Когда я пришел в себя, я все еще стоял, прислонившись к дереву. Я ничего не слышал, но видел грубые широкие лица громко смеявшихся людей. Наконец после нескольких грубых шлепков и тычков я пришел в себя. Я упал на землю, меня вырвало, я зарыдал и никак не мог остановиться. Русские стояли вокруг, совсем растерянные. Каждый хотел чем-то помочь мне. Один из них принес мне воды, другой протянул кусочек дыни, третий предложил мне сигарету, но мне ничего этого было не нужно. На меня навалилось чувство полного равнодушия. Я не мог даже ненавидеть этих людей.
   Ближе к вечеру наш грузовик по понтонному мосту переправился через северный (левый. – Ред.) рукав Волги (Ахтубу) в поселок Средняя Ахтуба, над которым я много раз пролетал во время налетов с малых высот на близлежащий аэродром. Мы остановились на улице поселка, и один из моих сопровождающих исчез в здании, похожем на ферму. Он вернулся в сопровождении офицера, который принадлежал к ранее не известному мне в России типу: изящный молодой человек с тонкими чертами лица, чьи манеры и обмундирование делали честь и выпускнику военного колледжа где-нибудь на Западе, в отличие от большинства неряшливых русских (фронтовиков. – Ред.), с которыми мне пришлось иметь дело прежде. Этот человек говорил на немецком языке без акцента. Вежливо и корректно, почти дружелюбно он пригласил меня в дом. Комната, в которую он привел меня, была чистой. На столе стояла ваза с цветами. В комнате была аккуратно застеленная койка, еще один стол с бумагами на нем, два стула и портрет Ленина в рамке на стене.
   Офицер раскрыл портсигар:
   – Пожалуйста, угощайтесь. Вы ведь граф Айнзидель из 3-й авиагруппы истребительной эскадры «Удет», не так ли?
   – Откуда вы знаете? – удивился я. – Я никому не упоминал о своей части.
   – Ну, вы не первый офицер этой эскадры, с кем мне приходится беседовать. Ваши потери в небе над Сталинградом довольно высоки.
   – Все зависит от того, как их рассматривать, – парировал я, – на каждый свой потерянный самолет мы сбиваем шестьдесят ваших.
   Это было преувеличением. Такое соотношение в нашу пользу было только в 1941 году. К зиме оно упало до одного к тридцати, а в последние четыре месяца, после того как мы снова появились на фронте, оно вновь поднялось до одного к сорока. (Даже в катастрофическом 1941 г. боевые потери советской авиации составили 10 300 самолетов (общие 17 900). Немцы за первые полгода войны потеряли 5100 самолетов. – Ред.)
   Русский отрицательно покачал головой:
   – Вы и сами себе не верите. Если это действительно так, тогда почему у вас так мало истребителей над Сталинградом? Ваши цифры некорректны. Вы не можете сравнивать потери своих истребителей с нашими потерями всех типов самолетов. Тогда вам тоже следует считать немецкие потери в бомбардировщиках, штурмовиках и транспортных самолетах.
   Конечно, его доводы были справедливыми. Но почему я должен был соглашаться с этим?
   – Итак, почему у вас, немцев, так мало истребителей в районе Сталинграда? – настаивал мой собеседник.
   – Мало или много, – не думаете ли вы, что я стану снабжать вас этой информацией?
   – О, мне совсем не нужна от вас информация военного характера.
   Он порылся в своих бумагах и зачитал мне номера частей и подразделений авиации в районе Сталинграда и назвал их примерный боевой состав. Всего чуть больше ста машин.
   Он засмеялся:
   – Сначала я не мог поверить этим цифрам. Но ваши пленные подтверждали эти данные снова и снова.
   – Да, в отношении допроса пленных вы не щепетильны: ни перед чем не останавливаетесь, а ведь есть черта, которую переступать нельзя.
