Он был начинавшим полнеть тридцатилетним человеком, с редеющими светлыми волосами, который прожил тихую жизнь, полную лишений, до встречи с Лолой. Он служил в страховом обществе, очень мало зарабатывал и жил в плохой гостинице, возле Больших бульваров. Все началось с того, что он написал Лоле несколько восторженных писем – о ее красоте, о ее таланте, о том, что эти письма не преследуют никакой корыстной цели, так как он не смеет даже надеяться на знакомство с ней. Единственное, чего он хотел, это чтобы Лола знала, что в мире есть сердце, которое бьется только для нее. Лола всегда была болезненно чувствительна к похвалам своему таланту и своей красоте, хотя, казалось бы, должна была знать им цену. Кончилось это тем, что она встретилась с ним и в первый же вечер стала его любовницей. Затем она решила, что выйдет за него замуж и будет, таким образом, знать, что есть любящий и всем ей обязанный человек, который будет питать к ней нечто вроде неугасаемой благодарности. Она заимствовала эту нелепую мысль из той плохой литературы, которую изредка читала. И она вышла замуж.
   Все оказалось совершенно не так, как она предполагала. Вопервых, очень скоро он почувствовал к ней физическое отвращение. Когда она стремилась поцеловать его в губы, он неизменно отворачивался, так как не мог выносить постоянного дурного запаха, исходившего от нее и объяснявшегося и плохо, и медленно работающим желудком. У нее скоро появились и другие, совершенно бесспорные доказательства этого отвращения. К тому же выяснилось, что он, этот тихий и приличный Пьер, пил и, будучи пьян, начинал говорить тем языком, которым говорило французское простонародье и в котором для слуха Лолы не было бы ничего шокирующего, так как этот язык был и ее родным и естественным языком; но он говорил ей грубости, которых она никогда ни от кого не слыхала. Кроме того, он постоянно менял любовниц, некоторых из них привозил ночью к себе на квартиру, и Лола сквозь легкий, старческий сон слышала их голоса, крики и все остальное. Кроме того, он позволял себе самые нелестные замечания в присутствии прислуги, и это было совершенно неприлично.
   И теперь, каждую ночь, вернувшись домой и, как обычно, долго не засыпая, Лола с наслаждением принималась мечтать о том маловероятном времени, когда она останется опять одна. Она отгоняла от себя мысль, что на это, в сущности, очень мало надежды. В конце концов, до сих пор, до этого несчастного брака, жизнь ее складывалась удачно, хотя особенного, ослепительного счастья и не было.
   Был третий час ночи, Лола начала засыпать, когда раздался телефонный звонок. Испытывая необъяснимое, восторженное предчувствие, она взяла трубку. – Мадам Энэ? – сказал голос. – Ваш муж совершенно случайно, но очень тяжело ранен, его отвезли в госпиталь Божон. – Благодарю вас, – сказала она с заблестевшими глазами. Она тотчас же оделась и, остановив проезжающее такси, поехала в госпиталь. Когда она вошла туда, Пьер был уже мертв. Она настояла, чтобы ей показали его труп. То, что еще несколько минут тому назад было Пьером, лежало, скорчившись на боку и подвернув последним предсмертным движением левую руку, с которой не успели снять золотые часы-секундомер; и на закоченевшей этой руке, синяя и неизменно точная, стрелка продолжала свой вздрагивающий бег по белому циферблату. Лола стояла перед трупом; в эту минуту она была по-настоящему счастлива. Она бегло подумала о том, какая прекрасная реклама будет предшествовать открытию ее мюзик-холла: внезапная смерть мужа… в трагических обстоятельствах, которые полицейское следствие… Она расстегнула с легкой брезгливостью ремешок часов, сняла их и приложила к уху, хотя и без этого было очевидно, что они продолжали идти, -и вышла из комнаты, прикрывая платком свое преобразившееся, радостное лицо. Полицейские, привезшие Пьера в госпиталь, сказали ей, что в кабаре, где он был, произошла перестрелка между сутенерами и шальная пуля попала в ее мужа; рана, к сожалению, оказалась смертельной. Уезжая, Лола думала, что более счастливого предзнаменования для открытия ее театра, чем это неправдоподобное, заманчивое совпадение ее самой прекрасной мечты с самой несомненной действительностью, быть не может. Она вернулась домой, совершенно ошалевшая от счастья, приняла, просто для удовольствия, от необходимости как-нибудь проявить свое счастье, вторую дозу слабительного – первая была принята давно, еще до телефонного звонка и не являлась чем-то необыкновенным: Лола принимала эту порцию каждый вечер, – выпила целый стакан портвейна, легла и заснула крепким сном, каким не спала уже много месяцев.
