все входы и выходы, чтобы клиенты задохнулись, как крысы. Мысль интересная как раз потому, что вполне крысиная. Внутренняя паника не была оправдана ни малейшей опасностью извне. Зато вышло на поверхность чувство вины, корень всех волнений. Но самое важное — это внезапное превращение знакомого в совершенно чужое. Америка неожиданно перестала узнавать «своих» негров и почувствовала страх перед ними. Вы знаете историю про матроса Дыбенко, который был дядькой последнего царевича Российской Империи? Он несколько лет заботился о маленьком наследнике с такой трогательной преданностью, что заслужил полное доверие царицы. После переворота царская семья была заключена под стражу. Кто-то из прислуги случайно зашел в комнату царевича и увидел матроса, развалившегося в кресле: грубо ругаясь, он заставлял перепуганного наследника стаскивать с него сапоги.
   Вот так: никогда нельзя полагаться на слуг.

Глава X

   Как только начался бунт, я попытался связаться с человеком, которого здесь я назову именем его последнего, одиннадцатого, ребенка — Ред. Я познакомился с ним в Париже, сразу после Освобождения. Он тогда был сутенером и учился в Сорбонне. Правда, «сутенер» — не совсем то слово. Он скорее не содержал, а жил на содержании. Девицы с площади Пигаль не стали ждать «Черных пантер», чтобы оценить черный цвет. Физическая красота была главным богатством этого калифорнийского парня, которое ему, отвергнутому обществом, приходилось эксплуатировать. Точно так же общество поступает с цветными спортсменами, заставляя их работать мускулами до потери пульса, чтобы потом вздохнуть свободней. Нужно быть гнусным лицемером или преотвратным моралистом, чтобы иметь наглость винить Малькольма X. за то, что он был «котом», или моего друга Реда за то, что позволил себе жить на содержании у проституток. Прежде чем поносить черных африканцев за сутенерство, нужно вспомнить о тех тысячах белых африканцев, которые в течение целого века приказывали своему бою: «Приведи мне на ночь девку». Особенно если посмотреть, какие перспективы сейчас у африканцев, допустим, в Париже. Кто сталкивался с сексуальным колониализмом в Индокитае и Африке, тот двадцать раз подумает перед тем, как сказать, что эти европейские африканцы все сутенеры. То, что первые пятьдесят лет колониализм в общем был важным историческим этапом и бесспорно много дал неграм, не отменяет совершенного над ними насилия. Поэтому мы должны быть более осторожными в рассуждениях о нравственности. Появление «сосальщиков» — одно из гадких и позорных последствий колонизации — надругательство над душой чернокожего ребенка. В основе — полный отказ считать негров за людей. Несчастные, вынужденные искать выход в этой мерзости, сплошь и рядом даже не были гомосексуалистами. А что касается Америки, то стоит только почитать автобиографии Клода Брауна, Кливера и многих других, и вы поймете, что по сравнению с теми психологическими, моральными и экономическими условиями, в которых борется за жизнь, развивается или гибнет личность молодого чернокожего из гетто, не имеет никакого значения, что тот или иной негр, ныне адвокат, политический лидер или писатель, в пору бурной молодости был сутенером, уголовником, наркоторговцем или наркоманом. Мало найдется негров, чьи матери не были бы шлюхами. Мало детей, чьих бабок и прабабок белые не использовали в почетном деле лишения невинности своих прыщавых отпрысков. Сегодня любой негр совершенно спокойно скажет вам, что его мать была шлюхой. Главной шлюхой на самом деле была наша общественность. В такой ситуации стать «котом» — это просто значит приспособиться, чтобы выжить, подчиниться диктату «высшей» расы. Как евреи — на ростовщичество, чернокожие мужчины и женщины были обречены на занятие проституцией, спортом или на уголовщину — четыре пятых всех преступлений в Америке совершают чернокожие.
   В Париже я помогал Реду, когда он был болен туберкулезом. Ред на десять лет меня младше. Я очень любил этого малого, потому что чувствовал в нем волнение океана, волнение моей собственной юности, проведенной вдали от родины. Он очень быстро выучил французский и говорил на отличном жаргоне, с уморительным американским акцентом. Ред, я помню твою пророческую фразу: в 1951 году на выставке Пикассо, когда накачанный пенициллином — за вредность профессии, — ты выкрикивал: «Рано или поздно молодежь будет обращаться с обществом так же, как Пикассо с реальностью: разделывая его на куски…» Твое здоровье! Один из его старших сыновей, близнецов, живет, вернее, прячется у меня дома, в комнате для прислуги.