   – Вас, должно быть, били? Да, такое случается. Но большинство ваших коллег настолько напуганы тем, что их просто расстреляют в спину, как это описывает Геббельс, что они рассказывают обо всем, даже не дожидаясь вопросов. И вообще вряд ли немцам стоит ссылаться на международные нормы.
   Какое-то время офицер молчал.
   – Мы обсудим это позже. Давайте вновь вернемся к цифре в сто истребителей. Это ведь мало, вы согласны со мной?
   – Очевидно, этого достаточно, – ответил я, глядя в раскрытое окно, через которое доносился шум моторов, треск пулеметных очередей, раскаты выстрелов легких зенитных орудий – свидетельство того, что в сумеречном небе над Средней Ахтубой происходило очередное воздушное сражение. – Над нашими авиабазами в восьмидесяти – девяноста километрах от линии фронта такое не случается. Недавно примерно девяносто ваших самолетов направились на наш аэродром, им удалось пролететь за линией фронта всего около двадцати километров, и ни одна бомба не поразила цель. А вы потеряли сорок бомбардировщиков и истребителей.
   Русский жестами приказал мне замолчать.
   – Ваши донесения лгут, – заявил он.
   – А в какой армии не лгут? – парировал я. – Но мне пришлось самому принять участие в том бою, и он был не единственным.
   – Давайте не будем ссориться по этому поводу, просто ответьте мне на один вопрос: как вы считаете, Германия выигрывает эту войну? Подумайте над этим, и мы поговорим об этом завтра.
   После этих слов я в сопровождении конвоиров был выведен из помещения.
 
   В ту ночь моим пристанищем была разрушенная овчарня без крыши и дверей, всего четыре полуразрушенных закопченных стены на небольшом пятачке земли при полном отсутствии пола.
   В степи сентябрьские ночи довольно холодны, но мне не позволяли даже двигаться, чтобы хоть как-то согреться. Как только я начинал шевелиться, охранники замахивались на меня прикладами винтовок. Я почувствовал, что меня лихорадит. Кожа горела и чесалась, последствия укола от столбняка, который мне сделали после осколочного ранения. Прежде мне довелось провести на открытом воздухе сотни ночей, в том числе одну на северном фланге фронта в Писпале (в Южной Финляндии. – Ред.), при температуре 14 градусов по Фаренгейту (минус 10 по Цельсию) и пару недель в гористой Лапландии (на севере Финляндии), в мокрой одежде и одолеваемому полчищами комаров. Когда мне было одиннадцать лет, меня послали в поход на ночь за 20 километров через горный лес, без карты и фонаря, почти умиравшего от страха при звуке собственных шагов. Но все те ночи были просто раем в сравнении с этой.
   Казалось, в меня проникал холод со всей Вселенной, поступавший прямо из неведомых далей черного небосвода, а звезды смотрели на меня строго и отчужденно. «Звездные небеса надо мной, а моральные нормы находятся внутри меня», – мои губы непроизвольно прошептали известную фразу Канта. Потом я уткнулся взглядом в звезды. Мои зубы стучали от холода, я с ума сходил от голода, тело горело, и болела каждая косточка. В голове лихорадочно проносились мысли. Что это был за молодой офицер? Он из тех людей, кого хотелось бы иметь в числе друзей. Много ли таких у Советов? Я на самом деле надеялся на продолжение нашей беседы. Но что я ему скажу? Разумеется, каждый солдат верит в свое дело и свою победу, это естественно. Или, по крайней мере, показывает это в беседе с противником. Большинство моих товарищей верили искренне. А я? И если я в чем-то сомневался, стоило ли признаваться в этом? Может, русские подумают, что я просто пытаюсь переметнуться на сторону тех, за кем правда? Мне хотелось услышать, какие ответы на все эти вопросы даст мой новый знакомый, который, несомненно, принадлежал к советской элите. Сам я не знал, как на них ответить. К черту все уставы. Я попал в положение, которое невозможно было заранее предвидеть. Буду разговаривать так, как того потребует ситуация.