 
***
 
   Федор Борисович Слетов давно уже расположился ночевать в одной из «комнат для гостей» в квартире Сергея Сергеевича, который пожелал ему приятных сновидений и сказал, что ему необходимо основательно отдохнуть, готовя себя к новым и всегда возможным событиям, – и, как всегда, Слетов ответил, что жизнь его кончена. – Она столько раз кончалась, Федя… – Нет, на этот раз… ты знаешь, после такого удара… – Слава Богу, что ты жив остался, – сказал Сергей Сергеевич. И вдруг Слетов, обернувшись к нему, – он развязывал перед зеркалом галстук,- сказал:
   – Знаешь, Сережа, у тебя в лице есть что-то мертвое.
   – Ты же по мужским лицам не специалист, Федя.
   – Нет, Сережа, я не шучу. Знаешь, вот эта твоя всегдашняя улыбка, точно ты постоянно чему-то рад, – это как в музее восковых фигур. Веселые такие глаза и слишком правильные зубы, как с рекламы для пасты, что-то уж очень неестественное.
   – Что делать, природа обидела.
   – Да нет, наоборот. Но чего-то тебе не хватает.
   – Сердца, Федя, сердца.
   – Это тоже верно.
   – Ну хорошо. Спокойной ночи, пока что. И подумать, что в эту минуту Лили, быть может…
   – Не говори мне о ней, ее нет.
   – Да, Федя. Жизнь кончена, спокойной ночи.
   – Спи, если можешь. Я не могу.
   Но уж через полчаса Слетов хрипел и вскрикивал во сне, потом поднимался на постели и открывал глаза, но ничего не было видно, все было темно, и только издалека слышался заглушенный звук струящейся воды: Сергей Сергеевич принимал ванну.
   Сергей Сергеевич еще долго не ложился спать. Он спал вообще шесть часов в сутки, не больше и не меньше; он засыпал мгновенно, почти никогда не видел снов, никогда не просыпался ночью, но утром, открыв глаза, сразу в это же мгновение обретал все свои способности. Он не знал половинного состояния, знакомого и приятного большинству людей, – между сном и действительностью. С давних, еще российских, времен он сохранил привычку класть под подушку револьвер, каждый вечер проверял, заряжен ли он, хотя уже много лет жизнь его ни разу не подвергалась опасности. Он, однако, всегда был готов к ней, готов теоретически, потому что практической опасности пока что не было и не предвиделось.
   Сидя в кресле и держа в руках книгу, которую он не читал, он думал о том, как и чем должна разрешиться эта сложная система отношений, которая связывала его в разной степени с разными людьми, и главным образом с Лизой и с Ольгой Александровной. Он искренне хотел, чтобы Ольга Александровна могла, наконец, найти человека, который подходил бы к ее беспокойному идеалу счастья, – он знал твердо и очень давно, что он сам бесконечно далек от этого идеала. Кроме того, от любви к Ольге Александровне ничего не оставалось, кроме того хорошего отношения, о котором она сама говорила с таким возмущением. – Что им нужно? – подумал он с внезапным раздражением. – Федьку Слетова, который хороший человек, но сентиментальный дурак и больше ничего? – Сергей Сергеевич разговаривал сам с собой: двери комнаты были плотно заперты, никто не мог его слышать; кроме того, он произносил вслух только некоторые отрывочные фразы, главная же часть монолога происходила про себя. В эти редкие часы, когда он позволял себе роскошь таких размышлений, он был совершенно не похож на всегдашнего Сергея Сергеевича. Лицо его чаще всего выражало отвращение и тоску. Он подумал о теперешнем романе своей жены с Кузнецовым и пожал плечами, представив себе это итальянское путешествие. – Может быть, хоть на этот раз?.. – Но надежды было мало: Сергей Сергеевич слишком хорошо знал Ольгу Александровну. Потом мысль его перешла к Лизе, и он укоризненно и сокрушенно покачал головой. – Одна семья, одна кровь, – сказал он вслух. И в его послушной и непогрешимой памяти встала вся история его отношений с Лизой.
