А пока, в семидесятые годы, воры в законе, цеховики, контрабандисты, фарцовщики и валютчики остаются экзотикой, которой изредка балуют советских зрителей в официальных назидательных детективах, неизменно подтвержадающих моральное и профессиональное превосходство агентов государства. Советского обывателя, попадавшего на Кавказ во время отпуска или в командировках, также неизменно изумляет показное потребление (дома, машины, банкеты, утрированно стильная одежда) и демонстративно снисходительное отношение к советской государственной дисциплине, от лихачества на дорогах и прикарманивания сдачи продавцами до обязательных подношений на всех уровнях. Человеку из социально атомизированного и бюрократически контролируемого индустриального общества представляется скандальной экзотикой общество, в котором преобладают семейно-земляческие связи и неформальные статусы, альтернативные государственной иерархии. Конечно, на Кавказе советского периода также действуют бюрократические учреждения и формальные правила, большинство горожан живет в обыденном ритме, задаваемом городским транспортом, учебными заведениями и промышленными предприятиями. Однако случайный сторонний наблюдатель (вспомним методологические предупреждения первой главы) подмечает в первую очередь экзотику.
Во вполне обыденной советской городской среде строит свою жизнь и наш герой Юрий Шанибов. В семидесятые годы его более всего заботит и изматывает затянувшаяся подготовка к защите кандидатской диссертации (которая в системе советских вузов имела многоступенчатый, крайне ритуализованный и бюрократический характер). Шанибов надолго застревает в младших преподавателях с минимальным окладом. Выручает зарплата работающей продавцом жены – подобно большинству советских горожан, Шанибовы строят свою семью в условиях полной занятости по государственному найму. Семья Шанибовых со временем получает квартиру в обычном многоэтажном доме и живет в условиях усредненного достатка. Однако традиционные кавказские представления о соотношении гендерных ролей плюс кипучая натура Юрия Мухаммедовича едва ли позволяют ему чувствовать себя вполне реализовавшимся взрослым мужчиной. Напоминанием о несбывшихся надеждах шестидесятых годов служат фотографии из семейного альбома: молодой прокурор Шанибов в кабинете у телефона, за рулем служебного внедорожника Горьковского автозавода, в костюме и галстуке на официальном фото с доски почета.
Настороженность старшей профессуры, порой переходящая в необъяснимую, на первый взгляд, враждебность к Шанибову, носила охранительно-превентивный характер. Нам нет никакого смысла вникать в давние перипетии академических интриг и тем более в формальные претензии к Шанибову. Это была полнейшая схоластика советского образца. Здесь интереснее будет отметить дивергентное расхождение в траекториях Шанибова и (отчего бы и нет?) его сверстника Пьера Бурдье. Конечно, академическая карьера Бурдье складывалась неизмеримо успешнее. Примерно в том же критическом для интеллектуала возрасте 35–40 лет, когда Шанибов сталкивается у себя в Нальчике с карьерными затруднениями и очевидно связанным с этим творческо-дискурсивным блоком, Бурдье посреди продолжающейся бурной перестройки интеллектуального поля своей страны взлетает на престижную высоту в Коллеж де Франс. Окрыленный эмоциональной энергией успеха, он одну за другой пишет работы, приносящие ему уже международную известность и репутацию ведущего критического интеллектуала Парижа. Наиболее смелой и критичной среди своих работ Бурдье считал социологическое исследование французского профессориата, не без доли сарказма озаглавленное «Гомо Академикус»[97].
Наблюдения Бурдье касательно стратегий воспроизводства академической иерархии, включая центральный механизм длительного сдерживания и провинциализации более молодых претендентов путем навязывания схоластических «стандартов научности», особенно в растянутом на долгие годы процессе написания крайне трудоемких канонических диссертаций, вполне применимы и к анализу затруднений Юрия Шаннбова.
В действительности амбициозный молодой лектор из Нальчика, позволявший себе рассуждать перед студентами о творческом развитии марксизма и проблемах развитого социализма, олицетворял две угрозы консервативному профессориату: он либо метил в начальство, и тогда его прежним гонителям бы не поздоровилось, либо в публичные возмутители спокойствия, в случае чего профессориат не только бы изобличался в косности, но и мог быть заподозрен в недостатке политической бдительности. В обоих случаях разумнее было Шаннбова притормозить или даже подать предупредительный сигнал в органы госбезопасности, переложив политическую ответственность и вероятные «оргвыводы» на парторганы и чекистов.
Гонения, направленные против Шаннбова, у многих вызывали чувства сострадания и стыда, хотя мало кто рискнул бы их выказывать публично. Не публикации, формальные дипломы и должности, а ореол смелой незаурядности, сочувствие и повседневная неафишируемая дружба коллег и бывших студентов на долгие годы вперед составили Шанибову его личную совокупность символического и социального капитала. Следует подчеркнуть, что шанибовский круг поддержки не был группой диссидентов. Относительно молодые интеллигенты и специалисты просто продолжали жить в одном городе и оставаться приятелями. В брежневскую эпоху они в политической и контркультурной деятельности не участвовали, ибо Нальчик оставался слишком небольшим, достаточно традиционным и изолированным от столиц городом, чтобы приютить политизированное либо богемное интеллектуальное подполье. Личную социальную сеть Шаннбова можно назвать от силы эмбриональной контрэлитой.