   Я вдруг представил перед собой ряд пистолетных стволов, грубые пустые лица, на которых читалась радость от того, что в их власти находится беззащитная жертва, искаженные гримасой рты за нацеленным в меня оружием, кулаки и дубинки допрашивавших меня комиссаров.
   Когда все это кончится? И чем все это кончится? Если бы только у меня была возможность отправить письмо! Если бы эти чертовы звезды надо мной могли мне помочь в этом! Неожиданно я представил, как весь этот огромный земной шар, на поверхности которого я лежал, дрожа от холода, бесчувственной глыбой мчится вперед сквозь ночную тьму. Я подпрыгнул. Пусть часовые избивают меня. Мне нужно двигаться, чтобы согреться, чтобы начать думать о чем-то другом, иначе я просто больше не выдержу.
   Часовые тут же оказались рядом. Они что-то выкрикивали и угрожали мне прикладами винтовок и штыками. Я тоже начал кричать, поднял руки, вскочил на ноги и заскакал на месте, как сумасшедший. После этого меня оставили в покое. Часовые молча стояли в проеме двери и с подозрением наблюдали за моими ночными танцами.
2 сентября 1942 г.
   Вместе с рассветным солнцем пришло тепло, желание жить дальше и освежающий сон. Моя беседа с молодым лейтенантом была продолжена только во второй половине дня.
   – Итак, – начал он, – что вы думаете об этой войне? Победит ли Германия? Является ли эта война справедливой?
   Я задумался, стараясь поточнее сформулировать ответ.
   – Скорее всего, вы уже много раз думали об этой войне. Человек, подобный вам, не может провести на фронте годы и ни разу так и не задуматься о смысле и целях борьбы.
   – Цель этой войны – дать Германии место среди других народов в соответствии с ее размерами, количеством населения и достижениями, – наконец ответил я.
   – Является ли война единственным средством достижения всего этого?
   – Конечно.
   – Вы считаете, что у Германии не было другого выбора, кроме как развязать войну, напасть на другие страны, оккупировать их и поработить всю Европу, – все это для того, чтобы занять подобающее место в мире? Вы на самом деле полагаете, что миссия Германии состоит в развязывании войн?
   – Нет, конечно, я так не думаю…
   Я перечислил факторы, которые, по моему мнению, привели Германию к созданию Третьего рейха и к войне: отказ в ее претензиях на равные с другими народами права, продемонстрированный Версальским договором, безработицу, долги, избыточное население, а также неспособность веймарского режима справиться с этими проблемами.
   После того как я закончил, он спросил:
   – Не думали ли вы когда-нибудь о том, что, например, в Америке, которой никто не навязывал условий Версальского договора, где плотность населения намного ниже, где с ее неисчерпаемыми ресурсами и зарубежными рынками, все же пережили периоды такого же жестокого кризиса, как и в Германии? Там почти настолько же сократилось производство и выросла безработица, как и у вас. Но разве американцы после этого привели к власти Гитлера и развязали войну?
   – Нет, – признал я. – Но перечисленные вами факторы дали им более значительные возможности для преодоления кризиса в своей стране.
   – То есть вы полагаете, что война была неизбежна и даже необходима?
   – Я не могу сказать, была ли она неизбежна и необходима. В конце концов, я не экономист и не политик. Но факты, которые я перечислил, объясняют, почему она началась.
   – То есть вы ведете справедливую войну? Вы справедливо захватили советскую территорию? Вы имели право бомбить Сталинград, Воронеж, Роттердам, Белград и Лондон? Вы справедливо убивали евреев, поляков, украинцев, французов, югославов? Или?..
   – Нет. Война – это одно, а убийства – совсем другое.
   – Вы офицер?
   – Да.
   – Летчик-истребитель?
   – Да.
