Я взбежал по ступенькам, распахнул дверь, и Барс черным лохматым комом вывалился мне навстречу, встал на задние лапы, лизнул жарко в лицо, тяжело дыша, забил тугой метлой хвоста по струганым доскам крыльца.
   – Куда вы его? – закричала женщина. – С ним Ларка и та не может справиться! Убежит он теперь…
   – Некуда ему бежать, – сказал я. – Поехали со мной, Барс…
   Барс улегся на заднем сиденье, свернулся клубком, засунул морду под лапы и замер. А я погнал машину обратно – через безлюдный центр, через Приречье и Маросановку – к кладбищу.
   По всем статям Барс мог бы сойти за овчарку, если бы не вялые уши и загнутый кренделем вверх хвост. Несколько лет назад этот симпатичный беспород приблудился к Кольянычу и остался навсегда. Тогда еще я спросил Кольяныча, почему он раньше не держал собаку.
   – Раньше не мог себе позволить, – усмехнулся он. – А теперь могу…
   – Почему? – удивился я.
   – А она теперь со мной на всю жизнь – до конца. Обычно люди, когда берут собаку, не задумываются над тем, что почти наверняка переживут ее. А собака – не стул, не костюм. Вместе с ней потеряешь часть себя. А теперь все по-честному – никому не ведомо, кто из нас кого провожать будет…
   Вот и вышло как он хотел – Барс его провожает.
 