Испытания, которым подвергся Шанибов, вполне соответствовали личному опыту миллионов таких же образованных людей молодого и среднего возраста в СССР и странах соцлагеря. Повсеместность, однако, не обязательно была результатом официально проводимой центром кампании. Как минимум не меньшую и «объективную» роль играли гомологичность местных социальных ситуаций и культурно-дискурсивная связанность советского пространства, которые делали возможным как повсеместную консервативную реакцию брежневских времен, так и возникновение единого интеллигентского сопротивления, ставшего явным с очередным изменением климата в годы горбачевской гласности. Сигналами служили драматические события, подобные смещению Хрущева, вводу войск в Прагу или лишению Солженицына советского гражданства, равно как и ритуализованные идеологические установки московского центра, открыто публикуемые в пропагандистских передовицах либо рассылаемые в виде «закрытых писем» для обсуждения в парторганизациях на местах. Сигналы сливались в своеобразный поток и затем расшифровывались в качестве, например, санкции на выявление доморощенных диссидентов.
Последующая активность на местах определялась далеко не только полученными сверху сигналами – будь это так, СССР в самом деле можно было бы считать подлинно тоталитарной диктатурой. Но тогда, по всей видимости, и побудительные призывы Москвы к повышению качества и эффективности общественного труда, подъему сельского хозяйства или борьбе с пьянством должны были бы беспрекословно исполняться, а не оставаться раз за разом пустым пропагандистским ритуалом. Здесь мы вновь сталкиваемся с проблемой инфраструктурной слабости (в противоположность деспотической силе) советского государства. Последовательно и даже ревностно исполнялись те директивы центра, которые либо соответствовали интересам местной иерархии, либо вызывали опасение не оказаться в русле текущей кампании, если центр давал понять, что на сей раз могут последовать серьезные проверки. Наверняка таков и был механизм сталинских чисток и военной мобилизации. Впрочем, даже тогда находились способы симулировать деятельность, и тем более они находились после частичного демонтажа аппарата сталинского террора.
По меркам сталинских времен Шанибову ничто особенно не угрожало. Он так и остался преподавать в университете и даже регулярно выезжал на конференции и семинары по обмену опытом студенческого самоуправления, особенно в крупные индустриальные города Сибири, где всегда царило относительное свободомыслие. Подавление непрошеной инициативы осуществлялось в основном унизительными «проработками». Арестов и тем более физического устранения избегали сами органы госбезопасности даже в отношении настоящих диссидентов. В этом десталинизация определенно оказалась последовательной и необратимой, поскольку отвечала интересам самосохранения властвующей номенклатуры. Большинство жертв морального прессинга были представителями интеллектуальных кругов, поскольку, как мы увидели в предыдущей главе, области науки и культуры оказались ключевыми в символическом противостоянии консервативного и реформистского крыльев номенклатуры. На местах выбор жертв производился в основном среди претендентов на уже занятые места и должности. Старшие преподаватели официально утвержденных идеологических предметов и управленцы научно-исследовательских учреждений использовали пугало КГБ преимущественно для того, чтобы указывать младшим коллегам на их место, а также чтобы предотвращать накопление вызывающе самостоятельными соперниками символического капитала, потенциально обладающего престижной ценностью в мировых (т. е. западных) сферах культуры и науки.
По времени и местоположению участи Шанибова близок пример еще одной жертвы ревниво подозрительной профессуры, хотя встретятся они лишь годы спустя. В середине 1970-х гг. деканат факультета филологии и партком Чечено-Ингушского госуниверситета посчитали своим долгом поставить местный комитет госбезопасности в известность о подозрительных настроениях, складывающихся в самодеятельном поэтическом кружке «П’хармат» (по-чеченски «Прометей», типичное советско-молодежное название тех лет). Отметим, что деканат и партком состояли в основном из приближенной к местной власти русскоязычной профессуры города Грозного и нескольких лояльных чеченцев, в то время как «пхарматовцы» были начинающими чеченскими и ингушскими интеллигентами, лишь недавно покинувшими село. Их романтические и порой несносно наивные строфы о любви, молодости, красоте родных гор, орлином полете и овеянных легендами средневековых каменных башнях казались политически совершенно невинными. Поводом для доноса послужило раздражение некоторых старших членов местного отделения Союза писателей, на суд которых молодые чеченские поэты не удосужились представить свои произведения. Спустя годы этот провинциальный микроконфликт аукнулся чеченской революцией, когда ставшие во главе радикальных националистов бывшие молодые поэты и краеведы оставили не у дел статусных интеллектуалов, припомнив им прошлое цензорство. Одним из основателей гонимого кружка был уже упоминавшийся в первой главе Зелимхан Яндарбиев, совместно с Шанибовым впоследствии основавший также Конфедерацию горских народов Кавказа, Вайнахскую демократическую партию, временный президент Ичкерии в 1996–1997 гг. и, наконец, религиозный фундаменталист, убитый в изгнании в Катаре. В ретроспективе Яндарбиев представляет свою интеллектуальную биографию в виде восходящей по прямой национально-повстанческой радикализации[98]. Однако факт остается фактом – в середине восьмидесятых Яндарбиеву удалось-таки стать членом республиканского Союза писателей и – более того – вскоре занять должность его секретаря, что означало доступ к распределению квот на публикацию книг, путевок в Дома творчества, квартир и других материальных благ советской литературной номенклатуры. Остается гадать, кем бы стал поэт Яндарбиев сегодня, сохранись СССР.