   – Вы участвовали в боях?
   – Участвовал.
   – Сколько самолетов противника вы сбили лично?
   – Тридцать пять.
   – Ради чего?
   Наверное, я мог бы сказать тогда: «Ради Германии». Но я не смог выдавить из себя этих слов. Я слишком устал. Даже не устал, я почувствовал, что для меня просто невозможно выговорить эту фразу. Но про себя я тогда продолжил начатый с русским разговор. Ради Гиммлера или Лея? Или, может быть, ради Геринга в его синем шелковом наряде и десятками красных сапог с золотыми шпорами, чтобы их делали из русской кожи? Ради пожара в Рейхстаге? Ради дня 30 июня (1934 г. – Ред.), концентрационных лагерей, гестапо и вождей партии? А может быть, ради депортации евреев и уничтожения заложников? Для чего? Я не мог ответить, и мне вдруг стало понятно, что я никогда не знал ответа на этот вопрос. В 1933 году мне было двенадцать лет. В детстве я много раз слышал у нас дома разговоры о «тысячелетнем рейхе», отчего, впрочем, я не почувствовал большего уважения к его «великим вождям». Конфликт между движением «свободной молодежи» и «молодежью Гитлера», мой врожденный критицизм заставили меня принять сторону противника, они породили во мне первое неприятие нацистского режима.
   И все же война как приключение и война как политическое событие означали для меня разные вещи. Но я никогда не задумывался над этими двумя понятиями одновременно. Но как я мог объяснить все это тому офицеру, что находился сейчас передо мной?
   Русский молча смотрел на меня, но я избегал смотреть ему в глаза. И тогда он сам нарушил молчание:
   – Итак, вам нечего мне ответить. Но как вы думаете, вы выиграете эту войну?
   – Боюсь, что нет.
   – Под этим «боюсь» следует понимать, что вам все-таки хотелось бы победить?
   – Проигранная война не несет ничего хорошего любой стране.
   – А как вы думаете, что хорошего принесет другим странам то, что Гитлер победит в войне?
   Я пожал плечами. Меня вдруг стал тяготить весь этот разговор. Что этому человеку было нужно от меня на самом деле? Война есть война; войны всегда были и всегда будут; справедливые или несправедливые, они могли закончиться хорошо или плохо. Немцы сражаются за Германию, русские – за Россию, англичане – за свою империю. Мне никогда не приходило в голову спрашивать пленных летчиков-англичан, за что и почему они воюют. Мы пили с ними виски, а по вечерам устраивали с другими английскими летчиками гонки вокруг их аэродромов. И они, и мы были солдатами, злейшими врагами в небе, но товарищами на земле. Мы уважали друг друга и принимали это как должное. Почему там все было не так? Русский задал мне еще несколько вопросов. Но я перестал отвечать на них. Тогда он приказал увести меня. Он сделал это очень вежливо, никак не меняя выражения лица, никак не показав своего триумфа. Но я чувствовал, что он был удовлетворен разговором. Я вернулся в свои четыре стены, униженный и расстроенный, злясь на самого себя, на нацистов, на войну и на русских.
 
   Ночь снова казалась жестокой и бесконечной. Меня лихорадило. На теле появилась приносящая болезненное раздражение сыпь. Утром я попытался объяснить конвоиру, что болен. Прибыл фельдшер с термометром, таблетками и, что меня больше всего удивило, машинкой для стрижки волос. Я тогда от души посмеялся над собой. Уж если у них были самолеты, танки, пистолеты и сенокосилки, то конечно же у них должны были быть термометры и машинки для стрижки.