   Опоздали мы на похороны. Подъехали к воротам кладбища, а оттуда люди уже выходят. Много стариков, много детей в школьной форме. И множество каких-то нераспознанных мною людей в одинаковой одежде и с одинаковыми лицами – мне всегда толпа у гроба кажется неразличимой. Только старики и дети запоминаются, они ни на кого не похожи, каждый сам по себе.
   Я оставил Барса в машине, и мы с Галей прошли по единственной аллейке кладбища, почти до самого конца, туда, где за невысоким забором густо разрослись осокори и вербы и далеко видна утекающая к югу река.
   Холм из цветов и жестяная табличка: «Николай Иванович Коростылев, 73 лет». Пригорюнившаяся, с сухими глазами, стояла Лариса, опираясь на дебелое плечо своего Владилена, дежурно-огорченное лицо которого никак не могло скрыть бушующих в нем жизненных соков. Понурые, уставшие от неприятной и не очень понятной им печальной процедуры, ковыряли носками ботинок песок их двое мальчишек.
   И незнакомая мне совсем молодая женщина в черном платье.
   Владилен, истомленный ролью скорбящего родственника, откровенно обрадовался мне, замахал рукой, и в его гостеприимно приглашающих жестах было облегчение человека, получившего возможность размять затекшие конечности.
   – Жалко, очень жалко старика, – сказал он мне физкультурным голосом и разумно-рассудительно добавил: – Да ведь сам вместо него не ляжешь…
   И по тому, с каким деятельным интересом он смотрел на стоящую за мной Галю, было ясно, что он не только сейчас не собирался ложиться под жестяную табличку вместо Кольяныча, но и вообще мысль о возможности собственной смерти в будущем кажется Владику совершенным абсурдом.
   Лара медленно, будто спросонья, повернула к нам голову, долго смотрела на меня, словно припоминала – кто я такой, потом сделала неуверенный шаг навстречу, уткнулась мне лицом в грудь и тихо заплакала. И сквозь всхлипывания я слышал ее тихие причитания:
   – Как же можно так… Он ведь в жизни мухи не обидел… Он такой добрый… Боже мой, какое зверство!..
   Я не мог понять, о чем она говорит. И спросить сейчас не мог. Просто обнимал за плечи и тихо гладил по спине. Охапки подаренной мне бабкой сирени упали на дорожку, и неловко переминавшийся Владик наступал своими желтыми мокасинами на сочные гроздья фиолетово-синих цветов.
   – Поехали, Ларочка, домой, – сказал я. – Потом поговорим…
   – Да-да, Ларок, надо ехать, – готовно подхватил Владик. – Слезами тут не поможешь, а дома надо еще оглядеться, все проверить – люди ведь званы, помянуть надо отца добрым словом… А со Стасом потом поговорим, я ему сам расскажу…
   Лариса молча кивнула – она всегда со всеми во всем соглашалась.
   Стоявшая с ними женщина в черном вдруг резко сказала:
   – Владилен Петрович, вам, наверное, действительно надо взять детей и ехать домой. А поговорить следует сейчас…
   – Пожалуйста, – пожал он своими круглыми пухлыми плечами. – Не понимаю только, почему сейчас? Отца нашего никаким разговором уже не возвратишь, а дома – люди званы… Надо, чтобы было все как водится у приличных людей…
   – Наверное, – сказала женщина и скинула с головы черный кружевной платок. – Но скорее всего один из этих приличных людей и загнал его сюда…
   И показала пальцем на жестяную табличку «Николай Иванович Коростылев».
   Владик набрал в обширную грудь воздуха, сокрушенно-громко вздохнул и возвестил присяжно-поверенно:
   – Наденька, как все молодые люди, вы максималистка! Из-за одного затаившегося мерзавца не можем же мы подозревать всех людей, окружавших Николая Иваныча!..
   Я молча слушал их, и в голове тонко вызванивало: «…Его убили… Он умер от инфаркта…» Но я не перебивал их и не задавал вопросов, потому что я профессионал в человеческом горе и профессия моя начинается с терпения. Адский жар терпения выжигает всего сильнее душу, она сохнет постепенно, трескается, стареет. Но сыщик начинается не с хитрости, быстроты и храбрости. Розыск ответа на любую загадку начинается с терпения.
   А Гале ненавистно всякого рода терпение. И неясность своего положения и роли. Поэтому она выступила вперед и, давая сразу понять, что она мне человек не чужой и, естественно, им, таким образом, – свой, сказала своим мягким сострадательным голосом, не допускающим никакого отказа:
   – Стасу надо объяснить, в чем дело… Мы же ничего не знаем… Стас, безусловно, сможет…
   Я не дал ей договорить:
   – Минуточку… Все идут домой… Галя, помоги там Ларе, чем сможешь… А мы с Надей задержимся ненадолго… Мы вас скоро догоним…
   Пережив мое предложение как новое, ничем не спровоцированное оскорбление, Галя, тряхнув своими прекрасными волосами, взяла Лару под руку и повела к воротам, мальчишки побежали вперед, а Владик степенно зашагал следом. Стихали их шаги, громче заголосили птицы в кронах старых деревьев, истончался, исчезал сочувственно-соболезнующий голос Гали, успокаивающий Лару ненужными словами, и почему-то эти отдельно доносившиеся слова казались мне похожими на мято-желтые пятна солнца, с трудом прорвавшиеся сквозь густую зелень, дрожащие, бесформенные, обманчиво-недостоверные, как нелепые разводы на маскхалате.
   Здесь остро пахло сырой глиной и перепрелой хвоей.
   Я обернулся и увидел, что Надя складывает оброненные мной цветы, помятые толстыми ногами Владика, на могилу Кольяныча. Она выпрямилась, посмотрела на меня и, угадывая незаданный вопрос, сказала:
   – Я вас хорошо знаю, я вас много раз видела у Коростылева. Вы меня не запомнили, я девчонкой тогда была. Вы приехали первый раз девять лет назад.
   – Да, давно это было, – кивнул я. – Приблизительно лет девять-десять назад.
   Она покачала головой:
   – Не приблизительно, а точно – девять лет назад. В июле это было…
   – А почему вы это так точно запомнили? – спросил я из вежливости.
   – Потому что я в вас сразу влюбилась. Мне было четырнадцать лет, и никогда до этого не видела более интересных людей…
   – Занятно, – усмехнулся я. – За прошедшие годы у вас была возможность убедиться во вздорности детских увлечений…
   Она ничего не ответила, и, поскольку пауза угрожала затянуться, я быстро сказал:
   – Последнее время меня преследует странное воспоминание… Я пришел в зоопарк и в клетке между вольерами пантеры и тигра увидел собаку. Обычную собаку, дворнягу. Тогда я поглазел на нее и ушел, а теперь все чаще думаю – что делала в клетке между пантерой и тигром дворняга? Что должна была изображать в зоопарке нормальная простая собака?
   Надя покачала головой:
   – Не понимаю…
   – Я и сам не очень понимаю, – махнул я рукой. – Я ощущаю себя собакой, попавшей по недоразумению в клетку зоопарка.
   Она повернулась ко мне, и я первый раз внимательно рассмотрел ее лицо – очень тонкое, смуглое, с родинкой над переносьем, как кастовая тика у индийских женщин. Красивая девушка, ничего не скажешь…
   – Удивляюсь, что я вас не запомнил, – сказал я.
   – Мы в соседнем доме жили… Когда вы приезжали, я смотрела на вас через забор и подслушивала, о чем вы с Коростылевым разговаривали… Да что там! Все утекло… – Из нагрудного карманчика она вынула сложенный серый лист и протянула мне: – Посмотрите…
   Развернул лист – телеграмма. На сером бланке наклеены белые бумажные полосочки, покрытые неровными рядами печатных букв. Я пытался вчитаться в текст, но ужасный смысл слов, их злой абсурд не вмещался в сознании.
   Неровные черные буковки, похожие на муравьев, елозили и мельтешили на белых дорожках бланка, прыгали и перестраивались, пока не замерли на миг – и брызнули в глаза нестерпимым ядом ужаса и боли…
 
