Страница:
С начала ХХ века это место стало одним из крупных рабочих предместьев столицы, где на обоих берегах небольшой речки Хапиловки тесно приткнулись друг к другу многие сотни каменных и деревянных домов, бараков, казарм, изб.
В 30-е годы, стараниями сталинской коллективизации и индустриализации, население этого района увеличилось в несколько раз, зримо подтверждая на местном уровне факт планетарного демографического взрыва. Дремавшая здесь веками северо-западная Москва вдруг вспыхнула, раздулась и в один присест схапала близлежащие села Черкизово, Измайлово, Богородское. Вскоре сюда хлынули толпы голодных раскрестьяненных крестьян и из многих других подмосковных деревень и поселков.
До войны социалистическая унификация не успела полностью охватить все стороны московской жизни, и народ на Преображенке пока еще жил очень разношерстный. Среди всех прочих здесь выделялись старообрядцы – они носили длинные густые бороды, а их жены даже в летнюю жару не снимали с головы плотные серые платки. Небольшие дома старообрядцев стояли впритык к бывшему Преображенскому монастырю, где, кстати, до сих пор существует старообрядческая церковь. Это именно здесь с картины Сурикова режет нас фанатичным взглядом героиня церковного Раскола ХУ11 века боярыня Морозова.
И вообще, странное дело: этому, казалось бы, тихому спокойному подмосковному местечку История уготовила очень даже неспокойную судьбу. Ведь Преображенский монастырь был той самой детской обителью Петра 1, где он со своей матерью противостоял своей сестре Софье, правившей в то время государством. Здесь, по берегам Яузы, он водил свои «потешные полки» и отсюда в одних подштанниках на незапряженной лошади бежал в Сокольники от стрельцов, посланных его убить. А после свержения Софьи на Преображенской площади был установлен эшафот, с которого летели на булыжную мостовую головы тех же стрельцов. И не потому ли Петр отказался от старой столицы и построил новую, поскольку никогда не сидел на московском престоле?
Еще больше было на Преображенке татар, семьи которых в отличие от других жителей района имели по четверо – пятеро детей. В нашем доме тоже долгие годы жила такая многодетная семья. Татары работали строителями, дворниками, продавцами в магазинах, многие из них отличались крутым взрывным характером. Наверно, они были потомками татаро-монгольских конников золотоордынского хана Тохтамыша, напавшего на Русь в 1382.
Обращали на себя внимание и тихие трудолюбивые китайцы, они жили здесь с незапамятных времен и держали небольшие ручные прачечные, куда многие жители района носили стирать белье. Куда делись эти соплеменники Маодзедуна – секрет московского НКВД, а, может быть, китайских хунвейбинов и цзауфаней.
В конце пятидесятых 101-му отделению милиции больше всего хлопот доставлял Преображенский вещевой рынок-барахолка. Его уже несколько раз закрывали, но, вопреки всяческим запретам, он продолжал существовать, жить и развиваться по каким-то своим, рыночным, законам, непонятным городским властям. Милиция брала на рынке с поличным воров-карманников, домушников, проституток, бандитов, жуликов.
Однако главной их заботой и их самым важным достижением был массовый отлов так называемых спекулянтов. Этим кодом обозначались тысячи наиболее активных жителей округи. В основном это были шустрые востроносые старики и старухи – простояв в многочасовых магазинных очередях, они втридорога продавали потом на рынке колбасу, мясо, водку, кофточки и платья.
Ими в основном и было переполнено каменное двухэтажное здание милиции, куда мы с мамой пришли искать правду. Спекулянты стояли во дворе большой плотной толпой, и их партиями по пять – семь человек отводили в кабинеты разных милицейских начальников или чаще всего просто выставляли за ворота. А пока они громко негодовали, доказывая свою невиновность, кричали, плакали, ругались, крепко прижимая к себе сумки, мешки и авоськи с непроданным товаром.
Взяв меня за руку, мама прошла мимо этой толпы и решительно открыла дверь с табличкой "Дежурная часть". Здесь в отличие от двора было пусто. По трем стенам стояли длинные деревянные скамейки, а четвертую сторону занимала остекленная стойка, за которой сидел мордастый рыжеватый лейтенант и громко разговаривал по телефону.
– Ничего, ничего, я в субботу выходной. Жди. Приду к тебе. Побалуемся. – Увидев нас, он приложил ладонь к трубке, но кричать не перестал. – Ничего, что старая. Какая ты старая, чего ты? Все нормально. Что, что? Плохо слышно. Да не надо никаких чистых простыней. Не выпендривайся, лучше закуску готовь, огурчики там малосольные, грибочки. Бутылку я сам принесу, у меня стоит початая. Ладно, ладно, кончаю говорить. У меня тут люди.
Положив трубку, лейтенант уставился на нас невидящим взглядом, глубоко погруженным в свои, трудные, но приятные заботы. Как только мы вошли, я сразу узнал его. Да, это был тот самый Данилов. Я дернул маму за рукав и спросил шепотом:
– Ты помнишь его?
– Конечно, это же тот твой "друг". – И добавила задумчиво: – Кажется, нам повезло.
Это случилось зимой, пару лет назад, когда я, как теперь мне казалось, был еще маленьким. Большинство зимних ребячьих игр в нашем дворе были злыми и глупыми. Например, какого-нибудь слабака, неумевшего дать сдачи, могли повалить на землю и «накормить холодком» – то-есть, запихать в рот горсть грязного снега со льдышками. Или заставить лизнуть на морозе железный столб, от которого отодрать язык можно было только с кровью.
В противположность этим диким забавам, кроме, пожалуй, игры в снежки, было еще одно благородное занятие – катание на коньках. Оно отличалось от всего остального тем, что требовало, во-первых, самих коньков, которые были далеко не у всех, а, во-вторых, умения. Надо сказать, я в этом деле преуспевал. У меня были не какие-то там малышовые "снегурки", как у других, а настоящие взрослые "гаги". Правда, они тоже одевались на валенки и привязывались веревкой, которая закручивалась для крепости обыкновенной щепкой.
Со временем у нас, мальчишек, появилась новая мода – использовать тяговую силу автомобилей. Движение на улицах было слабое, машины ходили медленно, и мы, уцепившись за задний бампер легковушки или кузов грузовика, лихо прокатывались на коньках по мостовой несколько десятков метров, а то и целый квартал. Более изобретательные пользовались сделанными специально для этой цели проволочными крюками, ими было очень удобно цепляться.
В тот злополучный день я выпросил у одного из уходивших домой мальчишек с нашего двора именно такой крюк. Он был длинный толстый, изготовленный, наверно, каким-нибудь взрослым умельцем, наверно, специалистом слесарем. Я бережно взял крюк в руки, протер варежкой, очистив от налипшего снега и сказал его владельцу:
– Ты не бойся, ничего с ним не будет, я его не потеряю. Покатаюсь немножко и сразу тебе верну.
– Смотри, осторожнее, не сломай, а то меня папка заругает, – предупредил тот.
Я выкатился на заснеженную оледенелую мостовую и стал ждать. Вот из-за поворота показалась порожняя сильно громыхавшая полуторка со старым подержанным досчатым кузовом. Она медленно, как бы, дразнясь, поехала в мою сторону. Было ясно, что это то самое, что мне нужно. Я прокатился немного рядом, потом заехал машине в тыл и, сильно выбросив крюк вперед, зацепил его за кузов.
О, какое это было наслаждение! Под завистливые взгляды мальчишек и восторженные возгласы девчонок я, гордо подняв голову, проехал мимо нашего дома, потом соседнего, потом еще одного, второго, третьего. Вот уже проплыли мимо магазины "Булочная" и "Продтовары", скрылась из виду кучка смотревших мне вслед ребят, и вдали уже показалась Преображенская площадь. Хватит, пора было возвращаться.
Но что это? О, ужас! Я не мог выдернуть крюк из кузова машины – он застрял в щели между досок. Чем больше я его дергал, тем больше он застревал. Я был в отчаянии. Что делать? Не мог же я бросить чужой крюк. И отцепиться у меня не получалось.
А машина уходила все дальше и дальше от дома и не останавливалась, а только прибавляла ход. Прохожие на тротуаре провожали меня косыми укоризненными взглядами и восклицаниями типа:
– Вот хулиган какой!
– Безобразие!
– И куда это милиция смотрит?
Но она как раз не только смотрела, но в лице некого милицейского чина (как потом выяснилось, лейтенанта) стала перед ветровым стеклом грузовика и замахала руками. Машина остановилась, водитель вылез из кабины, и увидев мою поникшую фигуру и поняв в чем дело, подошел к кузову и выдернул крюк из досок. Он протянул его мне, но настроенный менее миролюбиво милиционер быстро его перехватил, сунул под мышку и громко закричал, время от времени поглядывая на тротуар, где уже начали останавливаться любопытные прохожие.
– Ты понимаешь, негодяй ты этакий, что ты делаешь? – заливисто ругался милиционер. – Ты же, паршивец, подводишь под статью честного советского труженика, водителя автомобиля, передовика производства! Я вот сейчас акт составлю и тебя в колонию отправят, тогда будешь знать, как хулиганить.
Но увидев мой пристальный взгляд, прикованный к торчащему у него из-под мышки крюку и кое-что сообразив, он перестал играть на публику и завершил свою угрозу уже более тихим голосом:
– А эту штуковину, и не думай, ты у меня так просто не получишь. Пусть родители приходят. В 101-ое отделение. Я сегодня до утра дежурю.
Я снял коньки, сунул их за пазуху и, понуро уставившись в землю, поплелся в сторону дома.
Узнав о случившемся, мама сначала заохала, заахала, но затем поняла, что ругать меня особого смысла не имело, так как я уже получил наказание вполне достаточного для меня уровня. Она быстро оделась, взяла сумочку и отправилась в милицию. Через полчаса вернулась, держа в руке тот самый злополучный крюк.
– За те деньги, что я отдала этому подонку, можно было бы тебе сделать десять таких крючков, – сказала мама.
И вот теперь этот самый Данилов, как видно, ничуть с тех пор не продвинувшийся по службе, сидел за стеклянной перегородкой дежурки и смотрел на нас отсутствующим взглядом.
– Говорите, Разумова? – недовольно проворчал он, листая толстую амбарную книгу. – А-а, вот, нашел, есть такая. Арестована, читаю, "за скупку бытового керосина в особо крупных размерах с целью последующей спекуляции". Дело будет передано в прокуратуру.
– Какая же это спекуляция, товарищ лейтенант? – сказала мама. – Мы собираемся переезжать на лето на дачу, а там нет керосиновой лавки. Вот и купили два бутыля. Разве это много?
Она раскрыла свою сумочку и стала там что-то искать.
Такой поворот дела сразу же изменил поведение дежурного милиционера – в его глазах появился интерес, и он, перестав смотреть куда-то вдаль, наконец, удостоил своим вниманием и мою персону. Его глаза забегали от меня к маме и обратно. По-видимому, в его памяти забрезжил какой-то просвет.
– Так, это ваш что-ли пацан? – сказал он, оживившись. – Знакомая личность. – Потом, откровенно пялясь на мамину сумку, понизил голос до шопота:
– Давайте-ка, быстренько бегите бегом, тащите сюда бумагу от профкома, завкома, месткома. Откуда хотите. Пока еще не поздно, попробуем как-то спустить на тормозах это дело.
Вся остальная часть дня прошла в сумасшедшем темпе: звонки бабушкиным сотрудникам, знакомым, начальству – телефонная трубка чуть было не расплавилась. Потом дедушка пошел на Электрозавод и к концу дня вернулся с красиво напечатанным на официальном заводском бланке письмом в милицию. В нем говорилось, что:
"Д.Разумова – старейший работник лабораторииИзоляционных материалов Трансформаторного завода ", что она "инженер -новатор, на ее творческом счете не один десяток научных разработок и рационализаторских предложений ".
К вечеру ее отпустили...
Таким образом, первой женщине инженеру, к счастью, повезло – ей удалось избежать трагической участи других первых – писателей, артистов, партийных работников, «большевиков-ленинцев».
В тот момент мы благодарили судьбу и случай за то, что они так своевременно подослали нам эту соседку, милиционершу, и этого проходимца Данилова.
Но позже стало понятно, что дело далеко не только в них. Пожалуй, более важным было полнейшее ничтожество, тупость и глупость наших соседей-стукачей. Эти идиоты даже не сообразили, что такого рода подметные письма надо посылать не в какую-то там милицию, а в НКВД.
Вот тогда бы...
ЕВРЕИ ВО ВСЕМ ВИНОВАТЫ
РАСТОЧИТЕЛЬНЫЙ ПРОЕКТИРОВЩИК
В 30-е годы, стараниями сталинской коллективизации и индустриализации, население этого района увеличилось в несколько раз, зримо подтверждая на местном уровне факт планетарного демографического взрыва. Дремавшая здесь веками северо-западная Москва вдруг вспыхнула, раздулась и в один присест схапала близлежащие села Черкизово, Измайлово, Богородское. Вскоре сюда хлынули толпы голодных раскрестьяненных крестьян и из многих других подмосковных деревень и поселков.
До войны социалистическая унификация не успела полностью охватить все стороны московской жизни, и народ на Преображенке пока еще жил очень разношерстный. Среди всех прочих здесь выделялись старообрядцы – они носили длинные густые бороды, а их жены даже в летнюю жару не снимали с головы плотные серые платки. Небольшие дома старообрядцев стояли впритык к бывшему Преображенскому монастырю, где, кстати, до сих пор существует старообрядческая церковь. Это именно здесь с картины Сурикова режет нас фанатичным взглядом героиня церковного Раскола ХУ11 века боярыня Морозова.
И вообще, странное дело: этому, казалось бы, тихому спокойному подмосковному местечку История уготовила очень даже неспокойную судьбу. Ведь Преображенский монастырь был той самой детской обителью Петра 1, где он со своей матерью противостоял своей сестре Софье, правившей в то время государством. Здесь, по берегам Яузы, он водил свои «потешные полки» и отсюда в одних подштанниках на незапряженной лошади бежал в Сокольники от стрельцов, посланных его убить. А после свержения Софьи на Преображенской площади был установлен эшафот, с которого летели на булыжную мостовую головы тех же стрельцов. И не потому ли Петр отказался от старой столицы и построил новую, поскольку никогда не сидел на московском престоле?
Еще больше было на Преображенке татар, семьи которых в отличие от других жителей района имели по четверо – пятеро детей. В нашем доме тоже долгие годы жила такая многодетная семья. Татары работали строителями, дворниками, продавцами в магазинах, многие из них отличались крутым взрывным характером. Наверно, они были потомками татаро-монгольских конников золотоордынского хана Тохтамыша, напавшего на Русь в 1382.
Обращали на себя внимание и тихие трудолюбивые китайцы, они жили здесь с незапамятных времен и держали небольшие ручные прачечные, куда многие жители района носили стирать белье. Куда делись эти соплеменники Маодзедуна – секрет московского НКВД, а, может быть, китайских хунвейбинов и цзауфаней.
В конце пятидесятых 101-му отделению милиции больше всего хлопот доставлял Преображенский вещевой рынок-барахолка. Его уже несколько раз закрывали, но, вопреки всяческим запретам, он продолжал существовать, жить и развиваться по каким-то своим, рыночным, законам, непонятным городским властям. Милиция брала на рынке с поличным воров-карманников, домушников, проституток, бандитов, жуликов.
Однако главной их заботой и их самым важным достижением был массовый отлов так называемых спекулянтов. Этим кодом обозначались тысячи наиболее активных жителей округи. В основном это были шустрые востроносые старики и старухи – простояв в многочасовых магазинных очередях, они втридорога продавали потом на рынке колбасу, мясо, водку, кофточки и платья.
Ими в основном и было переполнено каменное двухэтажное здание милиции, куда мы с мамой пришли искать правду. Спекулянты стояли во дворе большой плотной толпой, и их партиями по пять – семь человек отводили в кабинеты разных милицейских начальников или чаще всего просто выставляли за ворота. А пока они громко негодовали, доказывая свою невиновность, кричали, плакали, ругались, крепко прижимая к себе сумки, мешки и авоськи с непроданным товаром.
Взяв меня за руку, мама прошла мимо этой толпы и решительно открыла дверь с табличкой "Дежурная часть". Здесь в отличие от двора было пусто. По трем стенам стояли длинные деревянные скамейки, а четвертую сторону занимала остекленная стойка, за которой сидел мордастый рыжеватый лейтенант и громко разговаривал по телефону.
– Ничего, ничего, я в субботу выходной. Жди. Приду к тебе. Побалуемся. – Увидев нас, он приложил ладонь к трубке, но кричать не перестал. – Ничего, что старая. Какая ты старая, чего ты? Все нормально. Что, что? Плохо слышно. Да не надо никаких чистых простыней. Не выпендривайся, лучше закуску готовь, огурчики там малосольные, грибочки. Бутылку я сам принесу, у меня стоит початая. Ладно, ладно, кончаю говорить. У меня тут люди.
Положив трубку, лейтенант уставился на нас невидящим взглядом, глубоко погруженным в свои, трудные, но приятные заботы. Как только мы вошли, я сразу узнал его. Да, это был тот самый Данилов. Я дернул маму за рукав и спросил шепотом:
– Ты помнишь его?
– Конечно, это же тот твой "друг". – И добавила задумчиво: – Кажется, нам повезло.
Это случилось зимой, пару лет назад, когда я, как теперь мне казалось, был еще маленьким. Большинство зимних ребячьих игр в нашем дворе были злыми и глупыми. Например, какого-нибудь слабака, неумевшего дать сдачи, могли повалить на землю и «накормить холодком» – то-есть, запихать в рот горсть грязного снега со льдышками. Или заставить лизнуть на морозе железный столб, от которого отодрать язык можно было только с кровью.
В противположность этим диким забавам, кроме, пожалуй, игры в снежки, было еще одно благородное занятие – катание на коньках. Оно отличалось от всего остального тем, что требовало, во-первых, самих коньков, которые были далеко не у всех, а, во-вторых, умения. Надо сказать, я в этом деле преуспевал. У меня были не какие-то там малышовые "снегурки", как у других, а настоящие взрослые "гаги". Правда, они тоже одевались на валенки и привязывались веревкой, которая закручивалась для крепости обыкновенной щепкой.
Со временем у нас, мальчишек, появилась новая мода – использовать тяговую силу автомобилей. Движение на улицах было слабое, машины ходили медленно, и мы, уцепившись за задний бампер легковушки или кузов грузовика, лихо прокатывались на коньках по мостовой несколько десятков метров, а то и целый квартал. Более изобретательные пользовались сделанными специально для этой цели проволочными крюками, ими было очень удобно цепляться.
В тот злополучный день я выпросил у одного из уходивших домой мальчишек с нашего двора именно такой крюк. Он был длинный толстый, изготовленный, наверно, каким-нибудь взрослым умельцем, наверно, специалистом слесарем. Я бережно взял крюк в руки, протер варежкой, очистив от налипшего снега и сказал его владельцу:
– Ты не бойся, ничего с ним не будет, я его не потеряю. Покатаюсь немножко и сразу тебе верну.
– Смотри, осторожнее, не сломай, а то меня папка заругает, – предупредил тот.
Я выкатился на заснеженную оледенелую мостовую и стал ждать. Вот из-за поворота показалась порожняя сильно громыхавшая полуторка со старым подержанным досчатым кузовом. Она медленно, как бы, дразнясь, поехала в мою сторону. Было ясно, что это то самое, что мне нужно. Я прокатился немного рядом, потом заехал машине в тыл и, сильно выбросив крюк вперед, зацепил его за кузов.
О, какое это было наслаждение! Под завистливые взгляды мальчишек и восторженные возгласы девчонок я, гордо подняв голову, проехал мимо нашего дома, потом соседнего, потом еще одного, второго, третьего. Вот уже проплыли мимо магазины "Булочная" и "Продтовары", скрылась из виду кучка смотревших мне вслед ребят, и вдали уже показалась Преображенская площадь. Хватит, пора было возвращаться.
Но что это? О, ужас! Я не мог выдернуть крюк из кузова машины – он застрял в щели между досок. Чем больше я его дергал, тем больше он застревал. Я был в отчаянии. Что делать? Не мог же я бросить чужой крюк. И отцепиться у меня не получалось.
А машина уходила все дальше и дальше от дома и не останавливалась, а только прибавляла ход. Прохожие на тротуаре провожали меня косыми укоризненными взглядами и восклицаниями типа:
– Вот хулиган какой!
– Безобразие!
– И куда это милиция смотрит?
Но она как раз не только смотрела, но в лице некого милицейского чина (как потом выяснилось, лейтенанта) стала перед ветровым стеклом грузовика и замахала руками. Машина остановилась, водитель вылез из кабины, и увидев мою поникшую фигуру и поняв в чем дело, подошел к кузову и выдернул крюк из досок. Он протянул его мне, но настроенный менее миролюбиво милиционер быстро его перехватил, сунул под мышку и громко закричал, время от времени поглядывая на тротуар, где уже начали останавливаться любопытные прохожие.
– Ты понимаешь, негодяй ты этакий, что ты делаешь? – заливисто ругался милиционер. – Ты же, паршивец, подводишь под статью честного советского труженика, водителя автомобиля, передовика производства! Я вот сейчас акт составлю и тебя в колонию отправят, тогда будешь знать, как хулиганить.
Но увидев мой пристальный взгляд, прикованный к торчащему у него из-под мышки крюку и кое-что сообразив, он перестал играть на публику и завершил свою угрозу уже более тихим голосом:
– А эту штуковину, и не думай, ты у меня так просто не получишь. Пусть родители приходят. В 101-ое отделение. Я сегодня до утра дежурю.
Я снял коньки, сунул их за пазуху и, понуро уставившись в землю, поплелся в сторону дома.
Узнав о случившемся, мама сначала заохала, заахала, но затем поняла, что ругать меня особого смысла не имело, так как я уже получил наказание вполне достаточного для меня уровня. Она быстро оделась, взяла сумочку и отправилась в милицию. Через полчаса вернулась, держа в руке тот самый злополучный крюк.
– За те деньги, что я отдала этому подонку, можно было бы тебе сделать десять таких крючков, – сказала мама.
И вот теперь этот самый Данилов, как видно, ничуть с тех пор не продвинувшийся по службе, сидел за стеклянной перегородкой дежурки и смотрел на нас отсутствующим взглядом.
– Говорите, Разумова? – недовольно проворчал он, листая толстую амбарную книгу. – А-а, вот, нашел, есть такая. Арестована, читаю, "за скупку бытового керосина в особо крупных размерах с целью последующей спекуляции". Дело будет передано в прокуратуру.
– Какая же это спекуляция, товарищ лейтенант? – сказала мама. – Мы собираемся переезжать на лето на дачу, а там нет керосиновой лавки. Вот и купили два бутыля. Разве это много?
Она раскрыла свою сумочку и стала там что-то искать.
Такой поворот дела сразу же изменил поведение дежурного милиционера – в его глазах появился интерес, и он, перестав смотреть куда-то вдаль, наконец, удостоил своим вниманием и мою персону. Его глаза забегали от меня к маме и обратно. По-видимому, в его памяти забрезжил какой-то просвет.
– Так, это ваш что-ли пацан? – сказал он, оживившись. – Знакомая личность. – Потом, откровенно пялясь на мамину сумку, понизил голос до шопота:
– Давайте-ка, быстренько бегите бегом, тащите сюда бумагу от профкома, завкома, месткома. Откуда хотите. Пока еще не поздно, попробуем как-то спустить на тормозах это дело.
Вся остальная часть дня прошла в сумасшедшем темпе: звонки бабушкиным сотрудникам, знакомым, начальству – телефонная трубка чуть было не расплавилась. Потом дедушка пошел на Электрозавод и к концу дня вернулся с красиво напечатанным на официальном заводском бланке письмом в милицию. В нем говорилось, что:
"Д.Разумова – старейший работник лабораторииИзоляционных материалов Трансформаторного завода ", что она "инженер -новатор, на ее творческом счете не один десяток научных разработок и рационализаторских предложений ".
К вечеру ее отпустили...
Таким образом, первой женщине инженеру, к счастью, повезло – ей удалось избежать трагической участи других первых – писателей, артистов, партийных работников, «большевиков-ленинцев».
В тот момент мы благодарили судьбу и случай за то, что они так своевременно подослали нам эту соседку, милиционершу, и этого проходимца Данилова.
Но позже стало понятно, что дело далеко не только в них. Пожалуй, более важным было полнейшее ничтожество, тупость и глупость наших соседей-стукачей. Эти идиоты даже не сообразили, что такого рода подметные письма надо посылать не в какую-то там милицию, а в НКВД.
Вот тогда бы...
ЕВРЕИ ВО ВСЕМ ВИНОВАТЫ
И времена для этого как раз наступали самые подходящие. Начиналась целенаправленная планомерная (а какая же могла быть другая при плановом ведении хозяйства?) антисемитская кампания по разоблачению безродных космополитов, прятавшихся за чужими, русскими, фамилиями.
Каждый вечер после ужина мой дед усаживался в кресло и раскрывал газету "Известия", которая три раза в неделю совмещалась в его руках с популярной тогда "Литературкой".
– Как это они умудряются докапываться до того, кто какую раньше носил фамилию? – задавал дед риторический вопрос и сам отвечал, переиначивая старый анекдот: – Наверно, они хорошо изучили еврейские имена и знают, что Григорьев это Гиршевич, Михайлов – Мойшевич, а Акакиев, конечно, – Срульман.
– Не шуточное это дело, – замечала бабушка. – Они еще могут и до нас дотянуться: откуда, мол, у этих еврейцев такая умная кацапская фамилия? Пойди потом доказывай, что она еще от твоего отца. Зря я не оставила себе свою девичью фамилию.
А я про себя думал: ну, какие мы евреи? По-еврейски не говорим, еврейской истории не знаем, религия для нас чужая. Только что в паспорте отметка, да в анкете пятый пункт.
И еще я не понимал, почему так носимся мы с этим антисемитизмом, придаем ему какое-то особое, даже мистическое значение. Чем отличается злое отношение к евреям, от неприязни к азербайджанцам, грузинам, абхазцам и другим "чернопопым", торгующим на рынках мандаринами и лавровым листом? Или, предположим, белых жителей Нью-Йорка к черным афро-американцам? Ведь все они просто-напросто – чужаки в стае.
Только намного позже я начал разбираться, что к чему.
В то время в Москве было только два места, где еврей мог почуствовать себя евреем. Во-первых, это была Большая Хоральная синагога, построенная еще до революции в середине Спасско-Глинищевского переулка, круто спускавшегося с Маросейки. Одно из первых моих посещений «горки», как называли это экзотическое для Москвы того времени место, было связано с приездом знаменитой Голды Меир, когда почти весь переулок был запружен ликующим народом.
Кажется, именно после этого в течение нескольких следующих лет городские власти во время больших еврейских праздников нарочно перекрывали проезд по близлежащей Солянке. В результате весь транспорт шел к синагоге на этот Спасско-Глинищевский переулок, который вовсе не отличался достаточной шириной. Можно себе представить, что там творилось!
Второе место, где я тоже впервые в жизни оказался в однородном еврейском окружении, был Государственный Еврейский Театр (ГОСЕТ). Наследник блестящего театра Грановского, кстати, первого в СССР получившего еще до Большого и МХАТа звание Академического, он ставил в своем здании на Ордынке великолепные спектакли на идиш и имел большой успех у зрителей. Однако после трагической гибели Михоэлса, пышные похороны которого только что прошли, все изменилось. Государственный театр сняли с государственной дотации. В то время это было страшным ударом, так как оставляло артистов без зарплаты, а спектакли без декораций и костюмов. По Москве среди евреев стали распространяться платные абонементы на посещение спектаклей ГОСЕТ,а, чтобы хоть как-то его поддержать. Наша семья тоже купила несколько таких абонементов.
В это тяжелейшее для театра время назло всем врагам-антисемитам артисты возобновили постановку яркого красочного спектакля "Фрейлекс". Для меня, вообще впервые видевшего мюзикл, это было большим событием. Я вдруг узнал, что, оказывается, у евреев есть быстрые задорные танцы, роскошные своеобразные застолья и прекрасные свадебные обряды. Но особенный восторг вызывали у меня мелодичные и задушевные, ритмичные и юморные еврейские песни, отдельные из которых я слышал раньше только на заезженных патефонных пластинках.
А главное, мне посчастливилось в этом самом "Фрейлексе" в роли веселого свата-шадхена увидеть замечательного артиста Зускина, которого я еще раньше открыл для себя в великолепном шоломалейхемовском "Тевье-молочнике". Вскоре вместе с другими евреями-артистами, художниками, писателями, музыкантами Зускин был арестован и сразу же погиб, кажется, даже не в лагере, а в застенках Лубянки.
Потом ГОСЕТ совсем закрыли, отдав его сцену как бы в насмешку московскому театру Сатиры. Так был сделан еще один шаг к новому "окончательному решению еврейского вопроса", но теперь уже путем его ассимиляции...
Впрочем, это только так евреям хотелось думать.
А на самом деле оказалось, что Сталину не терпелось достичь куда более быстрого результата, и он не удержался от применения старых многократно историей проверенных традиционных приемов. Один из них свелся к успешному проведению кампании по разоблачению врачей-отравителей, в результате которой, например, в нашей районной поликлинике не осталось ни одного еврея.
С другой готовившейся в то время сатанинской провокацией мне довелось соприкоснуться, когда я зашел как-то к своему однокласснику Вале Коваленко, жившему в соседнем доме.
Дверь в валину комнату выходила на большую коммунальную кухню, где в тот вечер, впрочем, как и во все другие вечера, восседал на табурете их сосед Палыч, огромного роста мужчина, который был знаменит тем, что мог за 2-3 вечерних часа выдуть целый ящик пива, те-есть, 25 поллитровых бутылок. На этот раз, похоже, он изрядно подкрепил их еще и несколькими чекушками водки.
– Подь сюда, – негромко промычал он, не дав мне незаметно проскочить мимо.
Надо сказать, что относился он ко мне с неизменной благожелательностью.
Особенно после того случая, когда я своевременно упредил разгон, который неизбежно грозил ему со стороны его крикливой жены Клавдии за очередное посещение краснощекой вдовушки Маши, жившей в соседнем подьезде.
В тот раз мы с Валей сидели на кухне, когда вошел с улицы Палыч, еще на пороге сняв со своей лысой головы ушанку. Я бросил взгляд в его сторону и толкнул Валю локтем:
– Глянь-ка, – шепнул я, показав глазами на гладкую палычину макушку, где красным флажком алел яркий след губной помады. Пока он старательно очищал у порога ноги от снега, я тихонько подошел к нему сбоку и посоветовал заодно почистить и лысину.
Вот за эту услугу и причастность к его тайне Палыч и был ко мне благосклонен.
Но теперь, кроме выпивки, он был явно озабочен еще чем-то.
– Подь сюда, – повторил он и заговорчески склонился ко мне, оглянувшись назад и проверив нет ли еще кого-нибудь рядом. – Вчера у нас в Завкоме желающим порезвиться раздавали заточки из арматурной стали. Предупреди своих. Усек?
Я, конечно, тогда ничего не понял и, чтобы поскорее вынырнуть из облака сивушного перегара, окутывавшего Палыча, быстро кивнул головой и поспешно исчез в валиной комнате.
Вспомнил я об этом разговоре только через пару дней, когда по Москве поползли слухи о надвигавшмся погроме и о том, что для спасения от него еврейского населения к вокзалам уже подогнаны длинные составы железнодорожных вагонов.
Наверно, это соответствовало действительности, тем более, что такие акции уже были ранее проверены на чеченцах, ингушах, калмыках и прочих неблагонадежных народах. Возможно, и в данном случае промашки бы не произошло, если бы не смерть вдохновителя всех побед и бед советского народа.
Каждый вечер после ужина мой дед усаживался в кресло и раскрывал газету "Известия", которая три раза в неделю совмещалась в его руках с популярной тогда "Литературкой".
– Как это они умудряются докапываться до того, кто какую раньше носил фамилию? – задавал дед риторический вопрос и сам отвечал, переиначивая старый анекдот: – Наверно, они хорошо изучили еврейские имена и знают, что Григорьев это Гиршевич, Михайлов – Мойшевич, а Акакиев, конечно, – Срульман.
– Не шуточное это дело, – замечала бабушка. – Они еще могут и до нас дотянуться: откуда, мол, у этих еврейцев такая умная кацапская фамилия? Пойди потом доказывай, что она еще от твоего отца. Зря я не оставила себе свою девичью фамилию.
А я про себя думал: ну, какие мы евреи? По-еврейски не говорим, еврейской истории не знаем, религия для нас чужая. Только что в паспорте отметка, да в анкете пятый пункт.
И еще я не понимал, почему так носимся мы с этим антисемитизмом, придаем ему какое-то особое, даже мистическое значение. Чем отличается злое отношение к евреям, от неприязни к азербайджанцам, грузинам, абхазцам и другим "чернопопым", торгующим на рынках мандаринами и лавровым листом? Или, предположим, белых жителей Нью-Йорка к черным афро-американцам? Ведь все они просто-напросто – чужаки в стае.
Только намного позже я начал разбираться, что к чему.
В то время в Москве было только два места, где еврей мог почуствовать себя евреем. Во-первых, это была Большая Хоральная синагога, построенная еще до революции в середине Спасско-Глинищевского переулка, круто спускавшегося с Маросейки. Одно из первых моих посещений «горки», как называли это экзотическое для Москвы того времени место, было связано с приездом знаменитой Голды Меир, когда почти весь переулок был запружен ликующим народом.
Кажется, именно после этого в течение нескольких следующих лет городские власти во время больших еврейских праздников нарочно перекрывали проезд по близлежащей Солянке. В результате весь транспорт шел к синагоге на этот Спасско-Глинищевский переулок, который вовсе не отличался достаточной шириной. Можно себе представить, что там творилось!
Второе место, где я тоже впервые в жизни оказался в однородном еврейском окружении, был Государственный Еврейский Театр (ГОСЕТ). Наследник блестящего театра Грановского, кстати, первого в СССР получившего еще до Большого и МХАТа звание Академического, он ставил в своем здании на Ордынке великолепные спектакли на идиш и имел большой успех у зрителей. Однако после трагической гибели Михоэлса, пышные похороны которого только что прошли, все изменилось. Государственный театр сняли с государственной дотации. В то время это было страшным ударом, так как оставляло артистов без зарплаты, а спектакли без декораций и костюмов. По Москве среди евреев стали распространяться платные абонементы на посещение спектаклей ГОСЕТ,а, чтобы хоть как-то его поддержать. Наша семья тоже купила несколько таких абонементов.
В это тяжелейшее для театра время назло всем врагам-антисемитам артисты возобновили постановку яркого красочного спектакля "Фрейлекс". Для меня, вообще впервые видевшего мюзикл, это было большим событием. Я вдруг узнал, что, оказывается, у евреев есть быстрые задорные танцы, роскошные своеобразные застолья и прекрасные свадебные обряды. Но особенный восторг вызывали у меня мелодичные и задушевные, ритмичные и юморные еврейские песни, отдельные из которых я слышал раньше только на заезженных патефонных пластинках.
А главное, мне посчастливилось в этом самом "Фрейлексе" в роли веселого свата-шадхена увидеть замечательного артиста Зускина, которого я еще раньше открыл для себя в великолепном шоломалейхемовском "Тевье-молочнике". Вскоре вместе с другими евреями-артистами, художниками, писателями, музыкантами Зускин был арестован и сразу же погиб, кажется, даже не в лагере, а в застенках Лубянки.
Потом ГОСЕТ совсем закрыли, отдав его сцену как бы в насмешку московскому театру Сатиры. Так был сделан еще один шаг к новому "окончательному решению еврейского вопроса", но теперь уже путем его ассимиляции...
Впрочем, это только так евреям хотелось думать.
А на самом деле оказалось, что Сталину не терпелось достичь куда более быстрого результата, и он не удержался от применения старых многократно историей проверенных традиционных приемов. Один из них свелся к успешному проведению кампании по разоблачению врачей-отравителей, в результате которой, например, в нашей районной поликлинике не осталось ни одного еврея.
С другой готовившейся в то время сатанинской провокацией мне довелось соприкоснуться, когда я зашел как-то к своему однокласснику Вале Коваленко, жившему в соседнем доме.
Дверь в валину комнату выходила на большую коммунальную кухню, где в тот вечер, впрочем, как и во все другие вечера, восседал на табурете их сосед Палыч, огромного роста мужчина, который был знаменит тем, что мог за 2-3 вечерних часа выдуть целый ящик пива, те-есть, 25 поллитровых бутылок. На этот раз, похоже, он изрядно подкрепил их еще и несколькими чекушками водки.
– Подь сюда, – негромко промычал он, не дав мне незаметно проскочить мимо.
Надо сказать, что относился он ко мне с неизменной благожелательностью.
Особенно после того случая, когда я своевременно упредил разгон, который неизбежно грозил ему со стороны его крикливой жены Клавдии за очередное посещение краснощекой вдовушки Маши, жившей в соседнем подьезде.
В тот раз мы с Валей сидели на кухне, когда вошел с улицы Палыч, еще на пороге сняв со своей лысой головы ушанку. Я бросил взгляд в его сторону и толкнул Валю локтем:
– Глянь-ка, – шепнул я, показав глазами на гладкую палычину макушку, где красным флажком алел яркий след губной помады. Пока он старательно очищал у порога ноги от снега, я тихонько подошел к нему сбоку и посоветовал заодно почистить и лысину.
Вот за эту услугу и причастность к его тайне Палыч и был ко мне благосклонен.
Но теперь, кроме выпивки, он был явно озабочен еще чем-то.
– Подь сюда, – повторил он и заговорчески склонился ко мне, оглянувшись назад и проверив нет ли еще кого-нибудь рядом. – Вчера у нас в Завкоме желающим порезвиться раздавали заточки из арматурной стали. Предупреди своих. Усек?
Я, конечно, тогда ничего не понял и, чтобы поскорее вынырнуть из облака сивушного перегара, окутывавшего Палыча, быстро кивнул головой и поспешно исчез в валиной комнате.
Вспомнил я об этом разговоре только через пару дней, когда по Москве поползли слухи о надвигавшмся погроме и о том, что для спасения от него еврейского населения к вокзалам уже подогнаны длинные составы железнодорожных вагонов.
Наверно, это соответствовало действительности, тем более, что такие акции уже были ранее проверены на чеченцах, ингушах, калмыках и прочих неблагонадежных народах. Возможно, и в данном случае промашки бы не произошло, если бы не смерть вдохновителя всех побед и бед советского народа.
РАСТОЧИТЕЛЬНЫЙ ПРОЕКТИРОВЩИК
На подходе к переселению неугодного народца, кроме артистов, врачей и прочих черезчур умных, преследования настигли наконец и техническую интеллигенцию. Не обошли они и нашу инженерскую семью.
Как-то вечером, выйдя на кухню, я обнаружил на нашем столе рядом с керосинкой помятую "Московскую правду"с жирными карандашными пометками. Я взял газету, вошел в комнату и прочел небольшую заметку под названием "Расточительные проектировщики ". В ней, в частности, говорилось:
"В то время, когда весь наш советский народ самоотвержено трудится над выполнением данных Партии и Правительству обязательств по досрочному выполению сталинской пятилетки в четыре года, по хозяйственному сбережению средств и материалов социалистического производства, кое-где еще находятся отдельные горе-проектировщики, которые позволяют себе расточительно расходовать недопустимо большие суммы народных денег.
Так, в московском Государственном институте редких металлов (Гиредмет) при прямом попустительстве дирекции некий главный инженер проекта Зайдман Александр Давидович запроектировал на заводе в узбекском городе Чирчик дорогостоющую технологическую линию по западногерманскому образцу.
Как сказали вашему корреспонденту в Парткоме института, инженер Зайдман уже не первый раз пытается протащить в свои проекты чуждые нашему советскому обществу западные стандарты и иностранные технические решения. На заседании Партийно-хозяйственного актива Гиредмета была принята резолюция, осуждающая низкопоклонство некоторых инженеров перед Западом. "Пора остановить расточительство, допускаемое безродными космополитами!" – говорилось на заседании Партхозактива."
– Спасибо этому доброхоту Степику, – заметила мама, прочитав газету, – а то мы бы и не знали, что твой папа стал таким знаменитым человеком.
А я тут же схватил пальто, шапку, перчатки и побежал к метро.
Мой отец был незаурядным инженером, известным специалистом в области холодной обработки металов. Он даже заседал по каким-то вопросам у самого Серго Орджоникидзе в Наркомате тяжелой промышленности. Сколько я его помню, он всегда много и увлеченно работал. Вечерами вместо того, чтобы отдохнуть, послушать радио, почитать газету или книгу, он садился с логарифмичекой линейкой или циркулем к письменному столу и делал какие-то расчеты и схемы для очередного левого проекта. Не думаю, что он занимался этим только ради дополнительного заработка. Он просто любил свое дело.
У отца была благородная, этакая импозантная внешность: стройная осанка, гордо посаженная голова с заемом длиных седых волос и большим породистым носом с горбинкой. Он всегда носил чистые белые сорочки, красивые галстуки и строгие темные двубортные костюмы английского покроя. Говорил он медленно, степенно, а главное, обладал ясным здравым умом, что привлекало к нему в институте самых разных людей, приходивших посоветоваться по служебным и даже личным делам.
Для меня папа был главным авторитетом во всех жизненно важных вопросах. Вместе мы решали проблему выбора моей профессии, это он меня отговаривал идти учиться в гуманитарный институт. Я советовался с ним, когда поступал в аспирантуру, когда переходил на очередную новую работу, которую в начале своего рабочего пути менял почти каждые полтора-два года, когда выбирал тему диссертационной работы и даже, когда собирался жениться.
Но характер у отца был, мягко говоря, нелегкий. Он мог неожиданно выйти из себя, накричать и не за что обидеть. Из-за этого у него каждый раз то тут, то там появлялись враги, с которыми он долго не мог никак помириться и сам это тяжело переживал. Домашним тоже от него доставалось, мама часто плакала, они сутками не разговаривали, и обстановка в доме была очень сложная.
...Разводились долго и трудно. Сначала отец устраивал демонстрации, ложился спать на пол, не завтракал и не ужинал дома. Потом, когда развод был оформлен, он выхлопотал себе отдельную жировку на часть площади в нашей комнате, которую перегородили шкафом и буфетом. Мне пришлось преребраться в коридор, в нем забили парадную дверь, и получилась, хотя холодная и сырая, но отдельная, моя первая в жизни, собственная комната.
Позже папа женился и перебрался к своей новой жене в Армянский переулок.
Там стоял огромный девятиэтажный бывший доходный дореволюционный дом, где на последнем этаже (без лифта) располагалась большая коммунальная квартира с 12 комнатами, выходившими в длинный узкий коридор. На входной двери было 12 звонков, за дверью столько же электрических счетчиков, а в двух туалетах по 6 деревянных сидений для унитаза и столько же тряпок для вытирания пола.
Я часто бывал в этом доме, когда меня приглашали и когда меня не звали. Я приходил по праздникам, суботам, воскресеньям, дням рождения и другим семейным торжественным (и не очень) датам. Я бывал там нередко и тогда, когда папа собирал кампанию для игры в преферанс.
Но однажды я не пришел, когда меня ждали специально. У отца был день рождения, и я звонил за неделю, обещав обязательно придти.
Но именно в тот вечер у меня неожиданно появилась острая необходимость в очередном свидании с очередной своей пассией. Сегодня я даже не помню, кто она была, и где я с ней проводил время. Но тогда эта встреча казалась мне крайне важной, даже настолько, что про папин день рождения я просто-напросто забыл. А он долго ждал меня, накрыл стол, поставил бутылку, рюмки, тарелки, купил специально любимый мой шоколадно-вафельный торт. Он ждал меня до 7 часов вечера, потом до 8, до 9. Но я не пришел ни в 10, ни в 11. Отец страшно обиделся и разозлился. В 12 часов ночи он сел к письменному столу и написал большое гневное письмо. Однако потом, по-видимому, остыл и мне не показал.
Как-то вечером, выйдя на кухню, я обнаружил на нашем столе рядом с керосинкой помятую "Московскую правду"с жирными карандашными пометками. Я взял газету, вошел в комнату и прочел небольшую заметку под названием "Расточительные проектировщики ". В ней, в частности, говорилось:
"В то время, когда весь наш советский народ самоотвержено трудится над выполнением данных Партии и Правительству обязательств по досрочному выполению сталинской пятилетки в четыре года, по хозяйственному сбережению средств и материалов социалистического производства, кое-где еще находятся отдельные горе-проектировщики, которые позволяют себе расточительно расходовать недопустимо большие суммы народных денег.
Так, в московском Государственном институте редких металлов (Гиредмет) при прямом попустительстве дирекции некий главный инженер проекта Зайдман Александр Давидович запроектировал на заводе в узбекском городе Чирчик дорогостоющую технологическую линию по западногерманскому образцу.
Как сказали вашему корреспонденту в Парткоме института, инженер Зайдман уже не первый раз пытается протащить в свои проекты чуждые нашему советскому обществу западные стандарты и иностранные технические решения. На заседании Партийно-хозяйственного актива Гиредмета была принята резолюция, осуждающая низкопоклонство некоторых инженеров перед Западом. "Пора остановить расточительство, допускаемое безродными космополитами!" – говорилось на заседании Партхозактива."
– Спасибо этому доброхоту Степику, – заметила мама, прочитав газету, – а то мы бы и не знали, что твой папа стал таким знаменитым человеком.
А я тут же схватил пальто, шапку, перчатки и побежал к метро.
Мой отец был незаурядным инженером, известным специалистом в области холодной обработки металов. Он даже заседал по каким-то вопросам у самого Серго Орджоникидзе в Наркомате тяжелой промышленности. Сколько я его помню, он всегда много и увлеченно работал. Вечерами вместо того, чтобы отдохнуть, послушать радио, почитать газету или книгу, он садился с логарифмичекой линейкой или циркулем к письменному столу и делал какие-то расчеты и схемы для очередного левого проекта. Не думаю, что он занимался этим только ради дополнительного заработка. Он просто любил свое дело.
У отца была благородная, этакая импозантная внешность: стройная осанка, гордо посаженная голова с заемом длиных седых волос и большим породистым носом с горбинкой. Он всегда носил чистые белые сорочки, красивые галстуки и строгие темные двубортные костюмы английского покроя. Говорил он медленно, степенно, а главное, обладал ясным здравым умом, что привлекало к нему в институте самых разных людей, приходивших посоветоваться по служебным и даже личным делам.
Для меня папа был главным авторитетом во всех жизненно важных вопросах. Вместе мы решали проблему выбора моей профессии, это он меня отговаривал идти учиться в гуманитарный институт. Я советовался с ним, когда поступал в аспирантуру, когда переходил на очередную новую работу, которую в начале своего рабочего пути менял почти каждые полтора-два года, когда выбирал тему диссертационной работы и даже, когда собирался жениться.
Но характер у отца был, мягко говоря, нелегкий. Он мог неожиданно выйти из себя, накричать и не за что обидеть. Из-за этого у него каждый раз то тут, то там появлялись враги, с которыми он долго не мог никак помириться и сам это тяжело переживал. Домашним тоже от него доставалось, мама часто плакала, они сутками не разговаривали, и обстановка в доме была очень сложная.
...Разводились долго и трудно. Сначала отец устраивал демонстрации, ложился спать на пол, не завтракал и не ужинал дома. Потом, когда развод был оформлен, он выхлопотал себе отдельную жировку на часть площади в нашей комнате, которую перегородили шкафом и буфетом. Мне пришлось преребраться в коридор, в нем забили парадную дверь, и получилась, хотя холодная и сырая, но отдельная, моя первая в жизни, собственная комната.
Позже папа женился и перебрался к своей новой жене в Армянский переулок.
Там стоял огромный девятиэтажный бывший доходный дореволюционный дом, где на последнем этаже (без лифта) располагалась большая коммунальная квартира с 12 комнатами, выходившими в длинный узкий коридор. На входной двери было 12 звонков, за дверью столько же электрических счетчиков, а в двух туалетах по 6 деревянных сидений для унитаза и столько же тряпок для вытирания пола.
Я часто бывал в этом доме, когда меня приглашали и когда меня не звали. Я приходил по праздникам, суботам, воскресеньям, дням рождения и другим семейным торжественным (и не очень) датам. Я бывал там нередко и тогда, когда папа собирал кампанию для игры в преферанс.
Но однажды я не пришел, когда меня ждали специально. У отца был день рождения, и я звонил за неделю, обещав обязательно придти.
Но именно в тот вечер у меня неожиданно появилась острая необходимость в очередном свидании с очередной своей пассией. Сегодня я даже не помню, кто она была, и где я с ней проводил время. Но тогда эта встреча казалась мне крайне важной, даже настолько, что про папин день рождения я просто-напросто забыл. А он долго ждал меня, накрыл стол, поставил бутылку, рюмки, тарелки, купил специально любимый мой шоколадно-вафельный торт. Он ждал меня до 7 часов вечера, потом до 8, до 9. Но я не пришел ни в 10, ни в 11. Отец страшно обиделся и разозлился. В 12 часов ночи он сел к письменному столу и написал большое гневное письмо. Однако потом, по-видимому, остыл и мне не показал.