Вандейк взъерошил свои длинные черные кудри, сдернул на сторону небрежно повязанный галстук и наклонился к Маддеру.
— Послушай, Мадди, — прошептал он с чувством, — иногда мне хочется вернуть этому филистеру десять долларов и послать его к черту.
Маддер взъерошил мочального цвета гриву и сдернул на сторону небрежно повязанный галстук.
— И думать не смей, Ванди, — ответил он. — Деньги уходят, а Искусство остается.
Медора ела необыкновенные кушанья и пила вино, которое стояло перед ней в стакане. Оно было того же цвета, что и дома в Вермонте. Официант налил в другой бокал чего-то кипящего, что оказалось холодным на вкус. Никогда еще у нее не было так легко на сердце.
Оркестр играл грустный вальс, знакомый Медоре по шарманкам. Она кивала в такт головой, напевая мотив слабеньким сопрано. Маддер посмотрел на нее через стол, удивляясь, в каких морях выудил ее Бинкли. Она улыбнулась ему, и оба они подняли бокалы с вином, которое кипело в холодном состоянии.
Бинкли оставил в покое искусство и болтал теперь о небывалом ходе сельди. Мисс Элиза поправляла булавку в виде палитры в галстуке мистера Вандейка. Какой-то филистер за дальним столиком плел что-то такое, — не то о Жероме, не то о Джероме. Знаменитая актриса взволнованно говорила о модных чулках с монограммами. Продавец из чулочного отделения универсального магазина во всеуслышание разглагольствовал о драме. Писатель ругал Диккенса. За особым столиком редактор журнала и фотограф пили сухое вино. Пышная молодая особа говорила известному скульптору:
— Подите вы с вашими греками! Пускай ваша Венера Милицейская поступит в манекены к Когену, через месяц на нее только плащи и можно будет примерять! Всех этих ваших греков и римов надо опять закопать в раскопки!
Так развлекалась богема.
В одиннадцать часов мистер Бинкли отвез Медору в пансион и, галантно раскланявшись, покинул ее у подножия парадной лестницы. Она поднялась к себе в комнату и зажгла газ.
И тут, так же внезапно, как страшный джин из медного кувшина, в комнате возник грозный призрак пуританской совести. Ужасный поступок Медоры встал перед нею во весь свой гигантский рост. Она воистину «была с нечестивыми и смотрела на вино, как оно краснеет, как оно искрится в чаше».
Ровно в полночь она написала следующее письмо:
Оставалось только одно: вести блестящую, но порочную жизнь. К священным рощам Вермонта она никогда больше не посмеет приблизиться. Но она не погрузится в безвестность — есть в истории громкие, влекущие к себе имена, их-то она и изберет в образцы для себя. Камилла, Лола Монтес, Мария Стюарт, Заза[4] — таким же громким именем станет для грядущих поколений имя Медоры Мартин.
Два дня Медора не выходила из комнаты. На третий день она развернула какой-то журнал и, увидев портрет бельгийского короля, презрительно захохотала. Если этот знаменитый покоритель женских сердец встретится на ее пути, он должен будет склониться перед ее холодной и гордой красотой. Она не станет щадить ни стариков, ни молодых. Вся Америка, вся Европа окажется во власти ее мрачных, но неотразимых чар.
Пока еще ей тяжело было думать о той жизни, к которой она когда-то стремилась, — о мирной жизни под сенью Зеленых гор, рука об руку с Хоскинсом, о тысячных заказах на картины, приходящих с каждой почтой из Нью-Йорка.
Ее роковая ошибка разбила эту мечту.
На четвертый день Медора напудрилась и подкрасила губы. Один раз она видела знаменитую Картер в роли Заза. Она стала перед зеркалом в небрежную позу и воскликнула: «Zut! zut!» У нее это слово рифмовало с «зуд», но как только она произнесла его. Гармония отлетела от нее навсегда. Водоворот богемы поглотил ее. Теперь ей нет возврата. И никогда Хоскинс…
Дверь открылась, и Хоскинс вошел в комнату.
— Дори, — сказал он, — для чего это ты испачкала лицо мелом и красной краской?
Медора протянула вперед руку.
— Слишком поздно, — торжественно произнесла она. — Жребий брошен. Отныне я принадлежу иному миру. Проклинайте меня, если угодно, это ваше право. Оставьте меня, дайте мне идти той дорогой, которую я избрала. Пускай родные не произносят более моего имени. Молитесь за меня иногда, пока я буду кружиться в вихре веселья и жить блестящей, но пустой — жизнью богемы.
— Возьми полотенце, Дори, — сказал Хоскинс, — и вытри лицо. Я выехал, как только получил твое письмо. Эта твоя живопись ни к чему хорошему не ведет. Я купил нам с тобой обратные билеты на вечерний поезд. Скорей укладывай свои вещи в чемодан.
— Мне не под силу бороться с судьбой, Бирия, Уходи, пока я не изнемогла в борьбе с нею.
— Как складывается этот мольберт, Дори? Да собирай же вещи, надо еще успеть пообедать до поезда. Листья на кленах уже совсем распустились, Дори, вот посмотришь.
— Неужели распустились, Бирия?
— Сама увидишь, Дори! Утром, при солнце, это прямо зеленое море.
— Ах, Бирия!
В вагоне она вдруг сказала ему:
— Удивляюсь, почему ты все-таки приехал, если получил мое письмо?
— Ну, это-то пустяки! — сказал Бирия. — Где тебе меня провести. Как ты могла уехать в эту самую Богемию, когда на письме стоял штемпель «Нью-Йорк»?
Перевод Н. Дарузес.
Святыня
— Послушай, Мадди, — прошептал он с чувством, — иногда мне хочется вернуть этому филистеру десять долларов и послать его к черту.
Маддер взъерошил мочального цвета гриву и сдернул на сторону небрежно повязанный галстук.
— И думать не смей, Ванди, — ответил он. — Деньги уходят, а Искусство остается.
Медора ела необыкновенные кушанья и пила вино, которое стояло перед ней в стакане. Оно было того же цвета, что и дома в Вермонте. Официант налил в другой бокал чего-то кипящего, что оказалось холодным на вкус. Никогда еще у нее не было так легко на сердце.
Оркестр играл грустный вальс, знакомый Медоре по шарманкам. Она кивала в такт головой, напевая мотив слабеньким сопрано. Маддер посмотрел на нее через стол, удивляясь, в каких морях выудил ее Бинкли. Она улыбнулась ему, и оба они подняли бокалы с вином, которое кипело в холодном состоянии.