   Лиза была младше Ольги на шесть лет. Она приехала в Крым, когда Сереже было три года – это было на второй год войны, – к Сергею Сергеевичу на дачу погостить; она была тогда почти такой же, как теперь, – то же овальное лицо с гладкой кожей и удлиненными глазами, те же сверкающие зубы, которыми она, заложив руки за спину, поднимала с полу довольно тяжелый чемодан, и на его кожаной ручке остались два влажных полукруга, та же удивительная для женщины подача в теннисе, та же уверенность в своей замечательности и та же непоколебимая воля. Она сразу поняла, что отношения между Сергеем Сергеевичем и Ольгой Александровной не были уже такими, какими должны были быть, и неодобрительно отнеслась к сестре, но, по обыкновению, ничего не сказала. То, что должно было случиться, случилось в отсутствие Ольги Александровны, уехавшей на несколько дней по делам. Сергей Сергеевич видел, что Лиза ходила как пьяная, глаза ее потеряли обычный блеск; и когда, однажды вечером, он обнял ее, пожелал ей спокойной ночи своим обычным, далеким голосом, он почувствовал, как тело ее дрожало. Твердоватые прохладные ее руки все сильнее и сильнее сжимались вокруг его шеи. Потом она сказала: – Не мучь же меня, – и руки ее внезапно ослабели.
   И Сергей Сергеевич, и она были настолько скрытны, что никто не знал об их связи, даже прислуга. Ольга Александровна была слишком поглощена своими личными делами, чтобы обратить сколько-нибудь внимания на отношения между своей сестрой и мужем. И эта связь продолжалась вот уж тринадцать лет. Но Сергей Сергеевич никогда не мог ни сломить волю Лизы, ни заставить ее сделать что-либо, что она не находила необходимым. Он предложил ей жить отдельно, она в ответ только отрицательно покачала головой, – но самое решительное отрицание не могло быть более категоричным. Она не была ровна с Сергеем Сергеевичем – периоды презрительной холодности сменялись припадками бурной любви, – но независимо от того, как все происходило, лицо ее в официальной семейной жизни Сергея Сергеевича сохраняло столь же классическое спокойствие, сколь традиционна была радостная улыбка Сергея Сергеевича. В разговорах с ним она никогда не уступала. Как-то, когда они были вдвоем, он сказал ей:
   – Вот, Лиза, ты некоторых вещей не можешь понять, тут для тебя стена.
   – И эти вещи имеют ценность?
   – Общего порядка, Лиза, общего порядка. Ты понимаешь, что личных упреков я тебе не мог бы делать, ты слишком совершенна.
   Лиза насмешливо на него посмотрела. Полные губы Сергея Сергеевича были раздвинуты в восторженной улыбке.
   – Хорошо, какие же вещи?
   – Вот, ты решительно ничем не могла бы поступиться для других. Доводя «до», получилось бы: если бы на путь твоего счастья, выражаясь торжественно, кто-либо стал… – Сергей Сергеевич вытянул вперед правую руку и дернул указательным пальцем незримую чашечку воображаемого револьвера.
   – Ты меня считаешь способной… Улыбка Сергея Сергеевича стала еще шире, он несколько раз утвердительно кивнул головой.
   – Уж не боишься ли ты за свою жизнь?
   – Нет, – сказал Сергей Сергеевич.
   – Потому что ты считаешь, что ты сильнее меня?
   – Нет, потому что не стоит, ты знаешь, что я тебе не помешаю.
   Разговор происходил после тенниса. Лиза несколько раз подбросила в воздух ракетку и поймала ее. Потом она подняла глаза на Сергея Сергеевича и сказала особенно тихим и вкрадчивым голосом:
   – Вот в этом, Сереженька, и заключается твоя ошибка.
   – Это ошибка? В каком смысле? Здесь их два.
   – Во втором.
   – Заблуждение, свойственное уважаемой Ольге Александровне.
   – И всякой женщине, Сережа, если она чего-нибудь стоит.
   – Другими словами, ты хочешь, чтобы я размахивал дубиной, отбивая тебя от других?
   – Именно.
   – La charmante sauvage! (Очаровательная дикарка! (фр.))
   – сказал Сергей Сергеевич. – Бедный Иммануил, бедный Иммануил!
   – Почему Иммануил?
