Страница:
Сверцекевич привстал. Он был бледен и озабочен.
- Да, вы у меня сняли камень с груди... если не поздно теперь... я все сделаю.
Взволнованный Сверцекевич стал ходить по комнате. Я ушел вскоре с Тхоржевским.
- Слышали вы весь разговор? - спросил я у него, ид учи.
- Слышал.
- Я очень рад; не забывайте его - может, придет время, когда я сошлюсь на вас... А знаете что, мне кажется, он ему все сказал да потом и догадался проверить свою антипатию.
- Без всякого сомнения. - И мы чуть не расхохотались, несмотря на то что на душе было вовсе не смешно.
1-е нравоучение
...Недели через две Сверцекевич вступил в переговоры с Blackwood компанией пароходства - о найме парохода для экспедиции на Балтику.
- Зачем же, - спрашивали мы, - вы адресовались именно к той компании, которая десятки лет исполняет все комиссии по части судоходства для петербургского адмиралтейства?
- Это мне самому не так нравится, но компания так хорошо знает Балтийское море - к тому же она слишком заинтересована, чтоб выдать нас, да и это не в английских нравах.
- Все так - да как вам в голову пришло обратиться именно к ней?
- Это сделал наш комиссионер.
- То есть?
- Тур.
- Как, тот Тур?..
- О, насчет его можно быть покойным. Его самым лучшим образом нам рекомендовал Б<улевский>.
У меняна минуту вся кровь бросилась в голову. Я смешался от чувства негодования, бешенства, оскорбленья, (356) да, да, личного оскорбленья... А делегат Речи Посполитой. ничего не замечавший, продолжал:
- Он превосходно знает по-английски - и язык и законодательство.
- В этом я не сомневаюсь, Тур как-то сидел в тюрьме в Лондоне за какие-то не совсем ясные дела и употреблялся присяжным переводчиком в суде.
- Как так?
- Вы спросите у Б<улевского> или у Михаловского. Вы не знакомы с ним?
- Нет.
- Каков Тур - занимался земледельем, а теперь занимается вододельем...
Но общее внимание обратил на себя взошедший начальник экспедиции полковник Лапинский.
LAPINSKI-COLONEL. POLLES-AIDE DECAMP74
В начале 1863 года я получил письмо, написанное мелко, необыкновенно каллиграфически и .начинавшееся текстом "Sinite venire parvulos"75. В самых изысканно льстивых, стелющихся выражениях просил у меня раrvulus76, называвшийся Polies, позволенья приехать ко мне Письмо мне очень не понравилось. Он сам - еще меньше. Низкопоклонный, тихий, вкрадчивый, бритый, напомаженный, он мне рассказал, что был в Петербурге в театральной школе и получил какой-то пансион, прикидывался сильно поляком и, просидевши четверть часа, сообщил мне, что он из Франции, что в Париже тоска и что там узел всем бедам, а узел узлов - Наполеон.
- Знаете ли, что мне приходило часто в голову, и я больше и больше убеждаюсь в верности этой мысли, - надобно решиться и убить Наполеона.
- За чем же дело стало?
- Да вы как об этом думаете? - спросил parvulus, несколько смутившись.
- Я никак. Ведь это вы думаете...
И тотчас рассказал ему историю, которую я всегда (357) употребляю в случаях кровавых бредней и совещаниях о них.
- Вы, верно, знаете, что Карла V водил в Риме по Пантеону паж. Пришедши домой, он сказал отцу, что ему приходила в голову мысль столкнуть императора с верхней галереи вниз. Отец взбесился. "Вот... (тут я варьирую крепкое слово, соображаясь с характером цареубийцы in spe...77 негодяй, мошенник, дурак....), такой ты сякой! Как могут такие преступные мысли приходить в голову... и если могут - то их иногда исполняют, но никогда об этом не говорят..."78
Когда Поллес ушел, я решился его не пускать больше. Через неделю он встретился со мной близ моего дома, говорил, что два раза был и не застал, потолковал какой-то вздор и прибавил:
- Я, между прочим, заходил к вам, чтоб сообщить, какое я сделал изобретение, чтоб по почте сообщить что-нибудь тайное, например в Россию. Вам, верно, случается часто необходимость что-нибудь сообщать?
- Совсем напротив, никогда. Я вообще ни к кому тайно не пишу. Будьте здоровы.
- Прощайте, - вспомните, когда вам или Огареву захочется послушать кой-какой музыки - я и мой виолончель к вашим услугам.
- Очень благодарен.