Бинкли оставил в покое искусство и болтал теперь о небывалом ходе сельди. Мисс Элиза поправляла булавку в виде палитры в галстуке мистера Вандейка. Какой-то филистер за дальним столиком плел что-то такое, — не то о Жероме, не то о Джероме. Знаменитая актриса взволнованно говорила о модных чулках с монограммами. Продавец из чулочного отделения универсального магазина во всеуслышание разглагольствовал о драме. Писатель ругал Диккенса. За особым столиком редактор журнала и фотограф пили сухое вино. Пышная молодая особа говорила известному скульптору:
— Подите вы с вашими греками! Пускай ваша Венера Милицейская поступит в манекены к Когену, через месяц на нее только плащи и можно будет примерять! Всех этих ваших греков и римов надо опять закопать в раскопки!
Так развлекалась богема.
В одиннадцать часов мистер Бинкли отвез Медору в пансион и, галантно раскланявшись, покинул ее у подножия парадной лестницы. Она поднялась к себе в комнату и зажгла газ.
И тут, так же внезапно, как страшный джин из медного кувшина, в комнате возник грозный призрак пуританской совести. Ужасный поступок Медоры встал перед нею во весь свой гигантский рост. Она воистину «была с нечестивыми и смотрела на вино, как оно краснеет, как оно искрится в чаше».
Ровно в полночь она написала следующее письмо:
«М-ру Бирия Хоскинсу.Наутро Медора обдумала свое решение. Люцифер, низринутый с небес, чувствовал себя не более отверженным, Между нею и цветущими яблонями Гармонии зияла пропасть… Огненный херувим отгонял ее от врат потерянного рая. В один вечер, с помощью Бинкли и Мумма[3], ее поглотила пучина богемы.
Гармония, Вермонт.
Милостивый государь!
Отныне я умерла для вас навеки. Я слишком сильно любила вас, чтобы загубить вашу жизнь, соединив ее с моей, запятнанной грехом и преступлением. Я не устояла против соблазнов этого греховного мира и погрязла в водовороте Богемы. Нет той бездны вопиющего порока, которую я не изведала бы до дна. Бороться против моего решения бесполезно. Я пала так глубоко, что подняться уже невозможно. Постарайтесь забыть меня. Я затерялась навсегда в дебрях прекрасной, но греховной Богемы. Прощайте.
Когда-то ваша
Медора».
Оставалось только одно: вести блестящую, но порочную жизнь. К священным рощам Вермонта она никогда больше не посмеет приблизиться. Но она не погрузится в безвестность — есть в истории громкие, влекущие к себе имена, их-то она и изберет в образцы для себя. Камилла, Лола Монтес, Мария Стюарт, Заза[4] — таким же громким именем станет для грядущих поколений имя Медоры Мартин.
Два дня Медора не выходила из комнаты. На третий день она развернула какой-то журнал и, увидев портрет бельгийского короля, презрительно захохотала. Если этот знаменитый покоритель женских сердец встретится на ее пути, он должен будет склониться перед ее холодной и гордой красотой. Она не станет щадить ни стариков, ни молодых. Вся Америка, вся Европа окажется во власти ее мрачных, но неотразимых чар.
Пока еще ей тяжело было думать о той жизни, к которой она когда-то стремилась, — о мирной жизни под сенью Зеленых гор, рука об руку с Хоскинсом, о тысячных заказах на картины, приходящих с каждой почтой из Нью-Йорка.
Ее роковая ошибка разбила эту мечту.
На четвертый день Медора напудрилась и подкрасила губы. Один раз она видела знаменитую Картер в роли Заза. Она стала перед зеркалом в небрежную позу и воскликнула: «Zut! zut!» У нее это слово рифмовало с «зуд», но как только она произнесла его. Гармония отлетела от нее навсегда. Водоворот богемы поглотил ее. Теперь ей нет возврата. И никогда Хоскинс…
Дверь открылась, и Хоскинс вошел в комнату.
— Дори, — сказал он, — для чего это ты испачкала лицо мелом и красной краской?
Медора протянула вперед руку.
— Слишком поздно, — торжественно произнесла она. — Жребий брошен. Отныне я принадлежу иному миру. Проклинайте меня, если угодно, это ваше право. Оставьте меня, дайте мне идти той дорогой, которую я избрала. Пускай родные не произносят более моего имени. Молитесь за меня иногда, пока я буду кружиться в вихре веселья и жить блестящей, но пустой — жизнью богемы.
— Возьми полотенце, Дори, — сказал Хоскинс, — и вытри лицо. Я выехал, как только получил твое письмо. Эта твоя живопись ни к чему хорошему не ведет. Я купил нам с тобой обратные билеты на вечерний поезд. Скорей укладывай свои вещи в чемодан.
— Мне не под силу бороться с судьбой, Бирия, Уходи, пока я не изнемогла в борьбе с нею.
— Как складывается этот мольберт, Дори? Да собирай же вещи, надо еще успеть пообедать до поезда. Листья на кленах уже совсем распустились, Дори, вот посмотришь.
— Неужели распустились, Бирия?
— Сама увидишь, Дори! Утром, при солнце, это прямо зеленое море.
— Ах, Бирия!
В вагоне она вдруг сказала ему:
— Удивляюсь, почему ты все-таки приехал, если получил мое письмо?
— Ну, это-то пустяки! — сказал Бирия. — Где тебе меня провести. Как ты могла уехать в эту самую Богемию, когда на письме стоял штемпель «Нью-Йорк»?
Перевод Н. Дарузес.
Святыня
Мисс Линетт д'Арманд повернулась спиной к Бродвею. Это было то, что называется мера за меру, поскольку Бродвей частенько поступал так же с мисс д'Арманд. Но Бродвей от этого не оставался в убытке, потому что бывшая звезда труппы «Пожинающий бурю» не могла обойтись без Бродвея, тогда как он без нее отлично мог обойтись.
Итак, мисс Линетт д'Арманд повернула свой стул спинкой к окну, выходившему на Бродвей, и уселась заштопать, пока не поздно, фильдекосовую пятку черного шелкового чулка. Шум и блеск Бродвея, грохочущего под окном, мало привлекал ее. Ей больше всего хотелось бы сейчас вдохнуть полной грудью спертый воздух артистической уборной на этой волшебной улице и насладиться восторженным гулом зрительного зала, где собралась капризнейшая публика. Но пока что не мешало заняться чулками. Шелковые чулки так быстро изнашиваются, но — в конце концов — это же самое главное, то, без чего нельзя обойтись.
Гостиница «Талия» глядит на Бродвей, как Марафон на море. Словно мрачный утес возвышается она над пучиной, где сталкиваются потоки двух мощных артерий города. Сюда, закончив свои скитания, собираются труппы актеров снять котурны и отряхнуть пыль с сандалий. Кругом, на прилегающих улицах, на каждом шагу театральные конторы, театры, студии и артистические кабачки, где кормят омарами и куда в конце концов приводят все эти тернистые пути.
Когда вы попадаете в запутанные коридоры сумрачной, обветшалой «Талии», вам кажется, словно вы очутились в каком-то громадном ковчеге или шатре, который вот-вот снимется с места, отплывет, улетит или укатится на колесах. Все здесь словно пронизано чувством какого-то беспокойства, ожидания, мимолетности и даже томления и предчувствия. Коридоры представляют собой настоящий лабиринт. Без провожатого вы обречены блуждать в них, как потерянная душа в головоломке Сэма Ллойда.
