– Раз… Два… Три…
   При счете «шесть» Пончетто чуть приподнялся, оперся руками о пол и удивленно уставился на судью, как будто бы не понимая, для чего тот взмахивает перед ним своей рукой. Потом, тряхнув головой, как бы сбрасывая навалившуюся на него тяжесть, быстро все понял. Истекали последние секунды счета. Едва судья выкрикнул «восемь», Пончетто, словно подброшенный пружиной, вскочил на ноги и принял боевое положение. Опытный мастер ринга знал хорошо и правила и законы бокса. Проигрывать никому не известному русскому он не хотел. Это не входило в его планы. Отнюдь не за этим он приехал из Неаполя. Годами тренированное тело снова было послушным. Болельщики дружно приветствовали Пончетто аплодисментами.
   – Бокс! – подал команду судья.
   Пончетто, демонстрируя свою свежесть и выносливость, очертя голову бросился в сумбурную атаку на Миклашевского. И этим облегчил русскому решение задачи. Дальнейшее было делом техники. Уклонившись от размашистого бокового удара, Игорь послал двойку, два почти спаренных прямых встречных удара: один по корпусу, по солнечному сплетению, а второй – в открытую, гладко выбритую челюсть… Но Пончетто устоял на ногах. Он не упал, хотя и на какие-то секунды потерял сознание. Это было редкое явление в боксе – стоячий нокаут. Боксер в тяжелом состоянии «гроги». Он медленно и бессмысленно двигался по рингу, опустив руки и мотая головой из стороны в сторону. Рефери, забежав спереди, перед его лицом растопыренными пальцами обеих рук показывал счет и громко выкрикивал цифры:
   – …Шесть… Восемь…
   Отсчитав положенные секунды, судья выдохнул убийственное слово: «Аут!» – и, подхватив боксера под мышки, слегка подталкивая его, помог добраться до своего угла. Лишь после этого он направился к Миклашевскому и небрежно поднял, как положено, руку победителя.
   Зал отозвался неодобрительным ревом, свистом, топотом…
   Карл Бунцоль, накинув на потные плечи Миклашевского мохнатый халат, поспешно увел его со сцены.
   А в раздевалке возмущался Пончетто вместе со своим тренером. Придя в себя, наскоро обмывшись в душе, рассерженный итальянец в сопровождении тренера ворвался в комнату, где располагалось жюри боксерского турнира, и устроил шумный скандал. Пончетто, энергично жестикулируя, сыпал словами, как из пулемета, перемежая свою речь итальянскими и немецкими ругательствами. Он возмущался, негодовал, призывал в свидетели самого Всевышнего, обвинял, грозил, требовал наказать виновных. Тех самых, которые его, Пончетто, первую перчатку великой Италии, матчи которого смотрит сам дуче, посмели так подло обмануть. Он, Пончетто, этого не оставит, он добьется своего, будет жаловаться самому дуче, самому Муссолини! А могущественный дуче – первый друг фюрера, великая Италия – первый союзник великой Германии! Как же посмели немецкие друзья обмануть своего верного друга и союзника? Он, Пончетто, тренировался на своей вилле под Неаполем и готовился к трудному поединку на профессиональном ринге за титул чемпиона Европы, о котором уже разафишировано еще три месяца назад, когда вдруг к нему заявились немецкие спортивные эмиссары и пригласили на этот самый проклятый Богом паршивый турнир, обещая золотые горы наград, легкие победы над любителями. И он, размазня, поверил этим сказкам, поверил уговорам и поехал в Лейпциг. А здесь, на ринге, ему подсовывают одного профессионала за другим и, наконец, этого самого русского Ивана, профессионала из профессионалов, фамилию которого он выговорить не может, ибо она для него звучит хуже самого оскорбительного ругательства. С русскими вообще связываться опасно! Эти азиаты полны коварства. Великая Германия при самом активном содействии великой Италии не может их сломить. Русские – сплошные фанатики! Они на фронте предпочитают погибнуть, но не уступить, и на ринге – в том он, Пончетто, сегодня сам убедился – стоят насмерть, бьются не по правилам и не по законам, а судьи не смотрят, делают вид, что ничего не замечают, и даже открыто подсуживают. Где это было видано, чтобы рефери открывал счет боксеру, стоящему на обеих ногах, и засчитывал поражение нокаутом? И под конец Пончетто выпалил в самой категоричной форме свой ультиматум: если нельзя пересмотреть решение судей, то немедленно изъять из печати, из спортивных репортажей описание сегодняшнего полуфинального поединка, чтобы его имя не полоскали в грязной воде и не пострадал его высокий авторитет классного профессионального бойца накануне важного и очень ответственного поединка за звание чемпиона Европы.