И я потерял его из вида, с полной уверенностью, что это шпион - русский ли, французский ли, я не знал, может интернациональный, как "Nord" - журнал международный.
В польском обществе он нигде не являлся - и его никто не знал.
После долгих исканий Домантович и парижские друзья его остановились на полковнике Лапинском, как на способнейшем военном начальнике экспедиции. Он был долго на Кавказе со стороны черкесов и так хорошо знал войну в горах, что о море и говорить было нечего. Дурным выбора назвать нельзя. (358)
Лапинский был в полном слове кондотьер. Твердых политических убеждений у него не было никаких. Он мог идти с белыми и красными, с чистыми и грязными; принадлежа по рождению к галицийской шляхте, по воспитанию - к австрийской армии, он сильно тянул к Вене. Россию и все русское он ненавидел дико, безумно, неисправимо. Ремесло свое, вероятно, он знал, вел долго войну и написал замечательную книгу о Кавказе.
- Какой случай раз был со мной на Кавказе, - рассказывал Лапинский. Русский майор, поселившийся с целой усадьбой своей недалеко от нас, не знаю, как и за что, захватил наших людей. Узнаю я об этом и говорю своим: "Что же это? Стыд и страм - вас, как баб, крадут! Ступайте в усадьбу и берите что попало и тащите сюда". Горцы, знаете, - им не нужно много толковать. На другой или третий день привели мне всю семью: и слуг, и жену, и детей, самого майора дома "е было. Я послал повестить, что если наших людей отпустят, да такой-то выкуп, то мы сейчас доставим пленных. Разумеется - наших прислали, рассчитались - и мы отпустили московских гостей. На другой день приходит ко мне черкес. "Вот, говорит, что случилось; мы, говорит, вчера, как отпускали русских, забыли мальчика лет четырех: он спал... так и забыли... Как же быть?" - Ах вы, собаки... не умеете ничего сделать в порядке. Где ребенок? - "У меня; кричал, кричал, ну, я сжалился и взял его". - Видно, тебе аллах счастье послал, мешать не хочу... Дай туда знать, что они ребенка забыли - а ты его нашел - ну, и спрашивай выкупа. - У моего черкеса так и глаза разгорелись. Разумеется, мать, отец в тревоге - дали все, что хотел черкес.., Пресмешной случай.
- Очень.
Вот черта к характеристике будущего героя в Самогатии.
Перед своим отправлением Лапинский заехал ко мне. РН взошел не один и, несколько озадаченный выражением Моего лица, поспешил сказать:
- Позвольте вам представить моего адъютанта.
- Я уже имел удовольствие с ним встречаться. Это был Поллес.
- Вы его хорошо знаете? - спросил Огарев у Лапинского наедине. (359)
- Я его встретил в том же Boarding House, где теперь живу, он, кажется, славный малый и расторопный.
- Да вы уверены ли в нем?
- Конечно. К тому же он отлично играет на виолончели и будет нас тешить во время плаванья ..
Он, говорят, тешил полковника и кой-чем другим.
Мы впоследствии сказали Домантовичу, что для нас Поллес очень подозрительное лицо.
Домантович заметил:
- Да я им обоим не очень верю, но шалить они не будут.
И он вынул револьвер из кармана.
Приготовления шли тихо... Слух об экспедиции все больше и больше распространялся. Компания дала сначала пароход, оказавшийся негодным по осмотру хорошего моряка, графа Сапеги. Надобно было начать перегрузку. Когда все было готово и часть Лондона знала обо всем, случилось следующее. Сверцекевич и Домантович повестили всех участников экспедиции, чтоб они собирались к десяти часам на такой-то амбаркадер79 железной дороги, чтоб ехать до Гулля в особом train, который давала им компания. И вот к десяти часам стали собираться будущие воины - в их числе были итальянцы и несколько французов; бедные отважные люди .. люди, которым надоела их доля в бездомном скитании, и люди, истинно любившие Польшу. И 10 и 11 часов проходят, но traina нет как нет. По домам, из которых таинственно вышли наши герои, мало-помалу стали распространяться слухи о дальнем пути .. и часов в 12 к будущим бойцам в сенях амбаркадера присоединилась стая женщин, неутешных Дидон, оставляемых свирепыми поклонниками, и свирепых хозяек домов, которым они не заплатили, вероятно, чтоб не делать огласки. Растрепанные и нечистые, они кричали, хотели жаловаться в полицию... у некоторых были дети... все они кричали, и все матери кричали. Англичане стояли кругом и с удивлением смотрели на картину "исхода". Напрасно старшие из ехавших спрашивали, скоро ли пойдет особый train, показывали свои билеты. Служители железной дороги не слыхали ни о каком traine. Сцена становилась шумнее и шумнее.. Как вдруг прискакал гонец от шефов Сказать ожидавшим, что (360) они все с ума сошли, что отъезд вечером в 10, а не утром... и что это до того понятно, что они и не написали Пошли с узелками и котомочками к своим оставленным Дидонам и смягченным хозяйкам бедные воины...