   «РУЗАЕВО МОСКОВСКОЙ ОБЛАСТИ НАГОРНАЯ УЛИЦА 7
   КОРОСТЫЛЕВУ НИКОЛАЮ ИВАНОВИЧУ
   ВЧЕРА ВАША ДОЧЬ ЗЯТЬ ВНУКИ ПОГИБЛИ АВТОКАТАСТРОФЕ ГОРОДЕ МАМОНОВЕ ВОРОНЕЖСКОЙ ОБЛАСТИ ТЧК ТЕЛА НАХОДЯТСЯ ГОРОДСКОМ МОРГЕ ТЧК ВЫЕЗЖАЙТЕ ДЛЯ ПОЛУЧЕНИЯ ДОКУМЕНТОВ ЗПТ ЛИЧНОГО ИМУЩЕСТВА ПРИСКОРБИЕМ ПРОНИН»
 
   Я прочел еще раз телеграмму, и снова, и еще раз, но ощущение контуженности, полного разрыва с реальностью не проходило. Гудело в голове, слова прыгали перед глазами, как желтые солнечные блики на густой листве.
   – Что это такое? – растерянно спросил я.
   – Его убили этой бумажкой, – тихо сказала Надя. – Он прочел телеграмму при почтальоне и сразу потерял сознание. Успели довезти до больницы, через час умер…
   – А Лариса? – задал я бессмысленный вопрос.
   – Они приехали на другой день. Ни о чем не подозревая. Они на машине возвращались из отпуска…
* * *
   Грустный хаос поминок. Оцепенело сидел я за столом, слушал, что говорят, внимательно смотрел на этих людей, которых никогда раньше не видел, а Кольяныч прожил с ними рядом много лет, дружил с ними, помогал, учил, и судя по всему, они его уважали, ценили и любили.
   А кто-то один взял и убил его. Зачем? Почему? За что?
   В том, что этот человек сидит сейчас с нами в печальном застолье и поминает добрым словом безвременно ушедшего от нас Николая Ивановича, я не сомневался. Конечно, не тот, что несколько дней назад подал в окошечко телеграфа смертоносный бланк, уплатил полтора рубля, получил квитанцию на точный выстрел в цель за тысячу верст и исчез после этого во тьме неизвестности. Он был далеко и мне сейчас неинтересен…
   – Возьмите еще блиночек…
   – Что? – обернулся я и увидел, что женщина, встречавшая меня давеча у калитки и сторожившая Барса, протягивает мне глубокую плошку с блинами.
   – Блинков, говорю, возьмите еще… Вы поешьте маленько, а то стоит у вас тарелка нетронутая… А блины у нас замечательные – кружевные, тоненькие. Сейчас такие не пекут – все торопятся, некогда! Толстые да клеклые, одно слово – «бабья лень»… Вы этот блинок в сметану макните да селедочки пару кусков в него заверните – объеденье получится…
   – Спасибо большое… Я потом возьму…
 
   Нет, отправитель телеграммы мне понадобится потом. В конечном счете он только пуля, разорвавшая сердце Кольяныча. Последнее звено в сложном механизме убийства. Должен быть ствол, из которого полетела эта пуля, необходим прицел-мушка, обязательно есть курок. Кто-то из присутствующих на поминках людей – друзей, соседей, знакомых, сослуживцев – часть системы, убившей Кольяныча. В этом я был твердо уверен.
   – …Не кушаете вы ничего… – Та же женщина смотрела на меня горестно. – Покушайте чего-нито, вам силенки еще понадобятся. И выпить надо хоть стаканчик.
   – Спасибо, не могу я сейчас…
   – А вы через «не могу», потому что надо… Я знаю, что вам горько сейчас, уважали вы его сильно. Да и он вас любил взаимно. Я знаю, говорил он о вас часто. Я ведь соседка, к покойнику Николай Иванычу часто ходила, последние-то годы Лара редко с Москвы наезжала, считай, бобылем он проживал. А меня Дуся зовут – слышали от него, наверное?
   – Слышал, – кивнул я. Не мог я вспомнить никаких разговоров о Дусе, но огорчать ее не хотелось.
   А она, обрадованная найденной между нами человеческой ниточке, продолжала ухаживать за мной:
   – Вы рюмочку выпейте и закусите салом, гляньте, сало какое – в Москве такое не сыщешь, розовое, мясное, с «любовиночкой»…
 