Неприятное, но, как видим, не роковое столкновение молодого Яндарбиева с местными органами госбезопасности в семидесятых годах случилось в основном по двум причинам преимущественно местного значения. Во-первых, руководство грозненского управления КГБ, вероятно, не желало портить отношения с просившей о поддержке местной русскоязычной номенклатурой, которой ради дальнейшего сохранения своих позиций в нарушение советских же норм национального представительства в республиках требовалось регулярно подпитывать самооправдательный тезис о недостаточной лояльности чеченцев и ингушей. Во-вторых, региональным органам КГБ необходимо было регулярно докладывать в Москву о результатах проделанной работы. Иностранные шпионы в провинциях и внутренних республиках встречались нечасто, поэтому основной заботой считалось присматривать за националистическими проявлениями. Однако в этом деле требовался свой баланс. В атмосфере брежневского умиротворения не стоило излишне беспокоить московское начальство рапортами об особо опасной антисоветской экстремистской деятельности. Такое могло быть расценено и как провал в работе, недосмотр местных органов. Профилактическое запугивание подобных Шанибову искренних коммунистических реформаторов и напористых юных литераторов вроде Яндарбиева служило достаточно удобным прикрытием для имитации бдительной, но рутинной деятельности. В разговоре со мной бывший офицер (этнический русский) одного из провинциальных управлений КГБ рассказал об обычной неформальной практике звонков коллегам в соседние республики и области для того, чтобы, как он выразился, «в дружеской, коллегиальной манере посовещаться и выяснить», какие именно разновидности операций и какой интенсивности будут расценены руководством в Москве как наиболее удовлетворительные[99]. В целом, коллективно и неформально обговоренная симуляция деятельности стала основополагающей стратегией бюрократического режима брежневского СССР.
Преодолев хрущевские экспромты и пережив чехословацкие и внутренние угрозы 1968 г., советское руководство, очевидно, не желало возобновления каких бы то ни было чисток, зная по собственному опыту, что террор может выйти из-под контроля. Воцарился осторожный консервативный режим стабилизации, по исторической иронии, вернее – инерции, продолжавший выступать социалистической сверхдержавой. Отложив внутренние реформы до более спокойных дней, брежневизм черпал свою легитимность в ритуалистическом противостоянии Соединенным Штатам Америки, терявшим после поражения во Вьетнаме идеологические и геополитические позиции в мире. Трудности начала семидесятых подталкивали Вашингтон к разрядке напряженности в отношениях с Москвой, которая по собственным резонам была готова принять сверхдержавную игру в разрядку, впрочем, не без доли мухлевки. Геополитическое соперничество продолжалось в основном путем привлечения новых клиентов из числа стран Третьего мира, что являло собой еще один пример имитации – на сей раз расширения мировой системы социализма. В самом СССР брежневский режим стабилизации зиждился на все более терпимом отношении к снижению исполнительской и трудовой дисциплины и на патерналистском по сути субсидировании товаров широкого потребления, что на тот промежуток времени значительно улучшило условия жизни социалистических трудящихся – в расчете, что более сытые трудящиеся согласятся имитировать внутриполитический консенсус. С годами издержки и проблемы, вызванные этими консервативными имитационными стратегиями, продолжали расти.
Три источника издержек консервативной стабилизации
Издержки первые: Дилемма геополитического напряжения
Во вполне обыденной советской городской среде строит свою жизнь и наш герой Юрий Шанибов. В семидесятые годы его более всего заботит и изматывает затянувшаяся подготовка к защите кандидатской диссертации (которая в системе советских вузов имела многоступенчатый, крайне ритуализованный и бюрократический характер). Шанибов надолго застревает в младших преподавателях с минимальным окладом. Выручает зарплата работающей продавцом жены – подобно большинству советских горожан, Шанибовы строят свою семью в условиях полной занятости по государственному найму. Семья Шанибовых со временем получает квартиру в обычном многоэтажном доме и живет в условиях усредненного достатка. Однако традиционные кавказские представления о соотношении гендерных ролей плюс кипучая натура Юрия Мухаммедовича едва ли позволяют ему чувствовать себя вполне реализовавшимся взрослым мужчиной. Напоминанием о несбывшихся надеждах шестидесятых годов служат фотографии из семейного альбома: молодой прокурор Шанибов в кабинете у телефона, за рулем служебного внедорожника Горьковского автозавода, в костюме и галстуке на официальном фото с доски почета.
Настороженность старшей профессуры, порой переходящая в необъяснимую, на первый взгляд, враждебность к Шанибову, носила охранительно-превентивный характер. Нам нет никакого смысла вникать в давние перипетии академических интриг и тем более в формальные претензии к Шанибову. Это была полнейшая схоластика советского образца. Здесь интереснее будет отметить дивергентное расхождение в траекториях Шанибова и (отчего бы и нет?) его сверстника Пьера Бурдье. Конечно, академическая карьера Бурдье складывалась неизмеримо успешнее. Примерно в том же критическом для интеллектуала возрасте 35–40 лет, когда Шанибов сталкивается у себя в Нальчике с карьерными затруднениями и очевидно связанным с этим творческо-дискурсивным блоком, Бурдье посреди продолжающейся бурной перестройки интеллектуального поля своей страны взлетает на престижную высоту в Коллеж де Франс. Окрыленный эмоциональной энергией успеха, он одну за другой пишет работы, приносящие ему уже международную известность и репутацию ведущего критического интеллектуала Парижа. Наиболее смелой и критичной среди своих работ Бурдье считал социологическое исследование французского профессориата, не без доли сарказма озаглавленное «Гомо Академикус»[97].
Наблюдения Бурдье касательно стратегий воспроизводства академической иерархии, включая центральный механизм длительного сдерживания и провинциализации более молодых претендентов путем навязывания схоластических «стандартов научности», особенно в растянутом на долгие годы процессе написания крайне трудоемких канонических диссертаций, вполне применимы и к анализу затруднений Юрия Шаннбова.
В действительности амбициозный молодой лектор из Нальчика, позволявший себе рассуждать перед студентами о творческом развитии марксизма и проблемах развитого социализма, олицетворял две угрозы консервативному профессориату: он либо метил в начальство, и тогда его прежним гонителям бы не поздоровилось, либо в публичные возмутители спокойствия, в случае чего профессориат не только бы изобличался в косности, но и мог быть заподозрен в недостатке политической бдительности. В обоих случаях разумнее было Шаннбова притормозить или даже подать предупредительный сигнал в органы госбезопасности, переложив политическую ответственность и вероятные «оргвыводы» на парторганы и чекистов.
Гонения, направленные против Шаннбова, у многих вызывали чувства сострадания и стыда, хотя мало кто рискнул бы их выказывать публично. Не публикации, формальные дипломы и должности, а ореол смелой незаурядности, сочувствие и повседневная неафишируемая дружба коллег и бывших студентов на долгие годы вперед составили Шанибову его личную совокупность символического и социального капитала. Следует подчеркнуть, что шанибовский круг поддержки не был группой диссидентов. Относительно молодые интеллигенты и специалисты просто продолжали жить в одном городе и оставаться приятелями. В брежневскую эпоху они в политической и контркультурной деятельности не участвовали, ибо Нальчик оставался слишком небольшим, достаточно традиционным и изолированным от столиц городом, чтобы приютить политизированное либо богемное интеллектуальное подполье. Личную социальную сеть Шаннбова можно назвать от силы эмбриональной контрэлитой.
Испытания, которым подвергся Шанибов, вполне соответствовали личному опыту миллионов таких же образованных людей молодого и среднего возраста в СССР и странах соцлагеря. Повсеместность, однако, не обязательно была результатом официально проводимой центром кампании. Как минимум не меньшую и «объективную» роль играли гомологичность местных социальных ситуаций и культурно-дискурсивная связанность советского пространства, которые делали возможным как повсеместную консервативную реакцию брежневских времен, так и возникновение единого интеллигентского сопротивления, ставшего явным с очередным изменением климата в годы горбачевской гласности. Сигналами служили драматические события, подобные смещению Хрущева, вводу войск в Прагу или лишению Солженицына советского гражданства, равно как и ритуализованные идеологические установки московского центра, открыто публикуемые в пропагандистских передовицах либо рассылаемые в виде «закрытых писем» для обсуждения в парторганизациях на местах. Сигналы сливались в своеобразный поток и затем расшифровывались в качестве, например, санкции на выявление доморощенных диссидентов.
Последующая активность на местах определялась далеко не только полученными сверху сигналами – будь это так, СССР в самом деле можно было бы считать подлинно тоталитарной диктатурой. Но тогда, по всей видимости, и побудительные призывы Москвы к повышению качества и эффективности общественного труда, подъему сельского хозяйства или борьбе с пьянством должны были бы беспрекословно исполняться, а не оставаться раз за разом пустым пропагандистским ритуалом. Здесь мы вновь сталкиваемся с проблемой инфраструктурной слабости (в противоположность деспотической силе) советского государства. Последовательно и даже ревностно исполнялись те директивы центра, которые либо соответствовали интересам местной иерархии, либо вызывали опасение не оказаться в русле текущей кампании, если центр давал понять, что на сей раз могут последовать серьезные проверки. Наверняка таков и был механизм сталинских чисток и военной мобилизации. Впрочем, даже тогда находились способы симулировать деятельность, и тем более они находились после частичного демонтажа аппарата сталинского террора.
По меркам сталинских времен Шанибову ничто особенно не угрожало. Он так и остался преподавать в университете и даже регулярно выезжал на конференции и семинары по обмену опытом студенческого самоуправления, особенно в крупные индустриальные города Сибири, где всегда царило относительное свободомыслие. Подавление непрошеной инициативы осуществлялось в основном унизительными «проработками». Арестов и тем более физического устранения избегали сами органы госбезопасности даже в отношении настоящих диссидентов. В этом десталинизация определенно оказалась последовательной и необратимой, поскольку отвечала интересам самосохранения властвующей номенклатуры. Большинство жертв морального прессинга были представителями интеллектуальных кругов, поскольку, как мы увидели в предыдущей главе, области науки и культуры оказались ключевыми в символическом противостоянии консервативного и реформистского крыльев номенклатуры. На местах выбор жертв производился в основном среди претендентов на уже занятые места и должности. Старшие преподаватели официально утвержденных идеологических предметов и управленцы научно-исследовательских учреждений использовали пугало КГБ преимущественно для того, чтобы указывать младшим коллегам на их место, а также чтобы предотвращать накопление вызывающе самостоятельными соперниками символического капитала, потенциально обладающего престижной ценностью в мировых (т. е. западных) сферах культуры и науки.