За каждым углом вы рискуете уткнуться в артистическую уборную, отгороженную занавеской, или просто в тупик. Вам встречаются всклокоченные трагики в купальных халатах, тщетно разыскивающие ванные комнаты, которые то ли действуют, то ли нет. Из сотен помещений доносится гул голосов, отрывки старых и новых арий и дружные взрывы смеха веселой актерской братии.
Лето уже наступило; сезонные труппы распущены, актеры отдыхают в своем излюбленном караван-сарае и усердно изо дня в день осаждают антрепренеров, добиваясь ангажемента на следующий сезон.
В этот предвечерний час очередной день обивания порогов театральных контор закончен. Мимо вас, когда вы растерянно плутаете по обомшелым лабиринтам, проносятся громозвучные видения гурий, со сверкающими из-под вуалетки очами, с шелковым шелестом развевающихся одежд, оставляющие за собой в унылых коридорах аромат веселья и легкий запах жасмина. Угрюмые молодые комедианты с подвижными адамовыми яблоками, столпившись в дверях, разговаривают о знаменитом Бутсе. Откуда-то издали долетает запах свинины и маринованной капусты и грохот посуды дешевого табльдота.
Невнятный, однообразный шум в жизни «Талии» прерывается время от времени, с предусмотрительно выдержанными, целительными паузами — легким хлопаньем пробок, вылетающих из пивных бутылок. При такой пунктуации жизнь в радушной гостинице течет плавно; излюбленный знак препинания здесь запятая, точка с запятой нежелательны, а точки вообще исключаются.
Комнатка мисс д'Арманд была очень невелика. Качалка умещалась в ней только между туалетным столиком и умывальником, да и то, если поставить ее боком. На столике были разложены обычные туалетные принадлежности и плюс к этому разные сувениры, собранные бывшей звездой в театральных турне, а кроме того, стояли фотографии ее лучших друзей и подруг, товарищей по ремеслу.
На одну из этих фотографий она не раз взглянула, штопая чулок, и нежно улыбнулась.
— Хотела бы я знать, где сейчас Ли, — сказала она задумчиво.
Если бы вам посчастливилось увидеть эту фотографию, удостоенную столь лестного внимания, вам бы с первого взгляда показалось, что это какой-то белый, пушистый, многолепестковый цветок, подхваченный вихрем. Но растительное царство не имело ни малейшего отношения к этому стремительному полету махровой белизны.
Вы видели перед собой прозрачную, коротенькую юбочку мисс Розали Рэй в тот момент, когда Розали, перевернувшись в воздухе, высоко над головами зрителей, летела головой вниз на своих обвитых глицинией качелях. Вы видели жалкую попытку фотографического аппарата запечатлеть грациозное, упругое движение ее ножки, с которой она в этот захватывающий момент сбрасывала желтую шелковую подвязку и та, взвившись высоко вверх, летела через весь зал и падала на восхищенных зрителей.
Вы видели возбужденную толпу, состоящую главным образом из представителей сильного пола, рьяных почитателей водевиля, и сотни рук, вскинутых вверх в надежде остановить полет блестящего воздушного дара.
В течение двух лет, сорок недель подряд, этот номер приносил мисс Розали Рэй полный сбор и неизменный успех в каждом турне. Ее выступление длилось двенадцать минут — песенка, танец, имитация двух-трех актеров, которые искусно имитируют сами себя, и эквилибристическая шутка с лестницей и метелкой; но когда сверху на авансцену спускались увитые цветами качели и мисс Розали, улыбаясь, вскакивала на сиденье и золотой ободок ярко выступал на ее ножке, откуда он вот-вот должен был слететь и превратиться в парящий в воздухе желанный приз, тогда вся публика в зале срывалась с мест как один человек и дружные аплодисменты, приветствовавшие этот изумительный полет, прочно обеспечивали мисс Рэй репутацию любимицы публики.
В конце второго года мисс Рэй неожиданно заявила своей близкой подруге мисс д'Арманд, что она уезжает на лето в какую-то первобытную деревушку на северном берегу Лонг-Айленда и что она больше не вернется на сцену.
Спустя семнадцать минут после того, как мисс Линетт д'Арманд изъявила желание узнать, где обретается ее милая подружка, в дверь громко постучали. Можете не сомневаться, это была Розали Рэй. После того как мисс д'Арманд громко крикнула «войдите», она ворвалась в комнату, возбужденная и вместе с тем обессиленная, и бросила на пол тяжелый саквояж. Да, в самом деле, это была Розали, в широком дорожном плаще, явно носившем следы путешествия, и при этом не в автомобиле, — в плотно повязанной коричневой вуали с разлетающимися концами в полтора фута длиной, в сером костюме, коричневых ботинках и сиреневых гетрах.
Когда она откинула вуаль и сняла шляпу, появилось очень недурненькое личико, которое в эту минуту пылало от какого-то необычного волнения, и большие глаза, полные тревоги, затуманенные какой-то тайной обидой. Из тяжелой копны темно-каштановых волос, заколотых кое-как, наспех, выбивались волнистые пряди, а короткие непослушные завитки, выскользнувшие из-под гребенок и шпилек, торчали во все стороны.
Встреча двух подруг не сопровождалась никакими вокальными, гимнастическими, осязательными и вопросительно-восклицательными излияниями, которыми отличаются приветствия их светских сестер, не имеющих профессии. Обменявшись коротким рукопожатием и бегло чмокнув друг друга в губы, они сразу почувствовали себя так, как если бы они виделись только вчера. Приветствия бродячих актеров, чьи пути то скрещиваются, то снова расходятся, похожи на краткие приветствия солдат или путешественников, столкнувшихся в чужой стороне, в дикой, безлюдной местности.
— Я получила большой номер двумя этажами выше тебя, — сказала Розали, — но я еще там не была, а пришла прямо к тебе. Я и понятия не имела, что ты здесь, пока мне не сказали.
— Я здесь уже с конца апреля, — сказала Линетт, — и отправляюсь в турне с «Роковым наследством». Мы открываем сезон на будущей неделе в Элизабет. А ведь я думала ты бросила сцену, Ли. Ну, расскажи же мне о себе.
Розали ловко устроилась на крышке высокого дорожного сундука мисс д'Арманд и прислонилась головой к оклеенной обоями стене. Благодаря давнишней привычке эти вечно блуждающие театральные звезды чувствуют себя в любом положении так же удобно, как в самом глубоком, покойном кресле.