   Галя, сидевшая рядом с Ларисой, уже подружилась с ней на весь остаток жизни, утешала ее, опекала, обнимала за плечи, что-то шептала на ухо – видимо, учила жить. Галя выступала в своей коронной роли – помогала людям, сострадала и соучаствовала не в празднике, не в победах и успехах – это-то каждый халявщик горазд, – а протягивала свою твердую руку помощи и поддержки в беде и горе. Надежную руку, не сомневающуюся в своей необходимости. И так она была поглощена своим участием в чужой беде, что не приходило ей в голову взглянуть на Ларкино лицо – слепое, плоское, мертвое.
   В комнате было очень душно. Толстый человек напротив меня достал кожаный портсигарчик и постукивал нетерпеливо по столу, не решаясь закурить здесь и не зная, удобно ли уже встать из-за стола. Удивительно было видеть на этом огромном торсе розовое детское лицо в круглых очках.
   Полнокровное лицо взрослого старшеклассника туманилось выражением неуверенности, застенчивой робости, сомнением в праве на какой-нибудь самостоятельный поступок. Сквозь круглые стекляшки бифокальных очков выглядывали время от времени растерянные глаза с молчаливым вопросом, почти просьбой – вам будет не обидно, если я скажу? Я вас не побеспокою своим поступком?
   Справа на него наседала, все время что-то объясняла и поучала крупная белая женщина, похожая на говорящую лошадь. Она что-то требовала от него, уговаривала, доказывала. А он вяло отбивался, я слышал его тягучий, чуть гундосый голос:
   – Фатит… Екатерина Степановна… от-то… фатит… я все сам знаю… для учителя это необходимо как флеб насущный… от-то… значит… Екатерина Степановна… от-то…
 
   Мне отмщение, и аз воздам. Я должен восстановить, реставрировать, воспроизвести смертоубийственную конструкцию. Дело в том, что я – профессионал. И точно знаю, что люди руководствуются, как правило, набором достаточно стандартных побуждений и владеет ими диапазон однородных страстей. Просто в каждом отдельном преступлении они приложимы к самым разнообразным ситуациям и оттого кажутся непостижимо многоликими и загадочными.
   Для меня всегда самое трудное, самое важное – понять, ЗАЧЕМ это сделано. А точное понимание цели преступления позволяет представить технологию, его образующие элементы. И определяет выбор моих средств, поскольку бульдозер не свинтишь отверткой для часов, а компьютер не разбирают газовым ключом.
   Тот, кто сладил самострел на Кольяныча, наверняка должен быть здесь. Человек тридцать скорбящих, горюющих, соболезнующих гостей. Один из них – неискренне. И все – мне незнакомы.
 
   Крупная белая женщина оставила своего толстяка, встала с рюмкой в руке:
   – Дорогие товарищи! С болью в сердце и в голове мы узнали о кончине нашего дорогого Николая Ивановича Коростылева. Мне выпало большое счастье работать в школе, которой когда-то руководил ушедший от нас Николай Иваныч, – работать под его началом и руководством, а потом, когда он по состоянию здоровья перешел только на преподавательскую работу, быть завучем в этой школе и пользоваться его поддержкой, дружескими советами, использовать его богатейший опыт…
   Я быстро оглядел сидевших за столом – многие смотрели прямо перед собой или куда-то в сторону, рассеянно ковыряли вилками в тарелках, и повисло между нами какое-то странное отчуждение, словно к ним обращался не живой человек в застолье, а слушали они официальную трансляцию по телевизору. Но сидели все тихо, оставляя мне решить самому – уважение ли это к памяти покойного или дисциплинарный авторитет завуча.
   – Сейчас, когда мы все нацелены на успешную реализацию школьной реформы, нам особенно важно освоить опыт и наследие Коростылева, – продолжала говорить в своем стеклянном отчуждении завуч.
   Толстяк напротив беспомощно теребил свою кожаную папиросницу. Я перевел взгляд направо – у двери в торце стола Надя смотрела на Екатерину Степановну с нескрываемой ненавистью.
   – Выпьем за светлую память Николая Иваныча и поклянемся свято пронести через жизнь его педагогические и жизненные заветы…
   Не глядя на завуча, все выпили, а я, не дожидаясь, пока встанет следующий с тостом, сказал толстяку:
   – Идемте на воздух, перекурим по одной…
   Он растерянно заметался глазами, несмело покосился на говорящую лошадь-завуча, потом робко оценил меня взглядом – могу ли я ему разрешить встать, и я, не давая Екатерине Степановне одернуть его, твердо сказал:
   – Идите, идите, можно…
   Толстяк вырастал из-за стола, как вулкан из моря, – аморфно и поднебесно. В нем была добрая сажень. Деликатно топчась, он продвигался к выходу, стараясь спиной показать, что он никому не помешает, что он только на минутку, чтобы никто по возможности не обращал на него внимания. Правда, не заметить эту спину было нельзя, это была не спина – огромный спинальный отдел.
   Мы выползли из дома. Здесь бушевал ярко окрашенный, звонко озвученный день – конец весны, начало лета.
   Я вспомнил, как Кольяныч говорил: не бывает плохой погоды, бывает плохое настроение. А сегодня погода замечательная, да настроение больно скверное.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента