Страница:
Мы ужинали с ней на Монпарнасе, в четвертом часу утра. Это был один из тех дней в моей жизни, когда я был по-настоящему счастлив; и с того времени, что я себя помнил, таких дней было за всю мою жизнь три или четыре. Мне казалось, что вокруг меня все время гремит волшебно беззвучная и торжественная симфония, в которой двигаются, как в кинематографическом сне, человеческие призраки; я видел их мельком и случайно, так как все мое невольное внимание было обращено только на нее. В ту ночь мне казалось особенно очевидно, что она была похожа на один из тех блистательных женских призраков, которые давно жили в моем воображении, но которые до сих пор были лишены неподвижной и живой прелести, отличавшей Ольгу.
Этому моему представлению способствовало еще и то, что благодаря своему удивительному здоровью, Ольга никогда не казалась усталой и лицо ее сейчас в четвертом часу утра было так же свежо, как вечером, когда она ко мне пришла, хотя после этого прошло много времени и она не закрыла глаз ни на минуту; она вообще никогда в самые патетические минуту своей жизни не закрывала глаза. Она поселилась со мной в моей маленькой квартире и тогда началось то, что Ольга потом называла нашим путешествием, – и в этом ее выражении была обидная правильность. Несмотря на то, что мы жили вместе и я видел ее много часов в день, и тогда, когда она принимала ванну, и когда она спала и когда она читала или пила чай, словом все время и во всех обстоятельствах, меня никогда не покидало пронзительное чувство того, что все это может кончиться в любую минуту; и когда я проснусь однажды утром, ее больше не будет. Со временем я привык к этому чувству, как люди привыкают к постоянной головной боли или к постоянному звону в ушах, с той разницей, что в этом ощущении была печаль, которая – в те минуты, когда она почему-либо обострялась, – окрашивала все окружающее в особенные тона, так, точно вокруг нее, не переставая, бесконечно разнообразная, но неизменно минорная мелодия. Ко всму этому прибавилось еще одно обстоятельство, чисто внешнее, но усиливающее впечатление декоративной неправдоподобности всего, что происходило, это были цветы, которые она очень любила и которые наполняли всю квартиру и запах их смешивался с запахом английских папирос, которые она курила.
Я не курил английских папирос и до появления Ольги у меня никогда не было цветов в квартире. И я помню, что на третий или четвертый день ее приезда, когда мы сидели поздним вечером на диване, – она была в пижаме, волосы ее были подвязаны шарфом и оттого, что они были подняты наверх, это придавало ее лицу несвойственное ему нежное выражение, подчеркнутое чистой линией всего ее профиля, который я видел перед собой – в середине случайного разговора об особенностях эпохи королевы Виктории, я вдруг спросил ее без всякой связи с предыдущим и без всякого перехода: – Ты будешь мне писать? Она повернула ко мне свое нежное в эту минуту лицо с далекими и понимающими глазами и кивнула головой. – Ты не можешь измениться? – Не надо говорить об этом – сказала она. – Возьми меня на руки. Я поднял ее и ощутил на своих руках твердые мускулы ее ног и ее спину, и это ощущение сразу заставило меня забыть о том, что я говорил ей секунду тому назад.
Это было вобщем печальное счастье; оно смутно напоминало мне те далекие детские ощущения, которые я испытывал тогда, когда какое-нибудь театральное или цирковое представление близилось к концу, и я знал, что через несколько минут нужно будет уезжать домой, посмотрев в последний рраз на темный опустившийся занавес или на тихо шипящие фонари над опустевшей ареной. – Ты виноват в этом сам – говорила она мне. – Это потому, что ты полон печали и огорчения, несмотря на твою гимнастику и твои смешные анекдоты, которые ты рассказываешь. Но ты с бессознательной жадностью ждешь всю жизнь катастрофы или несчастья, потому что тогда все эти твои чувства расцветают…- и она задумалась и сказала – знаешь, с такой особенной траурной роскошью, как на похоронах по первому разряду. – Может быть – сказал я. – Но во всяком случае, ты тоже создаешь нечто, похожее либо на пир во время чумы, либо на какую то непонятную – и замечательную – оргию, непосредственно предшествующую этим самым похоронам. Она слушала меня с тем безмятежным выражением лица, которое было для нее так характерно, и которое почти никогда не покидало ее. Те душевные движения, которые в ней происходили, являлись как будто только медлительным и ослабленным ответом на внешние бурные события, как умирающая волна у далекого берега. – Ты не будешь стареть – сказал я ей однажды, – у тебя не будет морщин, и если я встречу тебя через тридцать лет, тебя принимать в лучшем случае за мою дочь. И все же, за то время, в течение которого я жил вместе с ней, в ней происходило какое-то чрезвычайно медлительное ,но несомненное изменение, которого я не мог не заметить. Мне было бы трудно сказать, в чем оно выражалось внешне – разве что по утрам она дольше лежала в кровати, в то время, как раньше соскакивала с нее, едва проснувшись. Изменение это я, как мне казалось, слышал в интонациях его голоса, это было, пожалуй, единственное, что я мог заметить. Вернее было бы сказать, что я его не замечал, а чувствовал. Я думаю, что трудность этих наблюдений объяснялась еще и тем, что Ольга, сама зная об этом, не хотела себе признаться в том, что это изменение с ней происходит. И нежелание самой себе сознаться в этом происходило, я думаю, оттого, что это изменение не касалось ни ее отношения ко мне, ни даже именно данного периода ее жизни, а было чем то гораздо более длительным и глубоким. Я настолько привык к мысли о том, что Ольгу мне никогда не удастся удержать, это казалось мне настолько очевидным и я так часто себе это представлял, что иногда возвращаясь домой поздно вечером и заставая ее в кресле за книгой, какое то странное чувство, очень отдаленно напоминающее удивление. Но придя однажды раньше, чем обычно, и застав ее за разбором своих платьев перед открытым чемоданом, я испытал раньше, чем я мог подумать о том, что это значит острое и холодное ощущение тоски. Она подняла на меня свои глаза и сказала без перехода и объяснений: – Ты знаешь, что я тебя все-таки люблю. – Да, – только это не такое чувство, как у других. Я знал, что я могу ее не пустить, запереть ее чемодан, взять у нее деньги, лишить ее возможности уехать. Но все это было бы совершенно бессмысленно. С этой минуты – и я на всю жизнь запомнил белый ковер, на котором стояли ее твердые колени, голову завязанную шарфом, и легкие волосы над ее затылком и ее взгляд, когда она мне сказала, что она меня все-таки любит – она перестала присутствовать, и ее уже не было, хотя она прожила еще несколько дней и в них была особенная и пронзительная нежность, которой я не знал до тех пор.
– Ты уезжаешь одна?
– Одна.
– Я не спрашиваю тебя, почему, ты этого наверное не знаешь.
И я сказал ей, что мне иногда начинало казаться, что все ее отъезды, это так, точно ее ведет какой то темный, но непогрешимый инстинкт: так уходят лемминги, так кочуют животные; над всем этим – повелительное томление, нечто вроде страшного и полуфизиологического и полудушевного атавизма.
– Нет, вобщем я теоретически знаю- сказала она. – Понимаешь, есть два образа человека во мне: один настоящий, другой я себе представляю, и вот когда второй во мне начинает увядать, ну, знаешь, как выцветает фотография – тогда все кончено.
– Это всегда так?
– Нет – сказала она с усилием. – Ты не изменился. И мы с тобой еще увидимся.
Неделя после отъезда была самой бессмысленной и пустой за всю мою жизнь. За это время я ни разу не был дома. Я ночевал в гостиницах, – и все не мог решиться поехать к себе, чтобы переодеться. И только на седьмой день этих блужданий, очутившись ночью на улице и ощущая тупое безразличие ко всему, я пошел домой, отворил дверь, нашел ее открытку, которая начиналась словами – мой дорогой – и не читая ее, бросил в корзину; потом лег не раздеваясь на диван и проснулся на следующий день, с совершенно отчеливым сознанием того, что я не понимаю, зачем я существую на свете.
Я ничего не знал ни о том, где она, ни о том, что она делает в течение трех длительных лет. И хотя я никогда не мог примириться понастоящему с ее отъездом и привыкнуть совершенно к ее отсутствию – это было мне легче, когда она жила у меня – я постепенно вернулся к тем своим представлениям о ней, которые были у меня раньше и в которых она попрежнему являлась далекой и блистательной красавицей, почти идеально абстрактной, какой ее создало мое воображение. В этом была некоторая декоративная и искусственная утешительность; и любое сведение о том, что она действительно делает и где она действительно живет, могло только помешать привычной работе моей фантазии. Борисов, которого я изредка, два или три раза в год встречал, был с ней повидимому, в переписке и знал о ней многое; но всякий раз, когда он заговаривал со мной об этом, я тотчас же переводил речь на другое – и он под конец понял, в чем дело. Через три года я увидел ее однажды на юге, в Ницце, но она не заметила меня; и эти несколько коротких минут ее физического появления, отравили мне два месяца моего прибывания на Cote d'azur(5).
Я никогда не переставал думать о ней и во всех моих представлениях у меня была над ней бессознательная и непреодолимая власть и тот факт, что она действительно существовала и прошла такого то числа в таком то месте был досадно ненужен и вносил во все какую то явную непривлекательность, какую то грубейшую ошибку. Я заплатил за эти свои представления об Ольге слишком дорого, несколько лет моей жизни ушли на бесплодную, в сущности, душевную и умственную работу, которая не могла не отразиться на всем, что я делал – и поэтому я с одинаковым раздражением отнесся и к ее открытке, которую так никогда и не прочел, и к ее появлению в Ницце. Я не мог отделаться даже оттого, что я с неохотой встречал теперь Борисова, хотя он был прекрасным собеседником и душевная его приятность оставалась прежней.
Прошел еще один год, который потом казался мне самым длительным из всех; и в конце этого года после долгого периода печального затишья, произошли наконец те события, которые изменили все самым трагическим и неожиданным образом.
Они начались с того позднего летнего вечера, когда я после шестимесячного перерыва встретил в одном из Монпарнасских кафе Борисова. Мне казалось, непосредственно после этой встречи, что я не сразу узнал его; позже я понял, что это было неверно и что я знал, что не могу ошибиться; но вид его настолько изменился к худшему, что я невольно не хотел верить, что это тот человек, которого я хорошо знал. Он похудел до неузнаваемости, костюм его сидел на нем мешком,он постарел на много лет и меня поразил землистый цвет его лица и его потухшие глаза.
– Что с вами?
Он ответил мне ослабевшим голосом, что только позавчера встал с постели,на которой пролежал очень долго: у него была язва желудка. Он настолько ослабел, что пройдя несколько сот шагов, уже начинал уставать. Даже руки его дрожали, когда он брал чашку с кофе. Несмотря на теплую погоду, он пришел в пальто и ему явно не было жарко. Когда мы ночью вышли с ним из кафе, то за эти несколько часов погода резко изменилась; шел дождь, был совсем не по летнему холодный ветер. Он сел в такси, одно окно которого не закрывалось – и, в конце концов, может быть именно это обстоятельство было причиной того, что на следующий день он заболел воспалением легких.
Это был жаркий, сверкающий день, сменивший дождливую и прохладную ночь – и в четвре часа дня я отправился к Борисову, чтобы узнать, как он себя чувствует. Он жил возле Ecole militaire(6). На звонок мне открыла полная пожилая женщина, которая каждые два или три дня приходила убирать его небольшую квартиру. Я вошел и сразу остановился: в воздухе стоял легкий запах духов, названия которых я никогда не знал, но которые я не мог смешать ни с каким другим запахом в мире.
Мне стало пусто, холодно и нехорошо и захотелось тотчас же уйти. Я понимал, однако, что это было бы нелепо и неприлично. Я успел еще подумать о том, что я встречаюсь с Ольгой, которую я люблю и с Борисовым, к которому отношусь с искренним и дружеским расположением – насколько и то и другое звучало бы сейчас так фальшиво, если бы этими словами нужно было определить мое душевное состояние в эту минуту.
Она была такой же, как всегда и мне не могла не броситься в глаза резкая разница между ее видом и видом Борисова. Его исхудавшее широкое тело лежало в кресле, было впечатление, что это нечто чужое для него, что оно вдруг стало для него тяжелым грузом. Он был небрит, на шее его был теплый шарф, он кашлял и ежился. Я поцеловал руку Ольги, она протянула мне ее с искренне-радостной, как мне показалось, улыбкой, но глаза ее почти не видели меня, и я понял, что эта улыбка не относилась ко мне. Я спросил Борисова о его здоровье – рука его была горячая и влажная. Он ответил, что ему трудно дышать, что он, наверное, простудился. Посидев десять минут, я поднялся и попрощался с ним. Ольга сказала ему, что она вернется через полчаса. Затем она обратилась ко мне:
– Мы выйдем вместе, ты меня проводишь немного?
– Конечно.
Мы дошли с ней молча до ближайшего кафе; она вошла внутрь, я последовл за ней. Я заказал кофе и тогда начался тот странный разговор, каждое слово которого я запомнил навсегда, точно так же, как каждую интонацию; и если бы мне за день до этого сказали, что он вообще возможен, я бы этому не был способен поверить.
– Я не буду тебя упрекать, – сказала Ольга, – что ты не ответил на мою открытку и вообще забыл, что я существую на свете, я понимаю, почему ты это сделал.
– Это лучшее на что я способен. Зачем ты приехала?
– Борисов мне сказал, что в прошлом году ты был на юге и в Ницце – сказала она, не отвечая. – Так странно, я тоже была там в это время,и вот, мы с тобой не встретились. Я бы уже тогда могла тебе многое рассказать.
– Не сомневаюсь.
Она медленно поднялась и сказала:
– Извини меня, мой милый, я не думала, что мое общество тебе так неприятно. Я не буду тебе надоедать.
Тогда я схватил ее за руку и силой усадил рядом с собой.
– Ты знаешь, что я тебя люблю так же, как всегда, и ты понимаешь, что это все объясняет. Ты знаешь также, что более внимательного слушателя ты не найдешь. Я не всегда владею своими чувствами, прости меня за это. Рассказывай.
И она начала говорить. Она сказала, что уже давно, еще тогда, когда она была со мной, в ней что-то оборвалось, ей стало чего-то не хватать и она никак не могла понять, чего именно. Все, что происходило потом, после этого медленного начала, было так, точно предметы, ощущения и события потеряли свою окраску и увяли. У нее был еще один роман, но это было так "невкусно", как она выразилась, что бессмысленность этого ей стала очевидна с первых же дней. Она ощущала все время нечто похожее на состояние вялой жажды, как она сказала, никогда не прекращавшейся – знаешь, как постоянная изжога или постоянная боль.
– Другими словами, то движение, в котором ты провела всю жизнь и которое было сильнее любой привязанности и любого чувства, вдруг остановилось?
– Сначала замедлилось, потом остановилось. Но для этого была причина.
Я всегда понимал Ольгу с полуслова. Я слишком хорошо знал ее, и кроме того ничто в мире не могло вызвать у меня такой мгновенной концентрации всех моих способностей, как ее присутствие. Но на этот раз я понял ее еще лучше, как мне казалось, еще прозрачнее, чем всегда.
– Я боюсь, что бедная причина себя чувствует очень скверно.
Ее лицо изменилось, в ее глазах была усталость, которой я никогда до тех пор в них не наблюдал.
– Ты думаешь, это серьезно?
– Не забывай, что этому предшествовали долгие месяцы изнурительной болезни, ты только посмотри на него.
– Да, я была поражена. Мне показалось, что это отец того человека, которого я знала раньше. Я пойду туда, – сказала она, поднимаясь.
– Подожди, – сказал я – скажи мне яснее, подробнее, что именно тебя заставило приехать. Я знаю что, но как, почему?
И из ее объяснения, очень сжатого и скудного, – точно формула какого-то сентиментального уравнения – я составил себе представление о всем том, длительном душевном движении, которое предшествовало ему, и которое началось еще тогда, когда она жила у меня. Она опять, казалось бы случайно, упомянула о финляндском рассказе Борисова – и я понял это; это был ее мир, настоящий, тот, которого она не должна была никогда покидать и который так идеально воплощался в Борисове. Это была огромная и сложная совокупность именно таких, а не других чувств, именно тех, а не иных ощущений и впечатлений, которые нельзя было выразить ни на одном языке, кроме русского. И несмотря на богатство всех своих иных впечатлений, встреч и путешествий, она уже давно начала чувствовать, что этого ей заменить не может ничто, никто и нигде и что идея путешествия, та, которая владела ей всю жизнь, могла существовать только потому, что существовал этот мир, откуда можно было уехать и куда можно было вернуться и если бы его не было, то путешествие потеряло бы всякий смысл и напоминало бы судорожно-предсмертные движения птицы, которой отрезало голову и которая после этого еще пробегает некоторое расстояние в бесплодном и пустом пространстве.
– Иди, Оля, – сказал я, целуя ей руку. – Помни, что на меня ты можешь рассчитывать во всем и всегда.
Я ушел оттуда, унося с собой тягостное чувство. Только потом, много времени спустя, я вспомнил, что думая об Ольге, я находил неизменно мстительное удовольствие, когда представлял себе, что в один прекрасный день она потеряет ту волшебную свободу отъездов, которая была для нее характерна. Но в эти дни я совершенно забыл об этом, это было идеально далеко от меня, хотя произошло именно то, о чем, я всегда мечтал. И я думал тогда, что чувство,- если его рассматривть совершенно объективно как предмет исследования, и если принять эту произвольную и в сущности, абсурдную возможность, – похоже по некоторым своим качествам на жидкое состояние материи, принимающее форму того сосуда, в которую оно влито и меняющееся взависимости от обстоятельств. Как ни унизительна была для меня эта мысль, я не мог найти иного объяснения некоторым изменениям, совершенно, казалось бы, незаконным. И все, что я видел тогда в первый раз, – сначала усталость в глазах Ольги, потом слезы на ее лице, все то, о чем я ей раньше говорил, – ты увидишь и с тобой это когда-нибудь случится, и ты будешь плакать, как другие, – все это сейчас вызывало у меня только сожаление и любовь, и я был готов сделать все, что было в моих силах, чтобы вернуть вещи к их первоначальному состоянию, т.е. тому самому, от которого страдал в течение долгого времени. Но сделать вообще было ничего нельзя. Борисов умер через пять дней от воспаления легких. Я помню внезапно омертвевшие, внезапно показавшиеся мне неподвижными все предметы в его квартире, его письменный стол, его ненужное теперь тело и его мертвую голову, на смятой подушке, небритое желтое лицо, подвязанную челесть и закрытые глаза, потом похороны – черный силуэт Ольги, как бесшумный призрак, проступающий через церковное пение, или через мрачно-идиллический кладбищенский пейзаж.
Когда все кончилось, я взял ее под руку и мы долго с ней шли молча по бесконечно длинной каштановой аллее, это было похоже на сон; и по мере того, как мы приближались к выходу с кладбища, все то, о чем я думал столько лет, вся та значительная часть моей жизни, которая была посвящена Ольге,постепенно исчезала, точно растворяясь в воздухе, теряя свое абстрактное и театральное великолепие.
Но в то же время, возникло нечто другое, чего я еще не мог определить, это было похоже на отдаленный гул, так, точно где-то далеко текла вскрывшаяся ото льда река. Ольга поняла это так же, как и я; и когда я посмотрел на нее, я увидел ее глаза такими, какими никогда их не видел, никогда до этого, и я сразу почувствовал, что то, что было до сих пор, было так же неверно и призрачно, как вся моя прежняя жизнь, как все мое обманчивое воображение.
15.01.42
Комментарии
Рассказа об Ольге, датированная январем 1942 года, не имеет авторского заглавия.
Это одно из немногих законченных произведений военного периода, наряду с "Ошибкой",
"Ханой" и "Судьбой Саломеи", относится к редким для Газданова рассказам, в центре которых главные герои – женщины. В настоящее время рукопись рассказа хранится в архиве писателя в Хоутонской библиотеке Гарвардского университета (США).
Первая публкация состоялась в сборнике "Возвращение Гайто Газданова " М.Русский путь 2000
1 – Музыкальное произведение К.Дебюсси "Сады после дождя"
2 – Штеттин – немецкое название портового польского города Щецин
3 – Паскеза Вудкауза – предположительно Вудхауз Пелхэм Гренвиль (Woodhouse Pelhem Grenville 1881-1975) популярный английский писатель.
4 – Такой я был раньше, такой и остался
5 – Лазурный берег
6 – Военная школа © "Русская жизнь" литературный журнал
WEB-редактор Вячеслав Румянцев
Этому моему представлению способствовало еще и то, что благодаря своему удивительному здоровью, Ольга никогда не казалась усталой и лицо ее сейчас в четвертом часу утра было так же свежо, как вечером, когда она ко мне пришла, хотя после этого прошло много времени и она не закрыла глаз ни на минуту; она вообще никогда в самые патетические минуту своей жизни не закрывала глаза. Она поселилась со мной в моей маленькой квартире и тогда началось то, что Ольга потом называла нашим путешествием, – и в этом ее выражении была обидная правильность. Несмотря на то, что мы жили вместе и я видел ее много часов в день, и тогда, когда она принимала ванну, и когда она спала и когда она читала или пила чай, словом все время и во всех обстоятельствах, меня никогда не покидало пронзительное чувство того, что все это может кончиться в любую минуту; и когда я проснусь однажды утром, ее больше не будет. Со временем я привык к этому чувству, как люди привыкают к постоянной головной боли или к постоянному звону в ушах, с той разницей, что в этом ощущении была печаль, которая – в те минуты, когда она почему-либо обострялась, – окрашивала все окружающее в особенные тона, так, точно вокруг нее, не переставая, бесконечно разнообразная, но неизменно минорная мелодия. Ко всму этому прибавилось еще одно обстоятельство, чисто внешнее, но усиливающее впечатление декоративной неправдоподобности всего, что происходило, это были цветы, которые она очень любила и которые наполняли всю квартиру и запах их смешивался с запахом английских папирос, которые она курила.
Я не курил английских папирос и до появления Ольги у меня никогда не было цветов в квартире. И я помню, что на третий или четвертый день ее приезда, когда мы сидели поздним вечером на диване, – она была в пижаме, волосы ее были подвязаны шарфом и оттого, что они были подняты наверх, это придавало ее лицу несвойственное ему нежное выражение, подчеркнутое чистой линией всего ее профиля, который я видел перед собой – в середине случайного разговора об особенностях эпохи королевы Виктории, я вдруг спросил ее без всякой связи с предыдущим и без всякого перехода: – Ты будешь мне писать? Она повернула ко мне свое нежное в эту минуту лицо с далекими и понимающими глазами и кивнула головой. – Ты не можешь измениться? – Не надо говорить об этом – сказала она. – Возьми меня на руки. Я поднял ее и ощутил на своих руках твердые мускулы ее ног и ее спину, и это ощущение сразу заставило меня забыть о том, что я говорил ей секунду тому назад.
Это было вобщем печальное счастье; оно смутно напоминало мне те далекие детские ощущения, которые я испытывал тогда, когда какое-нибудь театральное или цирковое представление близилось к концу, и я знал, что через несколько минут нужно будет уезжать домой, посмотрев в последний рраз на темный опустившийся занавес или на тихо шипящие фонари над опустевшей ареной. – Ты виноват в этом сам – говорила она мне. – Это потому, что ты полон печали и огорчения, несмотря на твою гимнастику и твои смешные анекдоты, которые ты рассказываешь. Но ты с бессознательной жадностью ждешь всю жизнь катастрофы или несчастья, потому что тогда все эти твои чувства расцветают…- и она задумалась и сказала – знаешь, с такой особенной траурной роскошью, как на похоронах по первому разряду. – Может быть – сказал я. – Но во всяком случае, ты тоже создаешь нечто, похожее либо на пир во время чумы, либо на какую то непонятную – и замечательную – оргию, непосредственно предшествующую этим самым похоронам. Она слушала меня с тем безмятежным выражением лица, которое было для нее так характерно, и которое почти никогда не покидало ее. Те душевные движения, которые в ней происходили, являлись как будто только медлительным и ослабленным ответом на внешние бурные события, как умирающая волна у далекого берега. – Ты не будешь стареть – сказал я ей однажды, – у тебя не будет морщин, и если я встречу тебя через тридцать лет, тебя принимать в лучшем случае за мою дочь. И все же, за то время, в течение которого я жил вместе с ней, в ней происходило какое-то чрезвычайно медлительное ,но несомненное изменение, которого я не мог не заметить. Мне было бы трудно сказать, в чем оно выражалось внешне – разве что по утрам она дольше лежала в кровати, в то время, как раньше соскакивала с нее, едва проснувшись. Изменение это я, как мне казалось, слышал в интонациях его голоса, это было, пожалуй, единственное, что я мог заметить. Вернее было бы сказать, что я его не замечал, а чувствовал. Я думаю, что трудность этих наблюдений объяснялась еще и тем, что Ольга, сама зная об этом, не хотела себе признаться в том, что это изменение с ней происходит. И нежелание самой себе сознаться в этом происходило, я думаю, оттого, что это изменение не касалось ни ее отношения ко мне, ни даже именно данного периода ее жизни, а было чем то гораздо более длительным и глубоким. Я настолько привык к мысли о том, что Ольгу мне никогда не удастся удержать, это казалось мне настолько очевидным и я так часто себе это представлял, что иногда возвращаясь домой поздно вечером и заставая ее в кресле за книгой, какое то странное чувство, очень отдаленно напоминающее удивление. Но придя однажды раньше, чем обычно, и застав ее за разбором своих платьев перед открытым чемоданом, я испытал раньше, чем я мог подумать о том, что это значит острое и холодное ощущение тоски. Она подняла на меня свои глаза и сказала без перехода и объяснений: – Ты знаешь, что я тебя все-таки люблю. – Да, – только это не такое чувство, как у других. Я знал, что я могу ее не пустить, запереть ее чемодан, взять у нее деньги, лишить ее возможности уехать. Но все это было бы совершенно бессмысленно. С этой минуты – и я на всю жизнь запомнил белый ковер, на котором стояли ее твердые колени, голову завязанную шарфом, и легкие волосы над ее затылком и ее взгляд, когда она мне сказала, что она меня все-таки любит – она перестала присутствовать, и ее уже не было, хотя она прожила еще несколько дней и в них была особенная и пронзительная нежность, которой я не знал до тех пор.
– Ты уезжаешь одна?
– Одна.
– Я не спрашиваю тебя, почему, ты этого наверное не знаешь.
И я сказал ей, что мне иногда начинало казаться, что все ее отъезды, это так, точно ее ведет какой то темный, но непогрешимый инстинкт: так уходят лемминги, так кочуют животные; над всем этим – повелительное томление, нечто вроде страшного и полуфизиологического и полудушевного атавизма.
– Нет, вобщем я теоретически знаю- сказала она. – Понимаешь, есть два образа человека во мне: один настоящий, другой я себе представляю, и вот когда второй во мне начинает увядать, ну, знаешь, как выцветает фотография – тогда все кончено.
– Это всегда так?
– Нет – сказала она с усилием. – Ты не изменился. И мы с тобой еще увидимся.
Неделя после отъезда была самой бессмысленной и пустой за всю мою жизнь. За это время я ни разу не был дома. Я ночевал в гостиницах, – и все не мог решиться поехать к себе, чтобы переодеться. И только на седьмой день этих блужданий, очутившись ночью на улице и ощущая тупое безразличие ко всему, я пошел домой, отворил дверь, нашел ее открытку, которая начиналась словами – мой дорогой – и не читая ее, бросил в корзину; потом лег не раздеваясь на диван и проснулся на следующий день, с совершенно отчеливым сознанием того, что я не понимаю, зачем я существую на свете.
Я ничего не знал ни о том, где она, ни о том, что она делает в течение трех длительных лет. И хотя я никогда не мог примириться понастоящему с ее отъездом и привыкнуть совершенно к ее отсутствию – это было мне легче, когда она жила у меня – я постепенно вернулся к тем своим представлениям о ней, которые были у меня раньше и в которых она попрежнему являлась далекой и блистательной красавицей, почти идеально абстрактной, какой ее создало мое воображение. В этом была некоторая декоративная и искусственная утешительность; и любое сведение о том, что она действительно делает и где она действительно живет, могло только помешать привычной работе моей фантазии. Борисов, которого я изредка, два или три раза в год встречал, был с ней повидимому, в переписке и знал о ней многое; но всякий раз, когда он заговаривал со мной об этом, я тотчас же переводил речь на другое – и он под конец понял, в чем дело. Через три года я увидел ее однажды на юге, в Ницце, но она не заметила меня; и эти несколько коротких минут ее физического появления, отравили мне два месяца моего прибывания на Cote d'azur(5).
Я никогда не переставал думать о ней и во всех моих представлениях у меня была над ней бессознательная и непреодолимая власть и тот факт, что она действительно существовала и прошла такого то числа в таком то месте был досадно ненужен и вносил во все какую то явную непривлекательность, какую то грубейшую ошибку. Я заплатил за эти свои представления об Ольге слишком дорого, несколько лет моей жизни ушли на бесплодную, в сущности, душевную и умственную работу, которая не могла не отразиться на всем, что я делал – и поэтому я с одинаковым раздражением отнесся и к ее открытке, которую так никогда и не прочел, и к ее появлению в Ницце. Я не мог отделаться даже оттого, что я с неохотой встречал теперь Борисова, хотя он был прекрасным собеседником и душевная его приятность оставалась прежней.
Прошел еще один год, который потом казался мне самым длительным из всех; и в конце этого года после долгого периода печального затишья, произошли наконец те события, которые изменили все самым трагическим и неожиданным образом.
Они начались с того позднего летнего вечера, когда я после шестимесячного перерыва встретил в одном из Монпарнасских кафе Борисова. Мне казалось, непосредственно после этой встречи, что я не сразу узнал его; позже я понял, что это было неверно и что я знал, что не могу ошибиться; но вид его настолько изменился к худшему, что я невольно не хотел верить, что это тот человек, которого я хорошо знал. Он похудел до неузнаваемости, костюм его сидел на нем мешком,он постарел на много лет и меня поразил землистый цвет его лица и его потухшие глаза.
– Что с вами?
Он ответил мне ослабевшим голосом, что только позавчера встал с постели,на которой пролежал очень долго: у него была язва желудка. Он настолько ослабел, что пройдя несколько сот шагов, уже начинал уставать. Даже руки его дрожали, когда он брал чашку с кофе. Несмотря на теплую погоду, он пришел в пальто и ему явно не было жарко. Когда мы ночью вышли с ним из кафе, то за эти несколько часов погода резко изменилась; шел дождь, был совсем не по летнему холодный ветер. Он сел в такси, одно окно которого не закрывалось – и, в конце концов, может быть именно это обстоятельство было причиной того, что на следующий день он заболел воспалением легких.
Это был жаркий, сверкающий день, сменивший дождливую и прохладную ночь – и в четвре часа дня я отправился к Борисову, чтобы узнать, как он себя чувствует. Он жил возле Ecole militaire(6). На звонок мне открыла полная пожилая женщина, которая каждые два или три дня приходила убирать его небольшую квартиру. Я вошел и сразу остановился: в воздухе стоял легкий запах духов, названия которых я никогда не знал, но которые я не мог смешать ни с каким другим запахом в мире.
Мне стало пусто, холодно и нехорошо и захотелось тотчас же уйти. Я понимал, однако, что это было бы нелепо и неприлично. Я успел еще подумать о том, что я встречаюсь с Ольгой, которую я люблю и с Борисовым, к которому отношусь с искренним и дружеским расположением – насколько и то и другое звучало бы сейчас так фальшиво, если бы этими словами нужно было определить мое душевное состояние в эту минуту.
Она была такой же, как всегда и мне не могла не броситься в глаза резкая разница между ее видом и видом Борисова. Его исхудавшее широкое тело лежало в кресле, было впечатление, что это нечто чужое для него, что оно вдруг стало для него тяжелым грузом. Он был небрит, на шее его был теплый шарф, он кашлял и ежился. Я поцеловал руку Ольги, она протянула мне ее с искренне-радостной, как мне показалось, улыбкой, но глаза ее почти не видели меня, и я понял, что эта улыбка не относилась ко мне. Я спросил Борисова о его здоровье – рука его была горячая и влажная. Он ответил, что ему трудно дышать, что он, наверное, простудился. Посидев десять минут, я поднялся и попрощался с ним. Ольга сказала ему, что она вернется через полчаса. Затем она обратилась ко мне:
– Мы выйдем вместе, ты меня проводишь немного?
– Конечно.
Мы дошли с ней молча до ближайшего кафе; она вошла внутрь, я последовл за ней. Я заказал кофе и тогда начался тот странный разговор, каждое слово которого я запомнил навсегда, точно так же, как каждую интонацию; и если бы мне за день до этого сказали, что он вообще возможен, я бы этому не был способен поверить.
– Я не буду тебя упрекать, – сказала Ольга, – что ты не ответил на мою открытку и вообще забыл, что я существую на свете, я понимаю, почему ты это сделал.
– Это лучшее на что я способен. Зачем ты приехала?
– Борисов мне сказал, что в прошлом году ты был на юге и в Ницце – сказала она, не отвечая. – Так странно, я тоже была там в это время,и вот, мы с тобой не встретились. Я бы уже тогда могла тебе многое рассказать.
– Не сомневаюсь.
Она медленно поднялась и сказала:
– Извини меня, мой милый, я не думала, что мое общество тебе так неприятно. Я не буду тебе надоедать.
Тогда я схватил ее за руку и силой усадил рядом с собой.
– Ты знаешь, что я тебя люблю так же, как всегда, и ты понимаешь, что это все объясняет. Ты знаешь также, что более внимательного слушателя ты не найдешь. Я не всегда владею своими чувствами, прости меня за это. Рассказывай.
И она начала говорить. Она сказала, что уже давно, еще тогда, когда она была со мной, в ней что-то оборвалось, ей стало чего-то не хватать и она никак не могла понять, чего именно. Все, что происходило потом, после этого медленного начала, было так, точно предметы, ощущения и события потеряли свою окраску и увяли. У нее был еще один роман, но это было так "невкусно", как она выразилась, что бессмысленность этого ей стала очевидна с первых же дней. Она ощущала все время нечто похожее на состояние вялой жажды, как она сказала, никогда не прекращавшейся – знаешь, как постоянная изжога или постоянная боль.
– Другими словами, то движение, в котором ты провела всю жизнь и которое было сильнее любой привязанности и любого чувства, вдруг остановилось?
– Сначала замедлилось, потом остановилось. Но для этого была причина.
Я всегда понимал Ольгу с полуслова. Я слишком хорошо знал ее, и кроме того ничто в мире не могло вызвать у меня такой мгновенной концентрации всех моих способностей, как ее присутствие. Но на этот раз я понял ее еще лучше, как мне казалось, еще прозрачнее, чем всегда.
– Я боюсь, что бедная причина себя чувствует очень скверно.
Ее лицо изменилось, в ее глазах была усталость, которой я никогда до тех пор в них не наблюдал.
– Ты думаешь, это серьезно?
– Не забывай, что этому предшествовали долгие месяцы изнурительной болезни, ты только посмотри на него.
– Да, я была поражена. Мне показалось, что это отец того человека, которого я знала раньше. Я пойду туда, – сказала она, поднимаясь.
– Подожди, – сказал я – скажи мне яснее, подробнее, что именно тебя заставило приехать. Я знаю что, но как, почему?
И из ее объяснения, очень сжатого и скудного, – точно формула какого-то сентиментального уравнения – я составил себе представление о всем том, длительном душевном движении, которое предшествовало ему, и которое началось еще тогда, когда она жила у меня. Она опять, казалось бы случайно, упомянула о финляндском рассказе Борисова – и я понял это; это был ее мир, настоящий, тот, которого она не должна была никогда покидать и который так идеально воплощался в Борисове. Это была огромная и сложная совокупность именно таких, а не других чувств, именно тех, а не иных ощущений и впечатлений, которые нельзя было выразить ни на одном языке, кроме русского. И несмотря на богатство всех своих иных впечатлений, встреч и путешествий, она уже давно начала чувствовать, что этого ей заменить не может ничто, никто и нигде и что идея путешествия, та, которая владела ей всю жизнь, могла существовать только потому, что существовал этот мир, откуда можно было уехать и куда можно было вернуться и если бы его не было, то путешествие потеряло бы всякий смысл и напоминало бы судорожно-предсмертные движения птицы, которой отрезало голову и которая после этого еще пробегает некоторое расстояние в бесплодном и пустом пространстве.
– Иди, Оля, – сказал я, целуя ей руку. – Помни, что на меня ты можешь рассчитывать во всем и всегда.
Я ушел оттуда, унося с собой тягостное чувство. Только потом, много времени спустя, я вспомнил, что думая об Ольге, я находил неизменно мстительное удовольствие, когда представлял себе, что в один прекрасный день она потеряет ту волшебную свободу отъездов, которая была для нее характерна. Но в эти дни я совершенно забыл об этом, это было идеально далеко от меня, хотя произошло именно то, о чем, я всегда мечтал. И я думал тогда, что чувство,- если его рассматривть совершенно объективно как предмет исследования, и если принять эту произвольную и в сущности, абсурдную возможность, – похоже по некоторым своим качествам на жидкое состояние материи, принимающее форму того сосуда, в которую оно влито и меняющееся взависимости от обстоятельств. Как ни унизительна была для меня эта мысль, я не мог найти иного объяснения некоторым изменениям, совершенно, казалось бы, незаконным. И все, что я видел тогда в первый раз, – сначала усталость в глазах Ольги, потом слезы на ее лице, все то, о чем я ей раньше говорил, – ты увидишь и с тобой это когда-нибудь случится, и ты будешь плакать, как другие, – все это сейчас вызывало у меня только сожаление и любовь, и я был готов сделать все, что было в моих силах, чтобы вернуть вещи к их первоначальному состоянию, т.е. тому самому, от которого страдал в течение долгого времени. Но сделать вообще было ничего нельзя. Борисов умер через пять дней от воспаления легких. Я помню внезапно омертвевшие, внезапно показавшиеся мне неподвижными все предметы в его квартире, его письменный стол, его ненужное теперь тело и его мертвую голову, на смятой подушке, небритое желтое лицо, подвязанную челесть и закрытые глаза, потом похороны – черный силуэт Ольги, как бесшумный призрак, проступающий через церковное пение, или через мрачно-идиллический кладбищенский пейзаж.
Когда все кончилось, я взял ее под руку и мы долго с ней шли молча по бесконечно длинной каштановой аллее, это было похоже на сон; и по мере того, как мы приближались к выходу с кладбища, все то, о чем я думал столько лет, вся та значительная часть моей жизни, которая была посвящена Ольге,постепенно исчезала, точно растворяясь в воздухе, теряя свое абстрактное и театральное великолепие.
Но в то же время, возникло нечто другое, чего я еще не мог определить, это было похоже на отдаленный гул, так, точно где-то далеко текла вскрывшаяся ото льда река. Ольга поняла это так же, как и я; и когда я посмотрел на нее, я увидел ее глаза такими, какими никогда их не видел, никогда до этого, и я сразу почувствовал, что то, что было до сих пор, было так же неверно и призрачно, как вся моя прежняя жизнь, как все мое обманчивое воображение.
15.01.42
Комментарии
Рассказа об Ольге, датированная январем 1942 года, не имеет авторского заглавия.
Это одно из немногих законченных произведений военного периода, наряду с "Ошибкой",
"Ханой" и "Судьбой Саломеи", относится к редким для Газданова рассказам, в центре которых главные герои – женщины. В настоящее время рукопись рассказа хранится в архиве писателя в Хоутонской библиотеке Гарвардского университета (США).
Первая публкация состоялась в сборнике "Возвращение Гайто Газданова " М.Русский путь 2000
1 – Музыкальное произведение К.Дебюсси "Сады после дождя"
2 – Штеттин – немецкое название портового польского города Щецин
3 – Паскеза Вудкауза – предположительно Вудхауз Пелхэм Гренвиль (Woodhouse Pelhem Grenville 1881-1975) популярный английский писатель.
4 – Такой я был раньше, такой и остался
5 – Лазурный берег
6 – Военная школа © "Русская жизнь" литературный журнал
WEB-редактор Вячеслав Румянцев