По времени и местоположению участи Шанибова близок пример еще одной жертвы ревниво подозрительной профессуры, хотя встретятся они лишь годы спустя. В середине 1970-х гг. деканат факультета филологии и партком Чечено-Ингушского госуниверситета посчитали своим долгом поставить местный комитет госбезопасности в известность о подозрительных настроениях, складывающихся в самодеятельном поэтическом кружке «П’хармат» (по-чеченски «Прометей», типичное советско-молодежное название тех лет). Отметим, что деканат и партком состояли в основном из приближенной к местной власти русскоязычной профессуры города Грозного и нескольких лояльных чеченцев, в то время как «пхарматовцы» были начинающими чеченскими и ингушскими интеллигентами, лишь недавно покинувшими село. Их романтические и порой несносно наивные строфы о любви, молодости, красоте родных гор, орлином полете и овеянных легендами средневековых каменных башнях казались политически совершенно невинными. Поводом для доноса послужило раздражение некоторых старших членов местного отделения Союза писателей, на суд которых молодые чеченские поэты не удосужились представить свои произведения. Спустя годы этот провинциальный микроконфликт аукнулся чеченской революцией, когда ставшие во главе радикальных националистов бывшие молодые поэты и краеведы оставили не у дел статусных интеллектуалов, припомнив им прошлое цензорство. Одним из основателей гонимого кружка был уже упоминавшийся в первой главе Зелимхан Яндарбиев, совместно с Шанибовым впоследствии основавший также Конфедерацию горских народов Кавказа, Вайнахскую демократическую партию, временный президент Ичкерии в 1996–1997 гг. и, наконец, религиозный фундаменталист, убитый в изгнании в Катаре. В ретроспективе Яндарбиев представляет свою интеллектуальную биографию в виде восходящей по прямой национально-повстанческой радикализации[98]. Однако факт остается фактом – в середине восьмидесятых Яндарбиеву удалось-таки стать членом республиканского Союза писателей и – более того – вскоре занять должность его секретаря, что означало доступ к распределению квот на публикацию книг, путевок в Дома творчества, квартир и других материальных благ советской литературной номенклатуры. Остается гадать, кем бы стал поэт Яндарбиев сегодня, сохранись СССР.
Неприятное, но, как видим, не роковое столкновение молодого Яндарбиева с местными органами госбезопасности в семидесятых годах случилось в основном по двум причинам преимущественно местного значения. Во-первых, руководство грозненского управления КГБ, вероятно, не желало портить отношения с просившей о поддержке местной русскоязычной номенклатурой, которой ради дальнейшего сохранения своих позиций в нарушение советских же норм национального представительства в республиках требовалось регулярно подпитывать самооправдательный тезис о недостаточной лояльности чеченцев и ингушей. Во-вторых, региональным органам КГБ необходимо было регулярно докладывать в Москву о результатах проделанной работы. Иностранные шпионы в провинциях и внутренних республиках встречались нечасто, поэтому основной заботой считалось присматривать за националистическими проявлениями. Однако в этом деле требовался свой баланс. В атмосфере брежневского умиротворения не стоило излишне беспокоить московское начальство рапортами об особо опасной антисоветской экстремистской деятельности. Такое могло быть расценено и как провал в работе, недосмотр местных органов. Профилактическое запугивание подобных Шанибову искренних коммунистических реформаторов и напористых юных литераторов вроде Яндарбиева служило достаточно удобным прикрытием для имитации бдительной, но рутинной деятельности. В разговоре со мной бывший офицер (этнический русский) одного из провинциальных управлений КГБ рассказал об обычной неформальной практике звонков коллегам в соседние республики и области для того, чтобы, как он выразился, «в дружеской, коллегиальной манере посовещаться и выяснить», какие именно разновидности операций и какой интенсивности будут расценены руководством в Москве как наиболее удовлетворительные[99]. В целом, коллективно и неформально обговоренная симуляция деятельности стала основополагающей стратегией бюрократического режима брежневского СССР.