   Вы когда-нибудь замечали, что среди негров почти нет близнецов? Это потому, что для вас все негры — близнецы и похожи в ваших глазах до такой степени, что кажутся вам одинаковыми.
   К трем часам я достал через лос-анджелесских знакомых телефон Реда. Комендантский час был назначен на полпятого. Я как раз успевал.
   Я сразу узнал жаркий голос, не изменившийся за столько лет:
   — Тебе нельзя приходить сюда одному, pale face, бледнолицый.
   — Ред, мне срочно надо с тобой увидеться.
   — Обязательно сейчас?
   — Именно сейчас. Я не хочу сказать ничего особенного, и все-таки это действительноочень важно.
   — Ладно, я пошлю за тобой ребят.
   Американский акцент стал сильнее, но площадь Пигаль еще чувствуется.
   Я ожидал увидеть двух гигантов. На раздолбанном «шевроле» подъехали два тщедушных паренька. Сколько им — пятнадцать, шестнадцать? Однако, судя по всему, они вполне годятся в провожатые: несколько юных cats, подбежавших было к машине с бутылками горючей жидкости, отошли, услышав: «Soul Brothers» — слова, которые звучат сейчас по всей Америке. Близкие души. Очень интересно это вторжение слова «душа» в язык американских негров. «На волне души»: радиостанция черных для черных.
   «Музыка души»: музыка черных. Вспомните, что в России до 1860 года словом «души» называли крепостных. «Душа» — это единица купли-продажи; со времен «Мертвых душ» Гоголя цена одной души составляла примерно двести пятьдесят рублей, то есть около двадцати пяти тысяч старых франков. В России было запрещено продавать по отдельности членов одной семьи. В Америке чернокожих рабынь неизменно разлучали с семьей или выдавали замуж по воле хозяина, в целях размножения, как лошадей на конном заводе. Soul Brothers, Soul Brothers… Юноши отступают.
   Горит дом, но никто не обращает на это внимания. Зато в пятидесяти метрах отсюда перед витриной стоят люди и смотрят, как горят дома на экране телевизора. Реальность — в двух шагах от них, но они предпочитают следить за ней по телевизору: раз уж вам решили ее показать, значит, она утешительнее, чем этот горящий дом. Изобразительное искусство достигло своей вершины.
   Вопреки утверждениям ФБР, негритянские мятежи не зависят ни от «вождей», ни от провокаторов. Их порождают три психологические, или даже социологические, причины. Во-первых, — и в этом суть дела, хотя ее полностью игнорируют, — молодой чернокожий не знает, что принадлежит к меньшинству. Живя в гетто среди сотен тысяч других чернокожих, он видит вокруг себя только братьев по расе и напрочь забывает о численном превосходстве белых. Во-вторых, здесь царит смертельная скука. Каждому путешественнику приходилось наблюдать многочисленные группки негров, целые дни просиживающих на ступеньках домов. Безработица, теснота, бесконечные выходные без развлечений, без площадок для игр, без машины, без надежды выбраться, досуги, задохнувшиеся в давящем зное. Ожидание. Ожидание чего? Какого-нибудь хеппенинга. Жажда происшествия так сильна, что пожар превращается в чудесное зрелище. Burn, baby, burn. Гори, детка, гори. Неожиданно в нем просыпается то значение, которое человечество видело в нем с древнейших времен и до наших дней: нам дают представление. Кто из нас не переживал эти странные минуты удовлетворения и свободы при виде пожара, если, конечно, он бушует не в нашей трубе? Поджигают «белый» магазин, но горят-то дома чернокожих, их убогие жилища. А, какая разница! «Уплотнение» души, обде-ленность, ненависть и безысходность иногда заставляют по-скорпионски жалить самих себя.
   Любование собственным аутодафе. Главная проблема элиты, лидеров американских негров, — презрение и ненависть негра к негру, которые по сути являются формой ненависти к их общей судьбе. Чтобы вырваться из небытия и безвременья, африканцы спят так, как не спит никто. Сон убивает пустое время. Мы говорили много и с возмущением о веселой жестокости убийств и пыток в африканских войнах: но ведь жертва, извивающаяся от боли, — прежде всего зрелище, развлечение. Замечательный фильм «Нагая жертва», несправедливо заклейменный как расистский, дерзнул показать нам это. Белый, обмазанный глиной и поджаренный на вертеле в дурацкой позе, как поросенок, вызывал всеобщее веселье, — просто спектакль Living Theater [18]. Что говорит только об одном, но зато это чистая правда: и африканский негр, и негр из американского гетто одинаково страдают от нехватки культуры.