3
   Утром Карл Бунцоль в первом же киоске около гостиницы накупил газет, местных и центральных, сунул их небрежно в карман пальто и, немного прогулявшись по улице, с довольным видом вернулся к себе в номер. Не раздеваясь, вынул газеты и стал их просматривать. И чем больше он читал, тем мрачнее становился. В газетах ничего не было. Ни строчки. Ни о нем, ни о Миклашевском. Словно и не было второго полуфинального поединка. В пространных спортивных репортажах и коротких информациях досужие журналисты расписывали лишь первый полуфинальный бой между чемпионом Франции, парижанином Жаком Пилясом, и первой перчаткой Венгрии, будапештцем Яношем Кайди. Поединок между ними был трудным, протекал с переменным успехом в обоюдных бесконечных обменах тяжелыми ударами, и до самого конца последнего раунда ни один из боксеров в этакой «рубке» не добился значительного преимущества. Определить победителя в таком сумбурном, напряженном бою, когда оба противника равны и по силам, и по мастерству, весьма трудно, и судьи разошлись в оценках, однако большинством голосов победу присудили французу…
   Бунцоль недоуменно посмотрел на газеты. Он ничего не мог понять. Что же произошло? Почему замолчали драматическую встречу между итальянцем и русским? Загадка какая-то, да и только. Карл сел и еще раз пробежал глазами заголовки газет, вчитываясь в дату. Нет, число сегодняшнее и месяц. Все правильно. В киоске ему продали свежие газеты. Он еще раз перечитал отчеты спортивных журналистов более внимательно, вчитываясь в каждую фразу, как бы прощупывая каждое слово. Даже в лейпцигской газете ни строчки. А ведь в этом городе его, Карла Бунцоля, знают и помнят. Именно здесь он начинал свою боксерскую карьеру. И вчера перед поединком Миклашевского и Пончетто с ним на эту тему беседовала симпатичная бойкая журналистка, дотошно выспрашивая о тех далеких и славных победах. Она так искренне улыбалась и обещала написать о нем, говоря, что лейпцигцам будет весьма приятно прочесть о своем прошлом кумире. Странно, но и она в своем большом, на две колонки, репортаже не упомянула ни о нем, ни о полуфинальном бое.
   Карл отодвинул газеты и задумался. Тут что-то не то. Молчание прессы – плохой признак. Это он хорошо знает. Ему стало не по себе. Кто-то невидимый властно повелевает и диктует. И прессой, и его судьбой. Ему стало жарко. Он вытер пот со лба и мысленно чертыхнулся на своих берлинских друзей, которые подсунули ему этого русского. На кой черт он с ним связался?
   Бунцоль нервно барабанил пальцами по столу. Что же делать? Как быть? Он чувствовал опасность. Она приближалась. Но не знал, с какой именно стороны ждать ее удара. А что удар последует, он не сомневался. Так уже было. В середине тридцатых годов, сразу же после берлинской Олимпиады. Имена тех гордых немецких спортсменов, которые демонстративно отказались приветствовать Гитлера, мгновенно исчезли со страниц газет. Потом эти парни исчезли и из жизни…
   Надо что-то предпринять. Надо действовать, а не сидеть сложа руки, ожидая, когда же тебя стукнут по шее. Пальцы рук как-то сами собой стали выстукивать по столу ритм походного марша. В юности Карл был неплохим барабанщиком, в ту, в Первую мировую войну, служил в полковом оркестре. Лихо отбивал ритмы. Впрочем, не без умысла он освоил искусство игры на маленьком звонком барабане. Работа с палочками укрепляла кисти рук, неплохие дополнительные упражнения для боксера. Может быть, и они помогли ему. Все же в двадцать третьем он выиграл, вырвал победу в десятираундовом бою и получил заветный пояс чемпиона Европы. Славные были тогда времена!
   Карл Бунцоль встал, сбросил пальто, раскрыл потертый кожаный чемодан, обклеенный рекламными ярлыками многих европейских гостиниц, порылся и вынул темную бутылку настоящего старого французского коньяка. Подержал ее на весу в ладони. Почти полгода Бунцоль хранил ее в чемодане, ожидая благоприятного случая распить в кругу друзей. Такие бутылки теперь редкость. Довоенного производства. Но жалеть не приходится. Завернул в газету.
   Подошел к зеркалу. Оглядел себя. Провел тыльной стороной ладони по щекам. Выбрит хорошо. Костюм нормальный, рубаха чистая. Кажется, все в порядке. Подмигнул сам себе: не вешай носа, Карл!
   Он стоял около зеркала, обдумывая, к кому пойти. Надо же узнать истинную причину молчания газет. Мысленно перебрал членов жюри. Главный судья? Нет, этот зажиревший боров с погонами полковника вылакает бутылку и ничего не скажет. Бунцоль знал его хорошо. Тот еще типчик! Его зам, эсэсовец, пройдоха из пройдох. Продаст в два счета. Оставался третий. Генрих Крюг. Он из Берлина. Спортивный деятель. Они знакомы. Надо идти к нему. Бунцоль напряг память, вспоминая, где и при каких обстоятельствах они были в компании, кто был рядом, по какому поводу праздновали.
 
   Генрих Крюг был раздосадован, когда к нему в номер нежданно ввалился Карл Бунцоль. Он только собрался позавтракать. Сварил на спиртовке в алюминиевой посудине кофе. Настоящий кофе. Из своих скромных запасов. А насладиться терпким напитком не успел. Криво улыбнувшись, он вяло ответил на бодрое приветствие старого, некогда знаменитого боксера.
   – А вы, друг, богато живете, – сказал Бунцоль, втягивая носом душистый густой аромат, – бьюсь об заклад, что настоящий, а не суррогат!
   – Настоящий, – согласился Крюг.
   – Бразильский?
   – У меня друг в Рио-де-Жанейро, в посольстве.
   – Хорошо же умеют люди устраиваться! – выпалил Бунцоль.
   – Он тоскует по рейху, пишет, что живет, как в ссылке, – Крюг говорил тихо, внушительно, словно читал нотацию подчиненному. – А служение родине – долг каждого чистого арийца, куда бы его ни послал наш фюрер.
   – Да, наш фюрер светлая голова, – согласился Бунцоль и, стремясь скорее переменить тему разговора, выставил на стол свою бутылку, завернутую в газету. – Думаю, что я угадал.
   – Что это? – Крюг кивнул на посудину.
   – Настоящий, французский. Двадцатилетней выдержки в подвалах. По рюмочке моего коньяка к чашечке вашего кофе. Как вы находите такое сочетание!
   Бунцоль развернул газету, и Генрих увидел, как за толстым темным стеклом приятно зазолотилась жидкость. На душе у него отлегло. Бунцоль пришел вовремя. Крюг дружески улыбнулся, хлопнул сухой ладонью тренера по чугунному плечу:
   – А ты, старина, все такой же! Годы тебя не берут.