— Сейчас я тебе все расскажу, Линн, — отвечала она с каким-то необыкновенно язвительным и вместе с тем бесшабашным выражением на своем юном личике, — а с завтрашнего дня я снова пойду обивать пороги на Бродвее да просиживать стулья в приемных антрепренеров. Если бы кто-нибудь за эти три месяца и даже еще сегодня до четырех часов дня сказал мне, что я снова буду выслушивать эту неизменную фразу:
«Оставьте-вашу-фамилию-и-адрес», — я бы расхохоталась в лицо этому человеку не хуже мисс Фиск в финальной сцене. Дай-ка мне носовой платок, Линн. Вот ужас эти лонг-айлендские поезда! У меня все лицо в копоти, вполне можно было бы играть Топси, не нужно никакой жженой пробки. Да, кстати о пробках, нет ли у тебя чего-нибудь выпить, Линн?
Мисс д'Арманд открыла шкафчик умывальника.
— Вот здесь, кажется, с пинту манхэттенской осталось. Там в стакане гвоздика, но ее…
— Давай бутылку, стакан оставь для гостей. Вот спасибо, как раз то, чего мне недоставало. За твое здоровье… Это мой первый глоток за три месяца!.. Да, Линн, я бросила сцену в конце прошлого сезона, бросила потому, что устала от этой жизни, а главное потому, что мне до смерти опротивели мужчины, те мужчины, с которыми приходится сталкиваться нам, актрисам. Ты сама знаешь, что это за жизнь, — борешься за каждый шаг, отбиваешься ото всех, начиная с антрепренера, который желает тебя покатать в своем новом автомобиле, и кончая расклейщиком афиш, который считает себя вправе называть тебя запросто, по имени. А хуже всего это мужчины, с которыми приходится встречаться после спектакля! Все эти театралы, завсегдатаи, которые толкутся у нас за кулисами, приятели директора, которые тащат нас ужинать, показывают свои брильянты, предлагают поговорить насчет нас с «Дэном, Дэвом и Чарли», ах, как я ненавижу этих скотов! Нет, правда, Линн, когда такие девушки, как мы, попадают на сцену, их можно только жалеть. Подумай, девушка из хорошей семьи, она старается, трудится, надеется чего то достигнуть своим искусством — и никогда ничего не достигает. У нас принято сочувствовать хористкам — бедняжки, они получают пятнадцать долларов в неделю! Чепуха, какие огорчения у хористок! Любую из нас можно утешить омаром.
Уж если над кем проливать слезы, так это над судьбой актрисы, которой платят от тридцати до сорока пяти долларов в неделю за то, что она исполняет главную роль в каком-нибудь дурацком обозрении Она знает, что большего она не добьется, и так она тянет годами, надеется на какой то «случай», и надежда эта никогда не сбывается.
А эти бездарные пьесы, в которых нам приходится играть! Когда тебя волокут по всей сцене за ноги, как в «Хоре тачек», так эта музыкальная комедия кажется роскошной драмой по сравнению с теми идиотскими вещами, которые мне приходилось проделывать в наших тридцатицентовых номерах.
Но самое отвратительное во всем этом — мужчины, мужчины, которые пялят на тебя глаза, пристают с разговорами, стараются купить тебя пивом или шампанским, в зависимости от того, во сколько они тебя расценивают. А мужчины в зрительном зале, которые ревут, хлопают, топают, рычат, толпятся в проходах, пожирают тебя глазами и, кажется, вот-вот проглотят, — настоящее стадо диких зверей, готовых разорвать тебя на части, только попадись им в лапы. Ах, как я ненавижу их всех! Но ты ждешь, чтоб я тебе рассказала о себе.
Так вот. У меня было накоплено двести долларов, и, как только наступило лето, я бросила сцену. Я поехала на Лонг-Айленд и нашла там прелестнейшее местечко, маленькую деревушку Саундпорт на самом берегу залива. Я решила провести там лето, заняться дикцией, а осенью попытаться найти учеников. Мне показали коттедж на берегу, где жила старушка вдова, которая иногда сдавала одну-две комнаты, чтобы кто-нибудь в доме был. Она пустила меня к себе. У нее был еще один жилец, преподобный Артур Лайл.
Да, в нем-то все и дело. Ты угадала, Линн. Я тебе сейчас все выложу в одну минуту. Это одноактная пьеса.
В первый же раз, когда он прошел мимо меня, я вся так и замерла. Он покорил меня с первого же слова. Он был совсем непохож на тех мужчин, которых мы видим в зрительном зале. Такой высокий, стройный, и, знаешь, я никогда не слышала, когда он входил в комнату, я просто чувствовала его. А лицом он точь-в-точь рыцарь с картины — ну вот эти рыцари Круглого Стола, а голос у него — настоящая виолончель! А какие манеры!
Помнишь Джона Дрю в лучшей его сцене в гостиной? Так вот, если сравнить их обоих, Джона следовало бы просто отправить в полицию за нарушение приличий.
Ну, я тебя избавлю от всяких подробностей; словом, не прошлой месяца, как мы с Артуром были помолвлены. Он был проповедником в маленькой методистской церквушке, просто такая часовенка, вроде будки. После свадьбы мы с ним должны были поселиться в маленьком пасторском домике, величиной с закусочный фургон, и у нас были бы свои куры и садик, весь заросший жимолостью. Артур очень любил проповедовать мне о небесах, но мои мысли невольно устремлялись к этой жимолости и курам, и он ничего не мог с этим поделать.
Нет, я, конечно, не говорила ему, что была на сцене, я ненавидела это ремесло и все, что с ним было связано. Я навсегда покончила с театром и не видела никакого смысла ворошить старое Я была честная, порядочная девушка, и мне не в чем было каяться, разве только в том, что я занималась дикцией. Вот и все, что у меня было на совести.
Ах, Линн, ты представить себе не можешь, как я была счастлива! Я пела в церковном хоре, посещала собрания рукодельного общества, декламировала «Анни Лори», знаешь, эти стихи со свистом. В местной газетке писали, что я декламирую «с чуть ли не артистическим мастерством». Мы с Артуром катались на лодке, бродили по лесам, собирали ракушки, и эта бедная, маленькая деревушка казалась мне самым чудесным уголком в мире. Я с радостью осталась бы там на всю жизнь, если бы…
Но вот как-то раз утром, когда я помогала старухе миссис Герли чистить бобы на заднем крыльце, она разболталась и, как это обычно водится среди хозяек, которые держат жильцов, начала выкладывать мне разные сплетни Мистер Лайл в ее представлении, да, признаться, и в моем также, был настоящий святой, сошедший на землю Она без конца расписывала мне все его добродетели и совершенства и рассказала мне по секрету, что у Артура не так давно была какая-то чрезвычайно романтическая любовная история, окончившаяся несчастливо. Она, по-видимому, не была посвящена в подробности, но видела, что он очень страдал. «Бедняжка так побледнел, осунулся, — рассказывала она. — И он до сих пор хранит память об этой леди; в одном из ящиков его письменного стола, который он всегда запирает на ключ, есть маленькая шкатулка из розового дерева и в ней какой-то сувенир, который он бережет, как святыню. Я несколько раз видела, как он сидит вечером и грустит над этой шкатулкой, но стоит только кому-нибудь войти в комнату, он сейчас же прячет ее в стол».