   У Реда сидит человек десять. Половина женщин — в африканской одежде и без париков. Я еще ни разу не видел в Америке чернокожую африканку без парика. Я любил чернокожих женщин, не подозревая, что их прекрасные гладкие волосы привезены из Азии, через Гонконг. Несколько поколений американских негритянок сокрушались и сокрушаются до сих пор по поводу своих курчавых волос, «которые и разглядеть-то толком нельзя».
   Меня встретили с оттенком иронии. Во всем чувствовалась гордость. И что-то снисходительно-насмешливое: так принимают растерянного штатского в армейской столовке на передовой.
   Ред пришел через десять минут после меня. Сейчас ему сорок шесть, но двадцать лет борьбы почти не сказались на его внешнем облике: сильный, широкоплечий, как в молодости, — его телосложение напоминало о веках тяжелого труда до седьмого пота, manpower, в буквальном смысле слова. «Человеческий материал»… Такой человек сам кажется как-то меньше по сравнению со своими широченными плечами и похожим на глыбу торсом. Черты лица стали чуть менее четкими, но не расплылись: просто теперь четкость была не в строении лица, а в выражении.
   Ред встревожен; его жена должна родить, и он боится, как бы не подожгли клинику.
   — Понимаешь, это же раз плюнуть: копы сожгут клинику, а свалят на нас.
   Он говорит по-французски так же бойко, как раньше.
   — Да нет, Ред, они все-таки этого не сделают.
   — Они, возможно, этого не сделают. Но ведь идея, верно?
   Идея — ничего не скажешь…
   Он раздраженно смотрел на меня. Всем идеям идея. Я сел в обтрепанное кресло. Я тоже могу выдавать идеи:
   — А если вы сами подожжете клинику и скажете потом, что это полицейская провокация?
   — Только если бы это была клиника для белых.
   Он протянул мне пачку сигарет. «Голуаз». Мы оба рассмеялись.
   — Когда роды?
   — Any time… С минуты на минуту. Это моя вторая жена и двенадцатый ребенок. Будем продолжать. — Он дал мне прикурить. — Понимаешь, для негра самый верный способ поиметь белых — трахаться до посинения. Это великая битва. Сейчас главное запретить жене контрацептивы. The more we screw, the more we screw them. Чем чаще мы будем иметь друг друга, тем больше их поимеем. Мы провели статистические подсчеты: если трахаться как следует, через десять лет нас будет пятьдесят миллионов. Четверть всего населения. Даже шлюхам запретить предохраняться. Через десять лет…
   — Это от отчаяния.
   Он посмотрел на меня с удивлением:
   — Не отчаявшийся негр — хреновый негр.
   Правда, английское слово desperate ближе к «разъяренный», чем к «отчаявшийся», — это единственное, что меня успокоило.
   — Как ни крутись, решение может быть только одно: любовь или геноцид.
   Я сказал:
   — В богатой стране никогда не прибегают к геноциду.
   — Единственное решение проблемы чернокожих — у белых женщин между ног.
   — А почему не наоборот: решение проблемы белых у чернокожих женщин между ног?
   — Всему свое время. Найди в этой комнате хоть одного человека, в котором не было бы белой крови. От этого не лечат… Но пока все это очень туманно. Никогда еще секс не был так бессилен, как сейчас.
   Это правда.
   Как ни парадоксально, вне зависимости от того, белый вы или черный, мужчина или женщина, чем вы либеральней, тем непоколебимей в своих убеждениях, тем последовательнее избегаете межрасовых сексуальных отношений, чтобы не играть на руку расистам, утверждающим, что белые женщины участвуют в борьбе за права негров из распутства. Каковое, впрочем, не может иметь генетических последствий из-за контрацептивов. Раньше смешение рас в основном было на совести черных женщин. Сегодня, мне кажется, белые женщины спят с неграми чаще, чем черные — с белыми мужчинами.
   Кроме того, я отметил одну очень трогательную особенность: когда говоришь с чернокожими о тех белых, которые есть в роду у каждого из них, редко кто скажет вам: «У меня дед — белый», но почти всегда: «У меня бабка (или прабабка) — белая». Почему? Как же ты печальна, Правда, и как ты бываешь глупа, Психология! Ни один из молодых чернокожих не захочет признать, что мать «дала белому». Но им доставляет простодушное удовольствие утверждать, что белая дала их дедушке… Потрясающее посмертное мщение собственной крови.
   Внезапно Ред похлопал меня по плечу:
   — Слушай, ты понимаешь, что мы уже три четверти часа спорим и так и не поговорили друг с другом? — Он пожал плечами. — Ужас, да?