Преодолев хрущевские экспромты и пережив чехословацкие и внутренние угрозы 1968 г., советское руководство, очевидно, не желало возобновления каких бы то ни было чисток, зная по собственному опыту, что террор может выйти из-под контроля. Воцарился осторожный консервативный режим стабилизации, по исторической иронии, вернее – инерции, продолжавший выступать социалистической сверхдержавой. Отложив внутренние реформы до более спокойных дней, брежневизм черпал свою легитимность в ритуалистическом противостоянии Соединенным Штатам Америки, терявшим после поражения во Вьетнаме идеологические и геополитические позиции в мире. Трудности начала семидесятых подталкивали Вашингтон к разрядке напряженности в отношениях с Москвой, которая по собственным резонам была готова принять сверхдержавную игру в разрядку, впрочем, не без доли мухлевки. Геополитическое соперничество продолжалось в основном путем привлечения новых клиентов из числа стран Третьего мира, что являло собой еще один пример имитации – на сей раз расширения мировой системы социализма. В самом СССР брежневский режим стабилизации зиждился на все более терпимом отношении к снижению исполнительской и трудовой дисциплины и на патерналистском по сути субсидировании товаров широкого потребления, что на тот промежуток времени значительно улучшило условия жизни социалистических трудящихся – в расчете, что более сытые трудящиеся согласятся имитировать внутриполитический консенсус. С годами издержки и проблемы, вызванные этими консервативными имитационными стратегиями, продолжали расти.
Три источника издержек консервативной стабилизации
В следующие пятнадцать-двадцать лет жизнь Шанибова, как и миллионов его советских соотечественников, приобретает преимущественно частный характер. Как и все, он ходит на работу, растит детей, занимается ремонтом квартиры, летом ездит с семьей в отпуск или на дачу, ищет, где купить дефицитную мебель и прочие атрибуты современного комфорта, копит деньги на покупку машины, читает книги, играет иногда на своей мандолине народные мелодии и переложения классики. Шанибов сохраняет свои политические инстинкты, искренне надеясь на какое-то подтверждение своей правоты сверху, но теперь ему остается лишь пассивно следить за официальным курсом партии, в котором не происходит ровно ничего экстраординарного. В Москве, как и в Кабардино-Балкарии все спокойно, у власти годами остаются те же самые постепенно стареющие люди, произносящие те же самые речи на неотличимо повторяющихся собраниях и партсъездах.
Кое-что все-таки происходит. В 1977 г. принимается новая Конституция СССР, призванная отразить брежневскую официальную идеологию поступательного вызревания «развитого социализма» – в противоположность всевозможным «ревизионизмам» и «авантюризмам» недавней бунтарской эпохи. В следующем 1978 г. проводится помпезная кампания принятия новых конституций союзных республик. Сугубо ритуальное мероприятие неожиданно вызывает протесты в Грузии из-за неупоминания грузинского языка в качестве государственного. Первому секретарю Грузии Эдуарду Шеварднадзе пришлось даже обратиться с неподготовленной речью к протестующим тбилисским студентам и обещать исправить юридическую оплошность. Впрочем, затем проводятся профилактические аресты. Один из задержанных, Звиад Гамсахурдия, вскоре появляется на советском телевидении с публичным покаянием и просит помилования (его нераскаявшийся подельник Мераб Костава остается в заключении).
В Абхазии возникают протесты уже против грузинских требований, в которых абхазы усмотрели угрозу своему двойственному положению титульной национальности автономной республики в составе Грузинской ССР. По совпадению, в это время проводится типичное для брежневского периода юбилейное празднование 150-летия «добровольного вхождения Армении в состав России» (имелась в виду годовщина Русско-персидской войны 1828 г., в результате которой Российской империи отошла Эриванская крепость и окрестности). Находчивые абхазы выдвигают ёрнически лояльнейший, но явно антигрузинский лозунг: «Армяне уже 150 лет с Россией. Когда же будем и мы?» Обо всем этом доходят только слухи, отрывочные сообщения едва слышимых зарубежных радиостанций, да крайне скупые официальные известия в виде осуждения непонятно каких «подстрекателей». Абхазии вместо административного переподчинения Москве обещают весьма щедрые центральные ассигнования на «дополнительные меры по социально-экономическому развитию курорта всесоюзного значения», проводятся перестановки в руководстве, из внутренних областей России назначается новый начальник милиции, в Сухуми создается университет с абхазским отделением – и на этом все более или менее стихает. До 1989 г.
Обозначив несколькими импрессионистскими мазками событийный (или бессобытийный) политический фон и практики советской повседневности семидесятых годов, оставим теперь микроуровень и лучше обратимся к макро структурному контексту жизни советского общества эпохи застоя. Именно здесь, вероятно, кроются глубинные причины развала СССР. Сегодня брежневский период постепенно уходит в забвение, не вызывая пока особого интереса даже у историков. Однако распад советского блока и последующие траектории составлявших его государств невозможно объяснить без учета неспособности советской правящей бюрократии предпринимать соответствующие шаги при первых признаках экономического спада и социальных проблем. С другой стороны, причин для особого беспокойства вроде бы не было. Быстро и сравнительно легко подавленные реформистские движения 1968 г. казались лишь временным отклонением. В семидесятых советское государство продолжало пользоваться преимуществами большой и относительно современной для тех лет индустриальной экономики, образованного и все еще растущего населения, престижа сверхдержавы, достигнувшей военного паритета с самой Америкой и, после 1973 г. неожиданных и невиданных доходов от экспорта нефти и газа. Требуется специальный анализ, чтобы выявить проблемы, остававшиеся глубоко структурными и оттого неявными в своей тотальности. Проблемы имели в основе три источника издержек: геополитическое противостояние сверхдержав, быстро завершенная пролетаризация, приведшая к резкому удорожанию рабочей силы, и позиционная сила ведомственной бюрократии.
Кое-что все-таки происходит. В 1977 г. принимается новая Конституция СССР, призванная отразить брежневскую официальную идеологию поступательного вызревания «развитого социализма» – в противоположность всевозможным «ревизионизмам» и «авантюризмам» недавней бунтарской эпохи. В следующем 1978 г. проводится помпезная кампания принятия новых конституций союзных республик. Сугубо ритуальное мероприятие неожиданно вызывает протесты в Грузии из-за неупоминания грузинского языка в качестве государственного. Первому секретарю Грузии Эдуарду Шеварднадзе пришлось даже обратиться с неподготовленной речью к протестующим тбилисским студентам и обещать исправить юридическую оплошность. Впрочем, затем проводятся профилактические аресты. Один из задержанных, Звиад Гамсахурдия, вскоре появляется на советском телевидении с публичным покаянием и просит помилования (его нераскаявшийся подельник Мераб Костава остается в заключении).
В Абхазии возникают протесты уже против грузинских требований, в которых абхазы усмотрели угрозу своему двойственному положению титульной национальности автономной республики в составе Грузинской ССР. По совпадению, в это время проводится типичное для брежневского периода юбилейное празднование 150-летия «добровольного вхождения Армении в состав России» (имелась в виду годовщина Русско-персидской войны 1828 г., в результате которой Российской империи отошла Эриванская крепость и окрестности). Находчивые абхазы выдвигают ёрнически лояльнейший, но явно антигрузинский лозунг: «Армяне уже 150 лет с Россией. Когда же будем и мы?» Обо всем этом доходят только слухи, отрывочные сообщения едва слышимых зарубежных радиостанций, да крайне скупые официальные известия в виде осуждения непонятно каких «подстрекателей». Абхазии вместо административного переподчинения Москве обещают весьма щедрые центральные ассигнования на «дополнительные меры по социально-экономическому развитию курорта всесоюзного значения», проводятся перестановки в руководстве, из внутренних областей России назначается новый начальник милиции, в Сухуми создается университет с абхазским отделением – и на этом все более или менее стихает. До 1989 г.
Обозначив несколькими импрессионистскими мазками событийный (или бессобытийный) политический фон и практики советской повседневности семидесятых годов, оставим теперь микроуровень и лучше обратимся к макро структурному контексту жизни советского общества эпохи застоя. Именно здесь, вероятно, кроются глубинные причины развала СССР. Сегодня брежневский период постепенно уходит в забвение, не вызывая пока особого интереса даже у историков. Однако распад советского блока и последующие траектории составлявших его государств невозможно объяснить без учета неспособности советской правящей бюрократии предпринимать соответствующие шаги при первых признаках экономического спада и социальных проблем. С другой стороны, причин для особого беспокойства вроде бы не было. Быстро и сравнительно легко подавленные реформистские движения 1968 г. казались лишь временным отклонением. В семидесятых советское государство продолжало пользоваться преимуществами большой и относительно современной для тех лет индустриальной экономики, образованного и все еще растущего населения, престижа сверхдержавы, достигнувшей военного паритета с самой Америкой и, после 1973 г. неожиданных и невиданных доходов от экспорта нефти и газа. Требуется специальный анализ, чтобы выявить проблемы, остававшиеся глубоко структурными и оттого неявными в своей тотальности. Проблемы имели в основе три источника издержек: геополитическое противостояние сверхдержав, быстро завершенная пролетаризация, приведшая к резкому удорожанию рабочей силы, и позиционная сила ведомственной бюрократии.
Издержки первые: Дилемма геополитического напряжения
На международной арене Советский Союз, назвавшись сверхдержавой, оказался вынужден и в мирное время нести непосильное геополитическое бремя. Конкретно, это приняло форму гонки вооружений со значительно более богатыми Соединенными Штатами и субсидирования растущего числа стран-клиентов без особых надежд на отдачу[100]. Помимо своего непосредственного «чистого» богатства США обладали вдобавок ключевым капиталистическим преимуществом в виде стратегии коммерциализованного милитаризма. Иначе говоря, военная машина в условиях капитализма вносит вклад в национальный доход как традиционным обеспечением коммерческих преимуществ на внешних рынках, так и посредством государственного стимулирования технологичных отраслей промышленности, занятости, науки и образования. Подобная практика зачастую называется «военным кейнсианством», хотя она так же стара, как сам капитализм[101]. В XX в. на пользу экономики Соединенных Штатов очень мощно работала обратная технологическая связь, взаимоусиливавшая НИОКР в военных и гражданских областях. Это не отменяет, повторимся, более традиционного использования военно-дипломатических рычагов для продвижения американского бизнеса на международной арене.
Организационная морфология СССР не позволяла воспроизвести западную модель самоокупаемой милитаризации. В советской экономике не было и быть не могло ценообразующего рынка и реальных денег (ведомственно-замкнутые неконвертируемые рубли выступали лишь условно-учетными единицами). Соответственно, ресурсы, которые могли быть направлены через военные заказы на общее экономическое развитие, исчезали мертвым капиталом в производство вооружений, оставляя прозябать гражданский сектор. Вдобавок параноидальная охрана военных секретов не позволяла новейшим технологиям перетекать в мирные отрасли экономики. Наконец, ситуация стала нетерпимой, если не попросту комичной, когда имперская держава оказалась вынуждена покупать лояльность стран-клиентов путем раздачи грантов и субсидируемого товарообмена, взамен не имея особых надежд на их эксплуатацию. Проявилась все та же нехватка инфраструктурной власти. СССР мог бы в принципе устроить разовый грабеж Польши или Анголы, подобно вывозу после 1945 г. оборудования и трофеев из оккупированной части Германии. Однако СССР не мог наладить институциональных механизмов невидимого и регулярного неэквивалентного обмена, для чего требуются рынок и рыночные субъекты, ориентированные на извлечение прибыли.