Ну, ты, конечно, можешь себе представить, что я не стала долго раздумывать, а при первом же удобном случае вызвала Артура на объяснение и прижала его к стене.
В этот же самый день мы катались с ним на лодке по заливу, среди водяных лилий.
— Артур, — говорю я, — вы никогда не рассказывали мне, что у вас до меня было какое-то увлечение, но мне рассказала миссис Герли. — Я нарочно выложила ему все сразу, чтобы он знал, что мне все известно. Терпеть не могу, когда мужчина лжет.
— Прежде, чем появились вы, — отвечал он, честно глядя мне в глаза, — у меня было одно увлечение, очень сильное. Я не буду от вас ничего скрывать, если уж бы об этом узнали.
— Я слушаю, — сказала я.
— Дорогая Ида, — продолжал Артур (ты, конечно, понимаешь, я жила в Саундпорте под своим настоящим именем), — сказать вам по правде, это прежнее мое увлечение было исключительно духовного свойства. Хотя эта леди и пробудила во мне глубокое чувство и я считал ее идеалом женщины, я никогда не встречался с ней, никогда не говорил с ней. Это была идеальная любовь. Моя любовь к вам, хоть и не менее идеальная, нечто совсем другое. Неужели это может оттолкнуть вас от меня?
— Она была красивая? — спрашиваю я.
— Она была прекрасна.
— Вы часто ее видели?
— Может быть, раз двенадцать.
— И всегда на расстоянии?
— Всегда на значительном расстоянии.
— И вы любили ее?
— Она казалась мне идеалом красоты, грации и души.
— А этот сувенир, который вы храните как святыню и потихоньку вздыхаете над ним, это что, память о ней?
— Дар, который я сохранил.
— Она вам его прислала?
— Он попал ко мне от нее.
— Но не из ее рук?
— Не совсем из ее рук, но, вообще говоря, прямо ко мне в руки
— Но почему же вы никогда не встречались? Или между вами была слишком большая разница в положении?
— Она вращалась на недоступной для меня высоте, — грустно сказал Артур. — Но, послушайте, Ида, все это уже в прошлом, неужели вы способны ревновать к прошлому?
— Ревновать? — воскликнула я. — Как это вам могло прийти в голову? Никогда я еще так высоко не ставила вас, как теперь, когда я все это узнала.
И так оно и было, Линн, если ты только можешь это понять. Такая идеальная любовь-это была что-то совершенно новое для меня. Я была потрясена… Мне казалось, ничто в мире не может сравниться с этим прекрасным, высоким чувством Ты подумай: человек любит женщину, с которой он никогда не сказал ни слова. Он создал ее образ в своем воображении и свято хранит его в своем сердце. Ах, до чего же это замечательно! Мужчины, с которыми мне приходилось встречаться, пытались купить нас брильянтами, или подпоить нас, или соблазнить прибавкой жалованья, а их идеалы! Ну, что говорить!
Да, после того, что я узнала, Артур еще больше возвысился в моих глазах. Я не могла ревновать его к этому недосягаемому божеству, которому он когда-то поклонялся, — ведь он скоро должен был стать моим. Нет, я тоже, как старушка Герли, стала считать его святым, сошедшим на землю.
Сегодня, часов около четырех, за Артуром пришли из деревни: заболел кто-то из его прихожан. Старушка Герли завалилась спать после обеда и похрапывала на диване, так что я была предоставлена самой себе.
Проходя мимо кабинета Артура, я заглянула в дверь, и мне бросилась в глаза связка ключей, торчавшая в ящике его письменного стола: он, по видимому, забыл их. Ну, я думаю, что все мы немножко сродни жене Синей Бороды, ведь правда, Линн? Мне захотелось взглянуть на этот сувенир, который он так тщательно прятал. Не то чтобы я придавала этому какое-то значение, а так просто, из любопытства.
Выдвигая ящик, я невольно пыталась представить себе, что бы это могло быть. Я думала, может быть это засушенная роза, которую она бросила ему с балкона, а может быть, портрет этой леди, вырезанный им из какого-нибудь светского журнала, — ведь она вращалась в самом высшем обществе.
Открыв ящик, я сразу увидела шкатулку из розового дерева, величиной с коробку для мужских воротничков. Я выбрала в связке ключей самый маленький. Он как раз подошел — замок щелкнул, крышка откинулась.
Едва только я взглянула на эту святыню, я тут же бросилась к себе в комнату и стала укладываться. Запихала платья в чемодан, сунула всякую мелочь в саквояж, кое-как наспех пригладила волосы, надела шляпу, а потом вошла в комнату к старухе и дернула ее за ногу. Все время, пока я там жила, я ужасно старалась из-за Артура выражаться как можно более прилично и благопристойно, и это уже вошло у меня в привычку. Но тут с меня сразу все соскочило.
— Хватит вам разводить рулады, — сказала я, — сядьте и слушайте, да не пяльтесь на меня, как на привидение. Я сейчас уезжаю, вот вам мой долг, восемь долларов; за чемоданом я пришлю. — Я протянула ей деньги.
— Господи боже, мисс Кросби! — закричала старуха. — Да что же это такое случилось? А я то думала, что вам здесь так нравится. Вот поди-ка раскуси нынешних молодых женщин. Поначалу кажется одно, а оказывается совсем другое.
— Что правда, то правда, — говорю я, — кое-кто из них оказывается не тем, чем кажется, но вот о мужчинах этого никак нельзя сказать Достаточно знать одного, и они все у вас как на ладони. Вот вам и вся загадка человеческого рода. Ну, а потом мне посчастливилось попасть на поезд четыре тридцать восемь, который коптел безостановочно, и вот, как видишь, я здесь.
— Но ты же мне не сказала, что было в этой шкатулке, Ли? — нетерпеливо воскликнула мисс д'Арманд.
— Одна из моих желтых шелковых подвязок, которые я швыряла с ноги в зрительный зал во время моего номера на качелях. А что, там больше ничего не осталось в бутылке, Линн?
Перевод М. Богословской.
Итак, мисс Линетт д'Арманд повернула свой стул спинкой к окну, выходившему на Бродвей, и уселась заштопать, пока не поздно, фильдекосовую пятку черного шелкового чулка. Шум и блеск Бродвея, грохочущего под окном, мало привлекал ее. Ей больше всего хотелось бы сейчас вдохнуть полной грудью спертый воздух артистической уборной на этой волшебной улице и насладиться восторженным гулом зрительного зала, где собралась капризнейшая публика. Но пока что не мешало заняться чулками. Шелковые чулки так быстро изнашиваются, но — в конце концов — это же самое главное, то, без чего нельзя обойтись.
Гостиница «Талия» глядит на Бродвей, как Марафон на море. Словно мрачный утес возвышается она над пучиной, где сталкиваются потоки двух мощных артерий города. Сюда, закончив свои скитания, собираются труппы актеров снять котурны и отряхнуть пыль с сандалий. Кругом, на прилегающих улицах, на каждом шагу театральные конторы, театры, студии и артистические кабачки, где кормят омарами и куда в конце концов приводят все эти тернистые пути.
Когда вы попадаете в запутанные коридоры сумрачной, обветшалой «Талии», вам кажется, словно вы очутились в каком-то громадном ковчеге или шатре, который вот-вот снимется с места, отплывет, улетит или укатится на колесах. Все здесь словно пронизано чувством какого-то беспокойства, ожидания, мимолетности и даже томления и предчувствия. Коридоры представляют собой настоящий лабиринт. Без провожатого вы обречены блуждать в них, как потерянная душа в головоломке Сэма Ллойда.
За каждым углом вы рискуете уткнуться в артистическую уборную, отгороженную занавеской, или просто в тупик. Вам встречаются всклокоченные трагики в купальных халатах, тщетно разыскивающие ванные комнаты, которые то ли действуют, то ли нет. Из сотен помещений доносится гул голосов, отрывки старых и новых арий и дружные взрывы смеха веселой актерской братии.
Лето уже наступило; сезонные труппы распущены, актеры отдыхают в своем излюбленном караван-сарае и усердно изо дня в день осаждают антрепренеров, добиваясь ангажемента на следующий сезон.
В этот предвечерний час очередной день обивания порогов театральных контор закончен. Мимо вас, когда вы растерянно плутаете по обомшелым лабиринтам, проносятся громозвучные видения гурий, со сверкающими из-под вуалетки очами, с шелковым шелестом развевающихся одежд, оставляющие за собой в унылых коридорах аромат веселья и легкий запах жасмина. Угрюмые молодые комедианты с подвижными адамовыми яблоками, столпившись в дверях, разговаривают о знаменитом Бутсе. Откуда-то издали долетает запах свинины и маринованной капусты и грохот посуды дешевого табльдота.
Невнятный, однообразный шум в жизни «Талии» прерывается время от времени, с предусмотрительно выдержанными, целительными паузами — легким хлопаньем пробок, вылетающих из пивных бутылок. При такой пунктуации жизнь в радушной гостинице течет плавно; излюбленный знак препинания здесь запятая, точка с запятой нежелательны, а точки вообще исключаются.
Комнатка мисс д'Арманд была очень невелика. Качалка умещалась в ней только между туалетным столиком и умывальником, да и то, если поставить ее боком. На столике были разложены обычные туалетные принадлежности и плюс к этому разные сувениры, собранные бывшей звездой в театральных турне, а кроме того, стояли фотографии ее лучших друзей и подруг, товарищей по ремеслу.
На одну из этих фотографий она не раз взглянула, штопая чулок, и нежно улыбнулась.
— Хотела бы я знать, где сейчас Ли, — сказала она задумчиво.
Если бы вам посчастливилось увидеть эту фотографию, удостоенную столь лестного внимания, вам бы с первого взгляда показалось, что это какой-то белый, пушистый, многолепестковый цветок, подхваченный вихрем. Но растительное царство не имело ни малейшего отношения к этому стремительному полету махровой белизны.
Вы видели перед собой прозрачную, коротенькую юбочку мисс Розали Рэй в тот момент, когда Розали, перевернувшись в воздухе, высоко над головами зрителей, летела головой вниз на своих обвитых глицинией качелях. Вы видели жалкую попытку фотографического аппарата запечатлеть грациозное, упругое движение ее ножки, с которой она в этот захватывающий момент сбрасывала желтую шелковую подвязку и та, взвившись высоко вверх, летела через весь зал и падала на восхищенных зрителей.
Вы видели возбужденную толпу, состоящую главным образом из представителей сильного пола, рьяных почитателей водевиля, и сотни рук, вскинутых вверх в надежде остановить полет блестящего воздушного дара.
В течение двух лет, сорок недель подряд, этот номер приносил мисс Розали Рэй полный сбор и неизменный успех в каждом турне. Ее выступление длилось двенадцать минут — песенка, танец, имитация двух-трех актеров, которые искусно имитируют сами себя, и эквилибристическая шутка с лестницей и метелкой; но когда сверху на авансцену спускались увитые цветами качели и мисс Розали, улыбаясь, вскакивала на сиденье и золотой ободок ярко выступал на ее ножке, откуда он вот-вот должен был слететь и превратиться в парящий в воздухе желанный приз, тогда вся публика в зале срывалась с мест как один человек и дружные аплодисменты, приветствовавшие этот изумительный полет, прочно обеспечивали мисс Рэй репутацию любимицы публики.
В конце второго года мисс Рэй неожиданно заявила своей близкой подруге мисс д'Арманд, что она уезжает на лето в какую-то первобытную деревушку на северном берегу Лонг-Айленда и что она больше не вернется на сцену.
Спустя семнадцать минут после того, как мисс Линетт д'Арманд изъявила желание узнать, где обретается ее милая подружка, в дверь громко постучали. Можете не сомневаться, это была Розали Рэй. После того как мисс д'Арманд громко крикнула «войдите», она ворвалась в комнату, возбужденная и вместе с тем обессиленная, и бросила на пол тяжелый саквояж. Да, в самом деле, это была Розали, в широком дорожном плаще, явно носившем следы путешествия, и при этом не в автомобиле, — в плотно повязанной коричневой вуали с разлетающимися концами в полтора фута длиной, в сером костюме, коричневых ботинках и сиреневых гетрах.
Когда она откинула вуаль и сняла шляпу, появилось очень недурненькое личико, которое в эту минуту пылало от какого-то необычного волнения, и большие глаза, полные тревоги, затуманенные какой-то тайной обидой. Из тяжелой копны темно-каштановых волос, заколотых кое-как, наспех, выбивались волнистые пряди, а короткие непослушные завитки, выскользнувшие из-под гребенок и шпилек, торчали во все стороны.
Встреча двух подруг не сопровождалась никакими вокальными, гимнастическими, осязательными и вопросительно-восклицательными излияниями, которыми отличаются приветствия их светских сестер, не имеющих профессии. Обменявшись коротким рукопожатием и бегло чмокнув друг друга в губы, они сразу почувствовали себя так, как если бы они виделись только вчера. Приветствия бродячих актеров, чьи пути то скрещиваются, то снова расходятся, похожи на краткие приветствия солдат или путешественников, столкнувшихся в чужой стороне, в дикой, безлюдной местности.
— Я получила большой номер двумя этажами выше тебя, — сказала Розали, — но я еще там не была, а пришла прямо к тебе. Я и понятия не имела, что ты здесь, пока мне не сказали.