   Но когда русский приставил свою машинку у моей шеи сзади и, не останавливаясь, стал продвигаться вперед, пока не дошел до моего лба, я подпрыгнул и попытался защищаться, одновременно осыпая его проклятиями и бранью. Но все было напрасно. Мне пришлось полностью лишиться волос. В полном отчаянии я провел рукой по остриженной наголо голове. Было такое чувство, будто меня сделали калекой. Прошло несколько часов, прежде чем мне удалось вернуть себе хладнокровие. Я вспомнил о Самсоне и Далиле. Теперь я понял, почему на протяжении веков пленникам стригли волосы и почему унтер-офицер, сержант или капрал в любой армии рассматривает чуть ли не как бунт попытку рекрута защитить свою шевелюру. Оставить человека без волос равносильно лишению его части своей личности, потере самоуважения.
4 сентября 1942 г.
   Очередной перекрестный допрос. Лысый толстяк, очевидно старший офицер, предложил мне сесть.
   – Как вы находите свое положение здесь? – спросил он с иронией.
   – Ну, я бы предпочел оказаться по другую сторону, – парировал я.
   С этим человеком я не мог позволить себе расслабиться. Из него, наверное, получился бы хороший прокурор, один из тех, которым преступления приносят радость, так как это дает им возможность почувствовать свою власть. В то же время внешне этот человек напоминал одного из монахов, которых любят изображать в рекламе баварских пивоварен. Он держал руки скрещенными на животе, а крохотные насмешливые глазки смотрели на мир с его круглой физиономии самодовольно и одновременно благочестиво. По тому, как к нему обращались подчиненные, я узнал, что моего инквизитора зовут полковник Тюльпанов.
   – Но ведь не мы пригласили вас сюда, – продолжал он с сарказмом, – а потому, как непрошеному гостю, вам придется довольствоваться тем обращением, которое вы имеете.
   Эти насмешки заставляли меня злиться все больше и больше: я был небрит, грязен, с наголо остриженной головой и ноющим от голода желудком.
   – На свинцовых рудниках в Сибири у вас будет масса времени подумать обо всем этом, – не желал униматься мой мучитель.
   Меня так и подмывало заявить, что я и не ожидал ничего другого, но я старался контролировать себя. Что-то говорило мне, что в общении с такими типами осторожность предпочтительнее смелости и открытости. Наконец, он начал задавать мне конкретные вопросы обо мне и моих родных; его интересовало, какое отношение я имею к Бисмарку. Далее последовали вопросы о моем образовании, военной подготовке и тому подобном. Неожиданно он спросил меня, что я знаю о Карле Марксе. Я неопределенно ответил, что еще до 1933 года, когда я учился в младших классах, Карл Маркс упоминался в курсе истории. Но я не смог вспомнить почти ничего, кроме того, что он жил в прошлом веке, был евреем и являлся отцом коммунизма. Ироническая улыбка, появившаяся после этого на лице толстяка, сводила меня с ума. Ведь я находился здесь как участник крестового похода против большевизма, не имея даже представления о том, что это такое. В это время лысый толстяк продолжил допрос:
   – Вы много читали? Что именно?
   Я привел в качестве примеров первое, что взбрело в голову: Вихерт, Биндинг, Рильке, Герман Гессе, Юнгер, Бемельбург, Двингер. Потом я на минуту задумался: русская литература? И я вспомнил: «Тарас Бульба», несколько коротких произведений Лермонтова и Пушкина, но предпочел не вспоминать произведение Краснова «От Двуглавого Орла к красному знамени».
   – Я удивлен тем, как мало вы знаете о современной литературе, – заметил мой оппонент.
   Тогда у меня не было времени поразмышлять о том, что из всех людей именно большевику выпало принимать у меня экзамен на знание литературы. Но меня выводила из себя настырность этого человека. Чего он ожидал? Мне было двадцать один год, из них три года я находился на военной службе. Что, по его мнению, я должен был знать о мировой литературе? Хотел бы я знать, действительно ли лейтенанты в русских ВВС были более начитанными? Те несколько летчиков, с которыми мне пришлось встретиться, а также тупые советские офицеры, стоявшие во главе колонн военнопленных, определенно не производили такого впечатления.