   – Нет, Генрих, седею. И даже лысеть начал, – Карл ловко распечатал бутылку. – Я хотел в первый же день чемпионата к тебе заявиться, да как-то не решился. Турнир еще не начался, разное могли бы подумать. Друг в жюри, поэтому, мол, и победу… Я имею в виду других тренеров. А сегодня, в день финала, решился. Теперь, как говорится, все на ладони, со всех сторон видно.
   – Хороший у тебя боксер, русский этот.
   – Строптивый немного.
   – Ничего, ты дрессировать умеешь.
   Они сидели в низких креслах, не спеша попивали из рюмок золотистый коньяк и отхлебывали из небольших фарфоровых чашек ароматный темный напиток. Молча наслаждались. Каждый в эти минуты думал о своем, а в общем – об одном и том же: что сидят в приличном номере гостиницы, пьют кофе и коньяк, как в старые довоенные времена. Карл вздохнул и сказал об этом. Генрих подтвердил и грустно добавил:
   – Боюсь, старина, что эти времена уже никогда не повторятся.
   – Будем всю остальную жизнь вспоминать.
   – Если уцелеем, – скептически и откровенно произнес Крюг.
   – Не надо мрачных мыслей, Генрих, от них сплошное несварение желудка.
   – От действительности никуда не уйдешь, не спрячешься.
   – Да, радостей мало впереди. Лучше и не думать, – Бунцоль снова наполнил рюмки. – Мне глупые мысли полезли в голову. Почему-то вдруг показалось, что это наш последний чемпионат.
   – А на нем, как и на фронте, побеждает русский дух, – хмуро сказал Генрих.
   Бунцоль понял эти слова по-своему. Намекает? И поспешно стал оправдываться:
   – Миклашевский наш до мозга костей. Он из остлегиона, медалью награжден за борьбу с партизанами. А его родственник – большая шишка в министерстве пропаганды.
   – Да я не о нем, а вообще сказал, – Генрих взял свою рюмку, поднес к глазам, посмотрел на золотистый напиток, покачал его, любуясь переливами света. – Красота!.. Напиток богов!.. А мы с тобой, старина, не боги. И что будет дальше, никто не знает. Что-то, конечно, будет. Но уже без нас. Давай лучше выпьем за что-нибудь хорошее.
   – За вечно живой рыцарский дух древних тевтонцев! – бодро выпалил Бунцоль, как бы исподволь намекая на древность рода, к которому принадлежали и все Крюги.
   – За рыцарский дух! – подхватил Генрих.
   Выпили. Помолчали. Коньяк сделает свое дело, и наступит удобный момент. Карл снова взялся за бутылку, разлил в рюмки.
   – За твои успехи в финале, – сказал Генрих, – хотя не очень-то нашим хочется, чтобы победил русский. Но он классный боксер и здорово отделал вонючего макаронника.
   Крюг выпил и рассказал, как вчера, после боя, этот самый итальяшка вместе со своим тренером ворвался к жюри и устроил скандал, стал грозить, обещая жаловаться чуть ли не самому дуче и фюреру. Все, конечно, перетрусили, звонили в Берлин, согласовывали, а там, наверху, долго не думают, последовала команда в прессу: снять отчет о поединке.
   – Утром мне звонили газетчики и чертыхались, рассказывая, как ночью в типографии вырубали из набранных полос целые куски. Заодно и ты, старина, пострадал, как тренер русского. Но ничего, дружище, завтра будешь радоваться.
   У Бунцоля отлегло от сердца. Мир вокруг сразу стал светлее и просторнее.

Глава шестая

   День выдался пасмурный, серый, нудный, бесконечно длинный, казалось, без утра и без вечера, с одними сплошными белесыми сумерками. Проселочная дорога, которая петляла в редколесье, вела дальше к станции, это Григорий видел, сверяя карту с местностью. Появление же в одиночестве там, на этой небольшой железнодорожной станции, ничего хорошего не сулило. На карте обозначены и противотанковые рвы, вырытые ленинградцами еще в сорок первом, а теперь превращенные гитлеровцами в узел обороны. А лезть на рожон он не хотел да и не имел права. Приказ он выполнил, дорогу разведал. Надо поворачивать назад.