— Я здесь уже с конца апреля, — сказала Линетт, — и отправляюсь в турне с «Роковым наследством». Мы открываем сезон на будущей неделе в Элизабет. А ведь я думала ты бросила сцену, Ли. Ну, расскажи же мне о себе.
Розали ловко устроилась на крышке высокого дорожного сундука мисс д'Арманд и прислонилась головой к оклеенной обоями стене. Благодаря давнишней привычке эти вечно блуждающие театральные звезды чувствуют себя в любом положении так же удобно, как в самом глубоком, покойном кресле.
— Сейчас я тебе все расскажу, Линн, — отвечала она с каким-то необыкновенно язвительным и вместе с тем бесшабашным выражением на своем юном личике, — а с завтрашнего дня я снова пойду обивать пороги на Бродвее да просиживать стулья в приемных антрепренеров. Если бы кто-нибудь за эти три месяца и даже еще сегодня до четырех часов дня сказал мне, что я снова буду выслушивать эту неизменную фразу:
«Оставьте-вашу-фамилию-и-адрес», — я бы расхохоталась в лицо этому человеку не хуже мисс Фиск в финальной сцене. Дай-ка мне носовой платок, Линн. Вот ужас эти лонг-айлендские поезда! У меня все лицо в копоти, вполне можно было бы играть Топси, не нужно никакой жженой пробки. Да, кстати о пробках, нет ли у тебя чего-нибудь выпить, Линн?
Мисс д'Арманд открыла шкафчик умывальника.
— Вот здесь, кажется, с пинту манхэттенской осталось. Там в стакане гвоздика, но ее…
— Давай бутылку, стакан оставь для гостей. Вот спасибо, как раз то, чего мне недоставало. За твое здоровье… Это мой первый глоток за три месяца!.. Да, Линн, я бросила сцену в конце прошлого сезона, бросила потому, что устала от этой жизни, а главное потому, что мне до смерти опротивели мужчины, те мужчины, с которыми приходится сталкиваться нам, актрисам. Ты сама знаешь, что это за жизнь, — борешься за каждый шаг, отбиваешься ото всех, начиная с антрепренера, который желает тебя покатать в своем новом автомобиле, и кончая расклейщиком афиш, который считает себя вправе называть тебя запросто, по имени. А хуже всего это мужчины, с которыми приходится встречаться после спектакля! Все эти театралы, завсегдатаи, которые толкутся у нас за кулисами, приятели директора, которые тащат нас ужинать, показывают свои брильянты, предлагают поговорить насчет нас с «Дэном, Дэвом и Чарли», ах, как я ненавижу этих скотов! Нет, правда, Линн, когда такие девушки, как мы, попадают на сцену, их можно только жалеть. Подумай, девушка из хорошей семьи, она старается, трудится, надеется чего то достигнуть своим искусством — и никогда ничего не достигает. У нас принято сочувствовать хористкам — бедняжки, они получают пятнадцать долларов в неделю! Чепуха, какие огорчения у хористок! Любую из нас можно утешить омаром.
Уж если над кем проливать слезы, так это над судьбой актрисы, которой платят от тридцати до сорока пяти долларов в неделю за то, что она исполняет главную роль в каком-нибудь дурацком обозрении Она знает, что большего она не добьется, и так она тянет годами, надеется на какой то «случай», и надежда эта никогда не сбывается.
А эти бездарные пьесы, в которых нам приходится играть! Когда тебя волокут по всей сцене за ноги, как в «Хоре тачек», так эта музыкальная комедия кажется роскошной драмой по сравнению с теми идиотскими вещами, которые мне приходилось проделывать в наших тридцатицентовых номерах.
Но самое отвратительное во всем этом — мужчины, мужчины, которые пялят на тебя глаза, пристают с разговорами, стараются купить тебя пивом или шампанским, в зависимости от того, во сколько они тебя расценивают. А мужчины в зрительном зале, которые ревут, хлопают, топают, рычат, толпятся в проходах, пожирают тебя глазами и, кажется, вот-вот проглотят, — настоящее стадо диких зверей, готовых разорвать тебя на части, только попадись им в лапы. Ах, как я ненавижу их всех! Но ты ждешь, чтоб я тебе рассказала о себе.
Так вот. У меня было накоплено двести долларов, и, как только наступило лето, я бросила сцену. Я поехала на Лонг-Айленд и нашла там прелестнейшее местечко, маленькую деревушку Саундпорт на самом берегу залива. Я решила провести там лето, заняться дикцией, а осенью попытаться найти учеников. Мне показали коттедж на берегу, где жила старушка вдова, которая иногда сдавала одну-две комнаты, чтобы кто-нибудь в доме был. Она пустила меня к себе. У нее был еще один жилец, преподобный Артур Лайл.
Да, в нем-то все и дело. Ты угадала, Линн. Я тебе сейчас все выложу в одну минуту. Это одноактная пьеса.
В первый же раз, когда он прошел мимо меня, я вся так и замерла. Он покорил меня с первого же слова. Он был совсем непохож на тех мужчин, которых мы видим в зрительном зале. Такой высокий, стройный, и, знаешь, я никогда не слышала, когда он входил в комнату, я просто чувствовала его. А лицом он точь-в-точь рыцарь с картины — ну вот эти рыцари Круглого Стола, а голос у него — настоящая виолончель! А какие манеры!
Помнишь Джона Дрю в лучшей его сцене в гостиной? Так вот, если сравнить их обоих, Джона следовало бы просто отправить в полицию за нарушение приличий.
Ну, я тебя избавлю от всяких подробностей; словом, не прошлой месяца, как мы с Артуром были помолвлены. Он был проповедником в маленькой методистской церквушке, просто такая часовенка, вроде будки. После свадьбы мы с ним должны были поселиться в маленьком пасторском домике, величиной с закусочный фургон, и у нас были бы свои куры и садик, весь заросший жимолостью. Артур очень любил проповедовать мне о небесах, но мои мысли невольно устремлялись к этой жимолости и курам, и он ничего не мог с этим поделать.
Нет, я, конечно, не говорила ему, что была на сцене, я ненавидела это ремесло и все, что с ним было связано. Я навсегда покончила с театром и не видела никакого смысла ворошить старое Я была честная, порядочная девушка, и мне не в чем было каяться, разве только в том, что я занималась дикцией. Вот и все, что у меня было на совести.