   – Так звали, Лизочка, одного кенигсбергского мыслителя, который ошибочно полагал…
   – Что его мудрость будет усвоена твоей любовницей? – сказала Лиза с потемневшими глазами.
   – И что могла найти во мне такая женщина? – с притворной задумчивостью сказал Сергей Сергеевич.
   – Слушай, Сережа, – сказала Лиза, – я ведь тебя знаю. Я знаю, что ты пропитан ложью весь до конца. Даже твои мускулы лгут.
   – Физиологический феномен, который современной наукой…
   – Кроме этого, ты клоун.
   – И казалось бы, совершенно необъяснимо, почему, в таком случае…
   – Только потому, что ты знаешь все, что нужно и что знают другие; только они думают, что ты этого не знаешь.
   – Они. Но не ты.
   – Нет, я знаю о тебе все, и ты бы сделал все, что я захотела бы.
   – В твоем очаровании, Лизочка, есть нечто бесконечно женственное и беспомощное.
   Держа в левой руке ракетку, Лиза размахнулась правой рукой – onksxsr, полусерьезно, и в ту же долю секунды мягкая рука Сергея Сергеевича со спокойной точностью задержала ее в воздухе. Потом Сергей Сергеевич поднял руку Лизы к губам и поцеловал.
   – Вот в этом весь ты, Сережа, – сказала Лиза. – Прости, что я такая колючая.
   – Ничего, Лизочка, я привык.
   Никогда между ними не было серьезной ссоры, но только потому, что – как это твердо знал Сергей Сергеевич – для нее не было оснований. Сдержанное бешенство Лизы изредка проявлялось чисто физически, она вступала в борьбу с Сергеем Сергеевичем и была вне себя от гнева, когда оп, прижав ее руки к телу, спокойно и медленно укладывал ее на пол, никогда не причиняя ей боли. От ее укусов оставались глубокие и болезненные следы; и однажды Сергей Сергеевич едва не упал в обморок, когда Лиза ударила его сбоку под ложечку, чего он в ту минуту совершенно не ожидал. Он покачнулся, в глазах его потемнело, он едва удержался на ногах и сквозь внезапную муть увидел радостное лицо Лизы и оскал ее зубов.
   – Улыбочка с тебя-то соскочила, – сказала Лиза.
   – Это потому, что я огорчился из-за тебя, – я подумал: до чего тебя могут довести разрушительные инстинкты?
   Лиза иногда уезжала из дому – не так, как Ольга Александровна, а по-иному, тщательно подбирая необходимые именно для этого путешествия вещи, всегда одна, и бывала в отсутствии обычно месяц или полтора, но за это время она не давала о себе знать, и что с ней происходило, оставалось неизвестным. Затем она возвращалась – совершенно такой же, какой уезжала, настолько не изменившейся ни в чем, даже в цвете лица, что можно было подумать, будто она никуда не ездила. Иногда она не брала с собой почти ничего, это значило, что она просто на некоторое время переселялась на свою квартиру, которую ей давно снял Сергей Сергеевич и о которой, кроме них двоих, никто не знал. Однажды, в один из таких периодов, она столкнулась на улице с Ольгой Александровной, которая удивленно на нее посмотрела и потом попросила ее подтвердить, что она не грезит. – Нет, Оля, – сказала Лиза со своим всегдашним спокойствием, – нет, ты не грезишь: хочешь разгадку? – И она объяснила, что вернулась в Париж полчаса тому назад, оставила вещи на хранение и хотела кое-что купить, прежде чем вернуться домой. Она прибавила, что будет к обеду, поцеловала сестру и исчезла.
   Ольга Александровна, вернувшись, сказала Сергею Сергеевичу, что встретила Лизу. – Представь себе, Сережа, она только что приехала, ну, прямо с поезда… – Потом она сказала, усевшись на ручку кресла, в котором Сергей Сергеевич читал газету:
   – Ты знаешь, Сережа… ты никогда не задумывался над тем, что у Лизы может быть своя жизнь, о которой мы ничего не знаем? Я не говорю о сегодняшнем случае, здесь все ясно, это пустяки, а вообще?..
   – У каждого из нас своя жизнь, Олечка. Говоря философски, конечно.
   – Ну да, но разная.
   – Чем ты делаешься старше, тем глубокомысленнее, Леля.