   Справа, чуть в стороне, за редколесьем, поднимался холм, а за ним, невдалеке, тянулась речка, а там, за нею, железнодорожное полотно. Кульга и решил взобраться на холм, оглядеть как следует местность.
   – Сворачивай к вершине, – скомандовал он водителю.
   Галия задвигала рычагами, притормаживая правую гусеницу, и танк, брызнув веером снега и мерзлых комьев земли, свернул к холму, пошел, подминая кусты и молодые деревца. Мингашева почему-то вспомнила, как училась на танкодроме делать эти самые повороты, как они сначала у нее не получались. «Тридцатьчетверка» поднялась на пригорок и замерла возле молодой пушистой елки, выставив вперед настороженный ствол пушки. Команда «стоп», поданная командиром, прозвучала в тот самый момент, когда она уже нажимала на тормоз. Галия устало улыбнулась, откинувшись на спинку жесткого сиденья, и не снимая рук с рычагов, ног с педалей, а только слегка расслабившись. Хотелось хоть немного передохнуть, размяться, потянуться, глотнуть свежего воздуха. Но их могли заметить немцы, и она напряженно всматривалась в узкую щель и чутко прислушивалась. Кажется, тихо кругом.
   Щелкнула крышка верхнего люка, внутрь машины потек густой холодный свежий воздух. Он нес запах снега, хвои, пробуждающейся природы. «Гриша, не спеши!» – хотелось крикнуть ей. Когда открывался верхний люк и Кульга поднимался со своего жесткого сиденья, ей всегда хотелось предостеречь, предупредить Григория, хотя она и знала, что он ее все равно не послушает. Он был слишком самостоятельным и уверенным. Может быть, за эту гордую самостоятельность и мужскую уверенность она еще сильнее любила его. И каждый раз, когда щелкала крышка люка, у Галии томительно сжималось сердце, и она напряженно вслушивалась: только бы ничего не случилось…
   – Обзор хороший, хотя видимость и никудышная, – произнес Кульга, настраивая бинокль.
   Над поймой и на склонах стояла тишина. Далекие, приглушенные расстоянием отзвуки боя едва доносились сюда откуда-то издалека, из-за леса слева. В той стороне, за лесом, что-то неярко отсвечивало в сером и мутном от низких облаков небе. А может быть, вовсе и не бой это, а гитлеровцы перед отходом спешно жгут еще одно селение, создавая мертвое пространство.
   Пойма реки уходила чуть наискось в молочную дымку тумана. Тусклыми мазками темнели густые кустарники, пятнами виднелись заросли камыша над речкой, гривки бурьяна, вылезшего из-под снега. До речки по прямой было с километр, не больше. На берегу кучками росли березы и сосенки. Кульга вспомнил, как ему говорил партизанский проводник, когда они с капитаном Шагиным прорабатывали на карте маршрут разведки: «Берег-то крут там, обрывистый. Мальчонками мы с него шастали в воду, прыгали то есть. Разбежишься – и головой вниз, а руки, вроде крыльев, в стороны разведешь. “Ласточкой” прыгали, товарищ командир».
   Отсюда, с вершины, никакой крутизны у берега не было видно, она лишь угадывалась. На замерзшей реке, по снегу хорошо виднелась зимняя дорога, проложенная прямо поперек по льду. На противоположном низком берегу, за широким лугом, вздымалась железнодорожная насыпь, на фоне неба спичками торчали телеграфные столбы. А за железной дорогой блекло синел лес.