Ах, Линн, ты представить себе не можешь, как я была счастлива! Я пела в церковном хоре, посещала собрания рукодельного общества, декламировала «Анни Лори», знаешь, эти стихи со свистом. В местной газетке писали, что я декламирую «с чуть ли не артистическим мастерством». Мы с Артуром катались на лодке, бродили по лесам, собирали ракушки, и эта бедная, маленькая деревушка казалась мне самым чудесным уголком в мире. Я с радостью осталась бы там на всю жизнь, если бы…
Но вот как-то раз утром, когда я помогала старухе миссис Герли чистить бобы на заднем крыльце, она разболталась и, как это обычно водится среди хозяек, которые держат жильцов, начала выкладывать мне разные сплетни Мистер Лайл в ее представлении, да, признаться, и в моем также, был настоящий святой, сошедший на землю Она без конца расписывала мне все его добродетели и совершенства и рассказала мне по секрету, что у Артура не так давно была какая-то чрезвычайно романтическая любовная история, окончившаяся несчастливо. Она, по-видимому, не была посвящена в подробности, но видела, что он очень страдал. «Бедняжка так побледнел, осунулся, — рассказывала она. — И он до сих пор хранит память об этой леди; в одном из ящиков его письменного стола, который он всегда запирает на ключ, есть маленькая шкатулка из розового дерева и в ней какой-то сувенир, который он бережет, как святыню. Я несколько раз видела, как он сидит вечером и грустит над этой шкатулкой, но стоит только кому-нибудь войти в комнату, он сейчас же прячет ее в стол».
Ну, ты, конечно, можешь себе представить, что я не стала долго раздумывать, а при первом же удобном случае вызвала Артура на объяснение и прижала его к стене.
В этот же самый день мы катались с ним на лодке по заливу, среди водяных лилий.
— Артур, — говорю я, — вы никогда не рассказывали мне, что у вас до меня было какое-то увлечение, но мне рассказала миссис Герли. — Я нарочно выложила ему все сразу, чтобы он знал, что мне все известно. Терпеть не могу, когда мужчина лжет.
— Прежде, чем появились вы, — отвечал он, честно глядя мне в глаза, — у меня было одно увлечение, очень сильное. Я не буду от вас ничего скрывать, если уж бы об этом узнали.
— Я слушаю, — сказала я.
— Дорогая Ида, — продолжал Артур (ты, конечно, понимаешь, я жила в Саундпорте под своим настоящим именем), — сказать вам по правде, это прежнее мое увлечение было исключительно духовного свойства. Хотя эта леди и пробудила во мне глубокое чувство и я считал ее идеалом женщины, я никогда не встречался с ней, никогда не говорил с ней. Это была идеальная любовь. Моя любовь к вам, хоть и не менее идеальная, нечто совсем другое. Неужели это может оттолкнуть вас от меня?
— Она была красивая? — спрашиваю я.
— Она была прекрасна.
— Вы часто ее видели?
— Может быть, раз двенадцать.
— И всегда на расстоянии?
— Всегда на значительном расстоянии.
— И вы любили ее?
— Она казалась мне идеалом красоты, грации и души.
— А этот сувенир, который вы храните как святыню и потихоньку вздыхаете над ним, это что, память о ней?
— Дар, который я сохранил.
— Она вам его прислала?
— Он попал ко мне от нее.
— Но не из ее рук?
— Не совсем из ее рук, но, вообще говоря, прямо ко мне в руки
— Но почему же вы никогда не встречались? Или между вами была слишком большая разница в положении?
— Она вращалась на недоступной для меня высоте, — грустно сказал Артур. — Но, послушайте, Ида, все это уже в прошлом, неужели вы способны ревновать к прошлому?
— Ревновать? — воскликнула я. — Как это вам могло прийти в голову? Никогда я еще так высоко не ставила вас, как теперь, когда я все это узнала.
И так оно и было, Линн, если ты только можешь это понять. Такая идеальная любовь-это была что-то совершенно новое для меня. Я была потрясена… Мне казалось, ничто в мире не может сравниться с этим прекрасным, высоким чувством Ты подумай: человек любит женщину, с которой он никогда не сказал ни слова. Он создал ее образ в своем воображении и свято хранит его в своем сердце. Ах, до чего же это замечательно! Мужчины, с которыми мне приходилось встречаться, пытались купить нас брильянтами, или подпоить нас, или соблазнить прибавкой жалованья, а их идеалы! Ну, что говорить!
Да, после того, что я узнала, Артур еще больше возвысился в моих глазах. Я не могла ревновать его к этому недосягаемому божеству, которому он когда-то поклонялся, — ведь он скоро должен был стать моим. Нет, я тоже, как старушка Герли, стала считать его святым, сошедшим на землю.
Сегодня, часов около четырех, за Артуром пришли из деревни: заболел кто-то из его прихожан. Старушка Герли завалилась спать после обеда и похрапывала на диване, так что я была предоставлена самой себе.
Проходя мимо кабинета Артура, я заглянула в дверь, и мне бросилась в глаза связка ключей, торчавшая в ящике его письменного стола: он, по видимому, забыл их. Ну, я думаю, что все мы немножко сродни жене Синей Бороды, ведь правда, Линн? Мне захотелось взглянуть на этот сувенир, который он так тщательно прятал. Не то чтобы я придавала этому какое-то значение, а так просто, из любопытства.
Выдвигая ящик, я невольно пыталась представить себе, что бы это могло быть. Я думала, может быть это засушенная роза, которую она бросила ему с балкона, а может быть, портрет этой леди, вырезанный им из какого-нибудь светского журнала, — ведь она вращалась в самом высшем обществе.
Открыв ящик, я сразу увидела шкатулку из розового дерева, величиной с коробку для мужских воротничков. Я выбрала в связке ключей самый маленький. Он как раз подошел — замок щелкнул, крышка откинулась.
Едва только я взглянула на эту святыню, я тут же бросилась к себе в комнату и стала укладываться. Запихала платья в чемодан, сунула всякую мелочь в саквояж, кое-как наспех пригладила волосы, надела шляпу, а потом вошла в комнату к старухе и дернула ее за ногу. Все время, пока я там жила, я ужасно старалась из-за Артура выражаться как можно более прилично и благопристойно, и это уже вошло у меня в привычку. Но тут с меня сразу все соскочило.
— Хватит вам разводить рулады, — сказала я, — сядьте и слушайте, да не пяльтесь на меня, как на привидение. Я сейчас уезжаю, вот вам мой долг, восемь долларов; за чемоданом я пришлю. — Я протянула ей деньги.
— Господи боже, мисс Кросби! — закричала старуха. — Да что же это такое случилось? А я то думала, что вам здесь так нравится. Вот поди-ка раскуси нынешних молодых женщин. Поначалу кажется одно, а оказывается совсем другое.
— Что правда, то правда, — говорю я, — кое-кто из них оказывается не тем, чем кажется, но вот о мужчинах этого никак нельзя сказать Достаточно знать одного, и они все у вас как на ладони. Вот вам и вся загадка человеческого рода. Ну, а потом мне посчастливилось попасть на поезд четыре тридцать восемь, который коптел безостановочно, и вот, как видишь, я здесь.
— Но ты же мне не сказала, что было в этой шкатулке, Ли? — нетерпеливо воскликнула мисс д'Арманд.
— Одна из моих желтых шелковых подвязок, которые я швыряла с ноги в зрительный зал во время моего номера на качелях. А что, там больше ничего не осталось в бутылке, Линн?
Перевод М. Богословской.