   – Нет, Сережа, серьезно, – нетерпеливо сказала Ольга Александровна. – Ну, вот ты весь как стеклышко. У тебя нет ни пороков, ни увлечений, ты такой добрый, снисходительный и хороший, без единого недостатка, так что с души воротит, – но это уже другое дело. Но вот, у тебя второй жизни нет. А у нее?
   – В этом смысле, Леля, она прозрачнее всех; нет, я не думаю.
   – Мне кажется удивительным, – сказала Ольга Александровна, – что она не выходит, например, замуж, ведь это неестественно.
   – Для одних неестественно, для других естественно.
   – Машина ты, а не человек, – сказала Ольга Александровна со вздохом. – Довольно милая машина, но машина.
   – Игра рефлексов, Лелечка. Ты о теории рефлексов имеешь представление?
   – По правде говоря, очень смутное. Ты хочешь мне прочесть лекцию по этому поводу?
   – Если это тебя интересует.
   – Ну, расскажи, – сказала Ольга Александровна.
   И, таким образом, разговор о Лизе превратился, действительно, в лекцию о рефлексах. Когда Сергей Сергеевич кончил, Ольга Александровна сказала:
   – Какой ты мог бы быть интересный человек, Сережа.
   – Не в твоем смысле, Лелечка.
   – В том-то и дело, – сказала она. Лиза, действительно, пришла к обеду, после которого Ольга Александровна уехала в город и Сергей Сергеевич остался с Лизой вдвоем и не задал ей ни одного вопроса, – как он вообще поступал обычно. Он знал, однако, что у Лизы не могло не быть второй жизни, но он никогда не сделал ей на это ни одного намека и всегда внимательно, с детской доверчивостью в глазах, слушал ее рассказы о том, какая была погода в Швейцарии или волна на Ла-Манше. И хотя Лиза знала цену этой доверчивости, она все же чаще всего поддавалась ее успокаивающему действию. Так, однако, бывало не всегда, и ее иногда прорывало. И однажды, после поездки в Швейцарию, из которой она – в первый и последний раз за все время – вернулась взволнованной и злой, она говорила Сергею Сергеевичу о том, что снег в Межеве был рыхлый, что лыжи плохо скользили, что вообще все было неприятно. Он качал головой, сохраняя блаженное выражение лица.
   – А я знаю, что ты думаешь, – сказала вдруг Лиза, прервав себя.
   – Это так нетрудно, Лиза.
   – Нет, не то, что ты думаешь, что я думаю, что ты думаешь.
   – Постоянное чтение Достоевского вредит твоему стилю, Лиза.
   – Нет, не это. Ты думаешь: сколько у меня было любовников? Да?
   – Не взводи на себя поклепа, Лизочка, – сказал Сергей Сергеевич. – Я думаю, что тебе надо отдохнуть. Идем, моя девочка.
   Он поднял ее на руки и понес, и тогда Лиза, уткнувшись головой в его грудь, вдруг заплакала и стала гладить рукой его бритую щеку.
   И теперь, вспоминая все это, Сергей Сергеевич думал, что его жизнь сложилась с трагической неудачностью и что в самом главном ему не было счастья. Ольга Александровна, которую он вначале страстно любил и к которой до сих пор относился, как к испытанному другу, – он никогда не говорил с ней о разводе и всегда давал ей понять, что, что бы ни случилось, у нее есть дом, муж и сын и на это она может всегда рассчитывать одинаково и в периоды короткого чужого счастья, и в минуты разочарования и отчаяния, – эта Ольга Александровна давно ушла от него, и он не сумел ее удержать. Затем – Лиза, которую он действительно любил и над которой у него тоже не было никакой власти, в один прекрасный день и она могла уйти от него, как ушла до этого ее сестра. – А я стоял бы на пороге моего дома, который она покидает, как вечно провожающая и благожелательная тень. И вот это, что-то, – продолжал он думать, – то самое, что дано Феде Слетову и в чем мне было отказано.
   Было около трех часов ночи, а Сергей Сергеевич все сидел в кресле, глядя перед собой на светлое пятно лампы, освещавшее ровный, чуть-чуть расплывчатый круг ковра. – Я не знаю, – сказал он вслух, – я не вижу ничего… – Потом он встал, сделал несколько шагов и раздраженно пробормотал: утешительного, утешительного, – затем поднял книгу, зажав ее указательным и большим пальцами и точно собираясь с силой бросить ее в воздух, но аккуратно положил ее на столик; затем он долго смотрел на револьвер, на вороной отлив его прекрасной стали, покачал головой и лег, наконец, в кровать. Через минуту он спал.