   — Да уж.
   Америка сейчас в том состоянии, когда белый и негр при встрече немедленно заводят разговор о цвете кожи, какими бы друзьями они ни были. Ральф Эллиссон в своей знаменитой книге охарактеризовал чернокожего американца как «человека-невидимку». Почему же сейчас он стал видим? Эта внезапная «видимость», становящаяся все отчетливее, в каком-то смысле скрывает от нас индивидуума. Странное возвращение к исходной точке. Раньше негр целиком превращался в цвет кожи, потому что сам фактически не существовал, теперь же — потому что он слишком мощно осуществился именно как чернокожий. Отчего, кстати, возникло такое социальное явление, как «профессиональный негр», живущий за счет цвета своей кожи в некоторых «белых» кругах.
   Я сказал Реду, что заболела Мэй. Я каждый день звонил ей из Вашингтона в Беверли Хиллз.
   — Мне кажется, она скоро умрет. Она так печально мяукала по телефону.
   Он рассмеялся.
   — Ты когда-нибудь слышал, чтобы кошка мяукала весело?
   Я был рад, что среди творящегося насилия, всего через несколько часов после смерти Лютера Кинга, Ред не сказал мне: «Правильно, поплачься. Расскажи о своей больной сиамской кошечке. Самое время».
   За моей спиной раздался треск: один из негров запустил бутылкой в телевизор. Тот захрипел и испустил дух.
   — The bastards. Ублюдки.
   Он прав. После убийства Кинга сплошным потоком полились дифирамбы — а ведь полтора месяца назад ныне и присно глава ФБР Эдгар Гувер перед журналистами назвал его «величайшим лжецом на земле». Телефон Мартина Лютера днем и ночью прослушивался федеральными властями по специальному распоряжению тогдашнего главы Министерства юстиции сенатора Боба Кеннеди, который теперь шел за гробом рядом с вдовой. Полтора месяца назад черный оппозиционер Кармайкл, бывший тогда на вершине популярности, назвал Кинга coon, что еще оскорбительнее, чем nigger. Движение проповедника ненасилия и его самого «похоронили». Оказалось, достаточно умереть, чтобы ожить. Телевизионщики ведут себя омерзительно: бесконечная галерея белых и черных физиономий, поющих хвалы человеку, который первый выкрикнул: «Черный цвет — это прекрасно!» Траурные лица дикторов, потоки розовых слюней по радио, по телевизору, в прессе. Старый способ умаслить свою совесть признанием вины и раскаянием. Никогда в жизни я не видел ничего похожего на эти посмертные воздаяния человеку, которого еще двое суток назад все поносили. Уж лучше откровенный цинизм той белокожей дряни в вестибюле отеля, заявившей сразу после убийства Кинга: «Ну вот, сделали хорошее дело. A good job well done».
   Ред смотрел на подростков, которые неслись по улице, держа в руках бутылки с горючей жидкостью.
   — Какова сейчас ваша тактика?
   Он покачал головой:
   — Нет никакой тактики. Все происходит спонтанно. Наши люди постоянно видят перед собой одну большую провокацию: благополучная белая Америка против двадцати миллионов негров, лишенных всех прав и покупательной способности. Думаешь, это мы устроили мятеж в Уоттсе, когда погибли тридцать два человека? Настоящие организаторы — белые коммерсанты, продающие свои товары в бедных кварталах на тридцать процентов дороже, чем в богатых… Нам не хватает общественного транспорта, поэтому чернокожий, у которого нет собственной машины, не может попасть на работу, даже если таковую находит…
   — А ты?
   — Вербую во Вьетнам.
   Я не понял. Хотя сегодня абсурдность — постоянное свойство негритянского общества, на этот раз я потерял контакт с реальностью. Или с абсурдностью. Это одно и то же.
   — Что ты мелешь?
   — Я вербую молодых негров во Вьетнам. — Наверное, он заметил выражение испуга на моем лице, потому что кивнул и подтвердил: — Ты не ослышался.
   Мы помолчали минуту, потом я все-таки спросил:
   — Ну и как там вьетнамцы?
   — А на вьетнамцев мне, честно говоря, сейчас наплевать. Пока идет борьба, мы думаем только о чернокожих. А на остальных я чихать хотел. С высокого дерева. Важно одно: благодаря Вьетнаму мы получим семьдесят пять тысяч молодых чернокожих, превосходно подготовленных для партизанской войны. Тактика американского командования — методы проникновения на чужую территорию, ведения боев на улицах и в лесу, — хочет оно того или нет, приведет к созданию профессиональной негритянской армии, которая даст, по самым скромным подсчетам, сорок тысяч «кадров». Впоследствии каждый из них сформирует здесь боевые группы. Так что теперь ты понимаешь, почему я считаю предателем каждого негра, который хочет помешать нашим ребятам идти воевать. Если бы война во Вьетнаме сейчас кончилась, это была бы катастрофа. Чтобы все сделать как следует, нам нужно года три-четыре.
   — А дальше?
   — Это уже отвлеченные размышления. — Он помолчал. — Но я тебе скажу. То, чего мы должны добиться и добьемся, трудно даже вообразить: независимое государство чернокожих, полностью финансируемое белыми в течение по меньшей мере тридцати лет. Представляешь? Мы вынуждены до последней капли крови бороться с белыми, без которых не можем обойтись…
   Когда старый приятель вроде Реда начинает петь гимн Новой Африканской Республике, которая предположительно будет состоять из пяти южных государств, отобранных у белых, и возникнет лишь при условии ядерной ликвидации Соединенных Штатов и ста миллионов их граждан, это как нельзя красноречивей свидетельствует о «вынужденном» ожесточении умеренных и о росте фанатизма.
   Я произнес:
   — Рассказывай это другим. Твоя Новая Африканская Республика хороша только как способ давления на белых, и больше ничего.
   Он и бровью не повел. Его выдавало лицо. Я знал, что он в это не верит, не может верить.
   — Ты видишь другое решение?
   — Да.
 
   … Там, в Париже, я оставил в их распоряжении две комнаты для прислуги. Такая белая юная француженка и чернокожий американец двадцати двух лет. Он — один из сыновей Реда. Дезертировал из американской армии в Германии. Но вовсе не потому, что не хотел ехать во Вьетнам, как многие из его товарищей. Он дезертировал по любви. В Висбадене Баллард встретил маленькую француженку, которая работала прислугой в немецкой семье и теперь возвращалась в Париж. Через два месяца после того, как они расстались, он сбежал.
   Я как сейчас вижу Балларда: он сидит на кровати, с каким-то хипповским значком на груди. И пока мы с Редом молчим, я слышу его слова, и тишина вдруг словно переполнилась голосом униженной и загнанной человеческой правды:
   — Fuck them all. Пошли они все к черту.
   Он повторяет это с дикой злобой на все неумолимые законы, которыми человек себя связывает, как будто законы природы недостаточно безжалостны.
   — Fuck them dead. Чтоб они подохли. Во-первых, я не хочу идти убивать желтых, чтобы наловчиться убивать белых, и все потому, что я черный. У меня есть не только цвет кожи. — Он выбросил сигарету в окно. — А во-вторых, я сделал ей ребенка.
   Мадлен стояла у окна и мыла посуду. У нее матовая кожа, как тень от солнца, если такое можно себе представить. Тонкие запястья и лодыжки и пышнейшие волосы. Она из тех алжирских француженок, которых так любил Камю.
   Ее родители приехали несколько дней назад из Тулузы, у них там свой ресторан. Алжир, Испания, Овернь — все перемешалось в этой семье. Никто не предупредил их, что Баллард негр.
   Я пригласил их к себе домой и сказал, что так и так, он негр.
   «А», — сказал отец, а мать, у которой была нервная улыбка и полный рот золотых зубов, вроде не была ни удивлена, ни потрясена.
   Затем отец Мадлен произнес фразу, окончательно вытеснившую со сцены цвет кожи:
   — Мы бы хотели его увидеть.
   Обычно и у нас, и в Америке одного слова «негр» достаточно, чтобы дать полное представление о человеке. Эти французы из Алжира были мужественней.
   Они его увидели. Единственное, что их глубоко огорчило, — это дезертирство.
   — У него в стране так не делают, — сказал мсье Санчес, которого, впрочем, зовут иначе.
   У Балларда был несчастный вид.
   Я почувствовал, что вязну в сплошном месиве противоречий. Европейцы, изгнанные из Алжира, объясняют молодому американскому негру, что нужно быть патриотом, а в то же время часть негров требует независимого государства, такого как Алжир.
   Я сказал:
   — У них будет амнистия. Как только кончится война…
   — Да, но до этого?
   — Я достану ему документы.
 
   … Мы с Редом молчали. Неужели он так ни о чем и не спросит? Он не простил сыну отказ «тренироваться» на вьетнамцах, чтобы потом готовить Америку к партизанской войне за «черную власть». Точно так же старые вояки «стыдятся» и чувствуют себя опозоренными, когда их сыновья отказываются идти на войну.