   Кульга перевел взгляд на станцию, которая просматривалась. Перед самой станцией горбато выгнулся мост через реку, она там делала поворот и уходила куда-то к западу. Мост с обеих сторон огражден рядами колючей проволоки, он, несомненно, тщательно охраняется, а пространство вокруг конечно же пристреляно, очищено от деревьев. А в пойме, у моста, наверняка топь, танки могут провалиться, намертво засесть в трясину. Но атаковать все равно придется. Обстановка осложнялась еще и тем, что за мостом, близ станции, попыхивал дымком вражеский бронепоезд. Он грозно щетинился жерлами пушек и стволами пулеметов. «На подходах танки могут засесть, а бронепоезд не даст головы поднять нашей пехоте», – невесело подумал Кульга.
   Он еще раз посмотрел на замерзшую реку, на берег, железнодорожную насыпь и нагнулся вниз, позвал радиста:
   – Как связь?
   – Одна момент, – отозвался Юстас.
   – Один момент, – поправил его Илья Щетилин. – Эх ты, а еще культурная заграница!
   – Хорошо, пусть будет один момент, – согласился Бимбурас, вызывая по рации штаб батальона, и тут же отпарировал заряжающему: – Литва совсем не заграница, а советская республика, знать надо.
   – Передай, что подходы к мосту сильно охраняются, а на станции обнаружили бронепоезд, – продиктовал Кульга донесение и тут вдруг подумал: «А что, если самому попробовать!»
   От такой мысли ему сразу сделалось жарко. Вступить в схватку с бронированной махиной на железнодорожных колесах. Попытаться уничтожить или хотя бы вывести из строя. И этим уже намного облегчить предстоящий штурм населенного пункта, взятие станции. У бронепоезда не одно орудие, по штурмующим будут шпарить прямой наводкой, одним словом, дадут прикурить. А подходы к станции открыты, наши танки и пехота-матушка перед ними, гадами, будут как на ладони, только успевай щелкай, как орешки. «Так что, товарищ младший лейтенант, тут и размышлять особенно нечего, видно даже слепому, – сказал он сам себе. – А у нас есть шанс. Единственный! И этот шанс – внезапность».
   Легкий ветерок остужал лицо, пробирался за расстегнутый ворот гимнастерки. Надвигались белесые сумерки, обволакивая молочной белизной дали. Григорий снова и снова всматривался в бронепоезд. А мысль, как заноза, не давала покоя. Кульга даже не думал о том, казалось бы, о главном – а как же он со своим одним орудием полезет против стольких пушек? Это его не пугало. На войне всякое бывало. А одно орудие – это орудие, а главный козырь, тот самый единственный шанс, на который рассчитывал Кульга, заключался во внезапности удара. В стремительности и внезапности!
   Чем больше он рассматривал бронепоезд, железнодорожный мост, подходы к нему, тем больше крепла уверенность в своих возможностях. Кульга мысленно прочертил путь танка к реке, прыжок на лед – а лед за зиму окреп, выдержит! – дальше надо вскарабкаться на насыпь и, развернувшись на пятачке, а Галия это умеет, ударить через мост по бронепоезду. Внезапность – великая сила! Все решают секунды. Пока немцы опомнятся, пока развернут орудийные башни, да и то не все, ибо стрелять вперед по ходу они не очень-то приспособлены, можно наделать тарараму и заставить их поплясать под нашу музыку. После такого концертика немцы как пить дать этой же ночью уведут бронепоезд со станции – если только, конечно, останется что увести, – зная наверняка, что с рассветом прилетят наши краснозвездные штурмовики и добьют его окончательно.
   – Мингашева, наверх! – почти по-флотски скомандовал Кульга.
   Галия встала рядом, высунулась из люка, обхватив Григория левой рукой, как бы держась за него. Мысленно она была благодарна ему, что он вызвал ее на свежий воздух. Ветер холодил лицо, трепал волосы, забивал снежинки за ворот.
   – Впереди крутой берег, обрыв, видишь? – спросил Кульга.
   – Вижу.
   – Надо прыгнуть на лед и дальше, через речку, на насыпь железной дороги, а там на одной точке развернуться. Шарахнем по бронепоезду.