Интенсивность геополитической и идеологической конфронтации с вытекавшими из этого издержками могла быть снижена по соглашению между двумя сверхдержавами. Подходящий внешнеполитический момент возникал преимущественно в результате одновременных осложнений у обеих сторон, что побуждало к поиску компромиссов. В начале семидесятых годов такой момент создало осознание поражения США во вьетнамской войне и со стороны Москвы устрашающие по возможным последствиям стычки на советско-китайской границе. Совпавшее для обеих сторон сочетание внешнеполитических дилемм и внутреннего давления побудило Брежнева и Никсона перейти к политике сближения сверхдержав. Но разрядка едва ли могла продолжаться долго. Виной тому не только генералитет и военно-промышленные комплексы каждой из сторон. «Холодная война» оказалась прочно «впечатана» в идеологические и когнитивные шаблоны политических истеблишментов обеих стран, международная конфронтация служила слишком важным структурирующим и дисциплинирующим фактором во внутренней и внутриблоковой политике и СССР, и еще более в случае США. Подтверждением служат регулярно возникающие конфронтационные рецидивы в отношениях Америки с постсоветской Россией уже в годы Ельцина и Путина, для которых лишь с изрядным воображением можно найти геополитические причины. Поэтому разрядка как средство долгосрочного понижение геополитических издержек едва ли могла спасти СССР от банкротства. СССР оказался узником собственного статуса сверхдержавы. Структурные тенденции проявили себя, как обычно, в том, что принято называть непредвиденными случайностями истории: например, в неспособности Москвы обуздать аппетит планировщиков Генштаба и разработчиков ракет средней дальности или же в соблазне задействовать ограниченный контингент дорогостоящей и застоявшейся без дела армии для небольшой победоносной операции в Афганистане.
Организационная морфология СССР не позволяла воспроизвести западную модель самоокупаемой милитаризации. В советской экономике не было и быть не могло ценообразующего рынка и реальных денег (ведомственно-замкнутые неконвертируемые рубли выступали лишь условно-учетными единицами). Соответственно, ресурсы, которые могли быть направлены через военные заказы на общее экономическое развитие, исчезали мертвым капиталом в производство вооружений, оставляя прозябать гражданский сектор. Вдобавок параноидальная охрана военных секретов не позволяла новейшим технологиям перетекать в мирные отрасли экономики. Наконец, ситуация стала нетерпимой, если не попросту комичной, когда имперская держава оказалась вынуждена покупать лояльность стран-клиентов путем раздачи грантов и субсидируемого товарообмена, взамен не имея особых надежд на их эксплуатацию. Проявилась все та же нехватка инфраструктурной власти. СССР мог бы в принципе устроить разовый грабеж Польши или Анголы, подобно вывозу после 1945 г. оборудования и трофеев из оккупированной части Германии. Однако СССР не мог наладить институциональных механизмов невидимого и регулярного неэквивалентного обмена, для чего требуются рынок и рыночные субъекты, ориентированные на извлечение прибыли.
Интенсивность геополитической и идеологической конфронтации с вытекавшими из этого издержками могла быть снижена по соглашению между двумя сверхдержавами. Подходящий внешнеполитический момент возникал преимущественно в результате одновременных осложнений у обеих сторон, что побуждало к поиску компромиссов. В начале семидесятых годов такой момент создало осознание поражения США во вьетнамской войне и со стороны Москвы устрашающие по возможным последствиям стычки на советско-китайской границе. Совпавшее для обеих сторон сочетание внешнеполитических дилемм и внутреннего давления побудило Брежнева и Никсона перейти к политике сближения сверхдержав. Но разрядка едва ли могла продолжаться долго. Виной тому не только генералитет и военно-промышленные комплексы каждой из сторон. «Холодная война» оказалась прочно «впечатана» в идеологические и когнитивные шаблоны политических истеблишментов обеих стран, международная конфронтация служила слишком важным структурирующим и дисциплинирующим фактором во внутренней и внутриблоковой политике и СССР, и еще более в случае США. Подтверждением служат регулярно возникающие конфронтационные рецидивы в отношениях Америки с постсоветской Россией уже в годы Ельцина и Путина, для которых лишь с изрядным воображением можно найти геополитические причины. Поэтому разрядка как средство долгосрочного понижение геополитических издержек едва ли могла спасти СССР от банкротства. СССР оказался узником собственного статуса сверхдержавы. Структурные тенденции проявили себя, как обычно, в том, что принято называть непредвиденными случайностями истории: например, в неспособности Москвы обуздать аппетит планировщиков Генштаба и разработчиков ракет средней дальности или же в соблазне задействовать ограниченный контингент дорогостоящей и застоявшейся без дела армии для небольшой победоносной операции в Афганистане.