 
***
 
   Со времени раннего своего детства Сережа привык к тому, что слово «дома» могло значить одновременно очень разные вещи. «Дома» могло значить – Лондон, тихая улица Crove End Gardens в Hampstead’e, бобби на углу, старая церковь, каменные набережные реки Темзы во время ежедневных прогулок; «дома» могло значить – Париж, близость Булонского леса, Триумфальная арка, памятник Виктору Гюго на давно знакомой площади; «дома», наконец, могло значить – хрустящий песок под колесами Лизиного автомобиля, аллея за железными воротами и невысокий дом в неподвижном саду, непосредственно на берегу точно застывшего залива, который иногда казался синим, иногда зеленым, но, в общем, не был ни синим, ни зеленым, а был того цвета, для которого на человеческом языке не существует названия. Этот пейзаж никогда не менялся – он был всегда такой же и зимой, и летом, и осенью, и весной, – так же, как не менялись люди, жившие постоянно на вилле Сергея Сергеевича: садовник, все в той же большой плантаторской шляпе, издалека щелкавший гигантскими ножницами, русский сторож Нил, из бывших солдат, огромный старик с приплюснутой немного головой и невиданных размеров гармоникой, на которой он играл по вечерам; и каждый раз, когда кто-нибудь из семьи Сергея Сергеевича приезжал туда, из окрестностей недалекой Ниццы вызывалась кухарка, крупная черноглазая итальянка, говорившая на удивительном наречии, представляющем из себя причудливую смесь ниццкого диалекта с французским и итальянским языком, и ее сын, жуликоватый и очень веселый юноша, который мыл автомобиль, починял электричество и вообще занимался мелкими работами по дому, хотя сам себя он неизменно называл chef mйcanicien (главный механик (фр.) и все в доме тоже звали его в шутку «шеф» – так это за ним и осталось. И поставщики провизии из года в год были те же самые: по-прежнему звеня единственным колокольчиком, в котором не было решительно никакой необходимости, кроме разве любви поставщика к его нехитрой мелодии, приезжал зеленщик на крохотном автомобиле с сиротливо тоненькими и высокими колесами на узких шинах; но почти от самых колес начинался большой белый конус из фанеры, с нарисованными там связкой бананов ослепительно-желтого цвета, разрезанным кровавокрасным гранатом и, в известном отдалении от граната и бананов, грудой фруктов, которые были серовато-зеленого цвета, а по форме представляли из себя нечто среднее между картофелем и грушами и уж, во всяком случае, не существующее в природе, – и над всем этим неуверенными буквами зеленого цвета было написано «Fruits et primeurs de premiйre qualitй» («Фрукты и ранние овощи высшего качества» (фр.)), с вызывающим accentaigu и на слове «premiйre»; тот же булочник, с тонкими белыми руками и темным лицом, правивший своим автомобилем, отличавшимся той особенностью, что в газоотводной трубе была образовавшаяся лет пять тому назад дыра, из которой вырывался с грохотом газ; и когда автомобиль останавливался и мотор затихал, раздавался особенный и далекий звон всех его металлических частей, возвращавшихся на свои места; и издали всегда казалось, что не то летит с полок какая-то мелкая посуда, не то раздается своеобразная лебединая песнь булочного автомобиля, который, звеня, рассыпается; и самое чудесное было то, что автомобиль все-таки оставался цел. По-прежнему приходил молочник и вообще бутылочник, маленький человек, неправдоподобно смешной; он был всегда без шапки, со спутанными черными волосами, на правом глазу его было бельмо, передних зубов не хватало, на нем были всегда непомерно большой пиджак, спадавшие брюки и громадные ботинки, чаще всего без шнурков, с поднятыми вверх носками. Он сюсюкал, разговаривая, размахивал слабыми руками, за которыми взлетали широчайшие рукава его пиджака, и единственное, что он любил в своей жизни, были бутылки разного вида и размера, которые он все знал и помнил. Он был женат на красивой, здоровой женщине, которая его презирала, так же, впрочем, как и все остальные, и chef mйcanicien говорил про него, что, когда он проходит под телефонной проволокой, он должен нагибаться, чтобы не зацепить ее рогами – «tellement elles sont grandes, vous ne pouvez pas le croire» («они так велики, что вы представить этого не можете» (фр.)).