   – А лед выдержит? – спросила Галия, прикидывая расстояние для разгона машины.
   – Должен выдержать. Видишь, фрицы зимник проложили, напрямую переправлялись. Значит, лед и нас удержит, куда ж ему деваться.
   Галия согласно кивнула. Надо так надо, что за вопрос. Ей не хотелось спускаться вниз, на свое место. Еще бы хоть чуть-чуть постоять вот так, прижавшись к любимому. Она расстегнула шлем, лицу стало прохладнее и свободнее. Галия услышала шорох ветра в кустах. Какая-то пичуга вспорхнула с закутанной снегом елки, и с зеленой ветки мягким водопадом посыпались снежинки.
   Речная пойма, расстилавшаяся перед ней, чем-то напоминала уральскую, где среди заснеженных полей текла неглубокая река с крутым берегом. Страшновато было тогда на первых порах прыгать на лед, хотя Галия до изнеможения десятки раз отрабатывала на тренажере этот «высший пилотаж» танкового вождения. Один из курсантов, помнится, произнес: «А на кой черт прыгать на танке? Зачем? Если есть переправа, переправляйся по разведанному и обозначенному маршруту. А снести обрыв, уровнять спуск в общем ничего не стоит. Пару зарядов, направленный взрыв – и откоса не будет, спускайся на лед без риска, веди боевую технику». Инструктор стоял рядом, все слышал. Резко повернулся. Похудевший, с ввалившимися усталыми глазами, дернул обожженной щекой. Но не отругал, а некоторое время молча разглядывал курсанта, а потом дружески произнес: «В бою всякое бывает. Приходится и прыгать, и летать. – И как бы между прочим начал разъяснять основы этого самого прыжка на лед. – С крутого откоса прыгнуть на лед – дело хитрое, но вполне возможное. Я не раз прыгал. Тут главное не только хорошо разогнать машину, а прыгнуть. Пролететь по воздуху, чтобы потом плавно скользнуть по льду. Плавно, понял? А для этого что надо? Поднять нос танка, на скорости поднять. Чтоб с разбега он не плюхнулся, а заскользил. Как на лыжах, понял?»
   – Приготовиться к бою, – скомандовал Кульга. – Все по местам! Передать комбату, что впереди бронепоезд и мы атакуем его. Щетилин, заряжай бронебойными!
   Сержант Щетилин натренированным движением ловко втолкнул маслянистый снаряд и, захлопнув замок, установил гильзоулавливатель, потертый брезентовый мешок с прямоугольной металлической рамкой, чем-то похожий на приемник для конвертов, в который почтовики опоражнивают почтовые ящики.
   – Готово.
   – Не снимай спуск с предохранителя, – повелел Кульга и по танковому переговорному устройству приказал: – Полный вперед!
   Мингашева плавно тронула машину с места и стала прибавлять скорость. Когда, подмяв куст и миновав елку, выехали из-за прикрытия, танк сразу пошел быстрее, вздымая снежную пыль.
   – Фу, черт! – Григорий шепотом выругался, забывая, что весь экипаж его слышит. Спохватившись, громко добавил. – Жми на полную, сержант Мингашева!
   Он надеялся на нее. А у Кульги сократился обзор, отчего он и ругнулся. Сломанная зеленая ветка елки попала в смотровую цель и закрыла прицел. Он видел перед собой лишь увеличенные ярко-зеленые иголки хвои, на которых чудом держались снежинки. В прицеле, за хвоинками, мелькали то заснеженная земля, то хмурое небо.
   Шум двигателя становился все сильнее. Галия гнала машину вниз по склону. Танк подпрыгивал, его бросало то вверх, то вниз, то в стороны, словно это была не тяжелая могучая машина, а хрупкая лодка на волнах в открытом море.
   – Обрыв скоро! – услышал Кульга в наушниках голос водителя. – Приготовиться!
   – Жми!