   – Вам известно, что думал Бисмарк по поводу войны с Россией?
   – Да, немного. Он всегда считал, что такая война была бы чересчур рискованной.
   – Как вы думаете, он был прав?
   – Для своего времени, разумеется.
   – А в наше время?
   – Вероятно, эта мысль верна и для нашего времени.
   – Итак, вы полагаете, что Гитлер проиграет эту войну?
   – Это будет зависеть от вас.
   – В чем именно?
   – Если война на Востоке не закончится до конца этого года, Гитлер проиграет ее!
   – Как вы думаете, она успеет закончиться?
   – Я не знаю, как скажется на вашей способности драться потеря Сталинграда и Баку, но я считаю, что вряд ли можно надеяться, что война кончится до конца года.
   – Тогда почему вы продолжаете сражаться?
   – Разве одно связано с другим? Немецкий народ воюет и верит в победу. Я знаю всего пять или десять человек во всей Германии, которые не верят в победу Гитлера, а мои товарищи просто смеялись надо мной, когда я высказывал сомнения по этому поводу.
   – Хотели бы вы написать письмо домой?
   – Конечно, хотел бы, но как это сделать?
   – Вы могли бы написать его в виде листовки, в которой выражаете свои сомнения в победе Гитлера.
   – Я не стану этого делать.
   – Почему?
   – Вряд ли это нужно объяснять.
   – А разве дома вы никогда не говорили о своих сомнениях?
   – В кругу своих товарищей – да.
   – Почему же не хотите сделать это снова?
   Я не ответил. Действительно, почему бы нет? Это было бы против всех правил военного человека. Но новость о том, что я пропал без вести, вскоре дойдет до моего дома, и что будет тогда? Последний из оставшихся в живых сыновей пропал без вести в Советском Союзе! Это было бы хуже чем просто весть о моей гибели в бою.
   Человек напротив меня прервал мои размышления:
   – Ну, если вы не хотите делать этого, никто не станет принуждать вас.
   Я попросил дать мне время подумать.
   Конвоир отвел меня обратно в мою грязную нору в разрушенной лачуге, где я снова остался наедине со своими мыслями. Листовка? Это было бы настоящим предательством. После этого для меня станет невозможным возвращение в Германию, пока у власти там остается Гитлер. Это решение должно было повлиять на всю мою дальнейшую жизнь. В прошлую войну ни о чем подобном даже не слышали. Офицер кайзера даже не стал бы дожидаться, чтобы ему сделали подобное предложение повторно. Но разве можно сравнивать эти две войны? В те дни существовал рейхстаг, мирные инициативы, забастовки и антивоенные демонстрации.
   «Что бы ты сделал, – продолжал я спрашивать у самого себя, – если бы десять дней назад кто-то рассказал тебе о заговоре против Гитлера и его армии? Донес бы ты на этого человека?» Ну и вопрос! Чтобы я согласился стать пособником этих сумасшедших, этих наркоманов и пьяниц, авантюристов и мегаманьяков с лицами дегенератов? Я вспомнил, как мой отчим, к стыду собравшейся семьи, вешая на стену огромный дешевый портрет Гитлера, окинул его долгим, задумчивым взглядом и, наконец, бросил: «Разве все вы не видите, каким кретином, грязным и низким типом выглядит этот человек?»
   И все же всего пять дней назад я сражался под знаменем Гитлера и носил свастику на своем мундире. Что должны были подумать русские, если я откажусь от всего этого сейчас, когда нахожусь у них в плену?
   У меня не оставалось времени на размышления. За мной пришел охранник, который отвел меня в комнату, где ждали те, кто меня допрашивал.
   – Итак, что вы решили?
   Я все еще пребывал в неуверенности. Как я должен был поступить? То ли от стыда, то ли от волнения или лихорадки я почувствовал, как у меня подскочила температура. Может быть, я сам виноват в том, что мне приходится стоять перед подобным выбором?
   Почему для военнопленных не предусмотрено почтового сообщения? Почему мы оказываемся полностью отрезанными? Имею ли я полное право делать или не делать то, что нахожу нужным сейчас, когда я стал полностью сам себе хозяином, не подвластным законам и не имеющим прав, лишенным всякой защиты родины? Почему я не могу сказать или написать то, что считаю нужным, чтобы дать своей матери хоть немного утешения и надежды?
   Русский повторил вопрос, и я принял решение:
   – Да, я напишу это.
   Я передавал привет своим родителям и своим друзьям. Я сообщил, что со мной обращаются корректно. Я заявил, что считаю, что Германия проиграет эту войну и что предупреждение Бисмарка относительно войны с Россией снова подтвердилось.
   Когда я выходил из комнаты, русский подал мне руку и попрощался со мной на немецком языке.
   Я ничего не ответил.

Глава 2 Антифашисты

1 октября 1942 г.
   Я пытался удержать равновесие, шагая по извилистой тропинке в болотистом лесу, сгибаясь пополам под весом неимоверно тяжелого рюкзака. Впереди шагали двенадцать офицеров-итальянцев, так же тяжело нагруженных, уставших и несчастных. Позади шагал конвоир с винтовкой на плече прикладом вверх, злобно бормотавший: «Сукины дети! Вперед, быстрее!»
   Перед глазами у меня заплясали красные круги. Кровь стучала в висках, а загноившаяся рана, полученная 24 августа, причиняла сильную боль. Я подумал, что через сотню шагов выброшу свой рюкзак в болото и сам шагну туда же. Но потом я начинал отсчитывать следующую сотню, потом еще одну. Наконец мы вышли к опушке леса и растянулись на небольшом пригорке. Конвоир впереди отдал команду: «Стой! Halt!»
   Все тринадцать человек со стоном облегчения бросились на землю. Мы закрыли глаза и жадно глотали воздух задохнувшейся грудью. Прошло какое-то время, прежде чем первый из нас скрутил цигарку из табачных листьев в тонкой полоске газетной бумаги. И снова мы почувствовали муки голода – жестокие позывы, которые заставляют некоторых жевать и глотать любую зелень, попавшую им в руки.
   Я познакомился с итальянцами 7 сентября в пересыльном лагере для военнопленных на берегу Волги, куда попал после трех дней пути длиной 150 километров. Меня заперли на ночь в мерзлом подвале вместе с еще двумя летчиками-военнопленными, которых подозревали в намерениях бежать из плена. На следующий день из лагеря отправили первую группу: двести человек, которые ушли колоннами по четыре. В голове колонн поставили двенадцать итальянских офицеров, майоров, капитанов, лейтенантов, а впереди всех шел я – единственный пленный немецкий офицер. Так мы маршировали напрямик через степь в сопровождении 30–40 вооруженных до зубов солдат-красноармейцев. За сутки они заставили нас преодолеть примерно 70 километров. Потом нам дали отдохнуть несколько часов прямо на дороге, после чего мы прошли еще 40 километров примерно за двенадцать часов. Затем нам пришлось трое суток дожидаться на станции прибытия эшелона. Потом нас распихали по пятьдесят человек в каждый вагон. Большинство из нас уже успело заразиться дизентерией, и смерть начала пожинать свой урожай. В течение целого месяца путешествия нам выдавали ежедневно лишь ломтик хлеба размером с кулак и нечто на кончике ножа, что называлось сахаром. Если везло, то в поезде удавалось получить кружку воды, отдававшей машинным маслом. В этом направлении движение советских поездов было чрезвычайно плотным. Нашему эшелону часто часами приходилось простаивать на запасных путях. Эшелоны с войсками, боеприпасами, танками и другой техникой постоянно были видны через отверстия в скользящих горизонтально дверях вагона, через которые мы проталкивали наружу ведро с отходами.