В десять вечером они уехали. Англичане им даже прокричали три раза "ура".
На другой день утром рано приехал ко мне знакомый морской офицер с одного из русских пароходов. Пароход получил вечером приказ утром выступить на всех парах и следить за "Ward Jacksonом".
Между тем "Ward Jackson" остановился в Копенгагене за водой, прождал несколько часов в Мальмё Бакунина, собиравшегося с ними для поднятия крестьян в Литве, и был захвачен по приказанию шведского правительства.
Подробности дела и второй попытки Лапинского рассказаны были им самим в журналах. Я прибавлю только то, что капитан уже в Копенгагене сказал, что он пароход к русскому берегу не поведет, не желая его и себя подвергнуть опасности; что еще до Мальмё доходило до того, что Домантович пригрозил своим револьвером не Лапинскому, а капитану. С Лапинским Домантович все-таки поссорился, и они заклятыми врагами поехали в Стокгольм, оставляя несчастную команду в Мальмё.
- Знаете ли вы, - сказал мне Сверцекевич или кто-то из близких ему, - что во всем этом деле остановки в Мальмё становится всего подозрительнее лицо Тугендгольда?
- Я его вовсе не знаю. Кто это?
- Ну, как не знаете, - вы его видали у нас, молодой малый, без бороды. Лапинский был раз у вас с ним.
- Вы говорите, стало, о Поллесе.
- Это его псевдоним - настоящее имя его Тугендгольд.
- Что вы говорите?.. - и я бросился к моему столу. Между отложенными письмами особенной важности я нашел одно, присланное мне месяца два перед тем. Письмо это было из Петербурга - оно предупреждало меня, что некий доктор Тугендгольд состоит в связи с III отделением, что он возвратился, но оставил своим агентом меньшого брата, что меньшой брат должен ехать в Лондон. (361)
Что Поллес и он было одно лицо - в этом сомнении не могло быть. У меня опустились руки,
- Знали вы перед отъездом экспедиции, что Поллес был Тугендгольд?
- Знал. Говорили, что он переменил свою фамилию, потому что в краю его брата знали за шпиона.
- Что же вы мне не сказали ни слова?
- Да так, не пришлось.
И Селифан Чичикова знал, что бричка сломана - а сказать не сказал.
Пришлось телеграфировать после захвата в Мальме. И тут ни Домантович, ни Бакунин80 не умели ничего порядком сделать, - перессорились. Поллеса сажали в тюрьму за какие-то брильянты, собранные у шведских дам для поляков и употребленные на кутеж.
В то самое время как толпа вооруженных поляков, бездна дорого купленного оружия и "Ward Jackson" оставались почетными пленниками на берегу Швеции, собиралась другая экспедиция, снаряженная белыми; она должна была идти через Гибралтарский пролив. Ее вел граф Сбышевский, брат того, который писал замечательную брошюру "La Pologne et la cause de lordre"81. Отличный морской офицер, бывший в русской службе, он ее бросил, когда началось восстание, и теперь вел тайно снаряженный пароход в Черное море. Для переговоров он ездил в Турин, чтоб там секретно видеться с начальниками тогдашней оппозиции и, между прочим, с Мордини.
- На другой день после моего свиданья с Сбышевским, - рассказывал мне сам Мордини, -- вечером, в палате министр внутренних дел отвел меня в сторону и сказал: "Пожалуйста, будьте осторожнее... у вас вчера был польский эмиссар, который хочет провести пароход через Гибралтарский пролив - как бы дела не было, да зачем же они прежде болтают?"
Пароход, впрочем, и не дошел до берегов Италии: он был захвачен в Кадиксе испанским правительством. По (362) миновании надобности оба правительства дозволили полякам продать оружие и отпустили пароходы.
Огорченный и раздосадованный приехал Лапинский в Лондон.
- Остается одно, - говорил он, - составить общество убийц и перебить большую часть всех царей и их советников... или ехать опять на Восток, в Турцию...
Огорченный и раздосадованный приехал Сбышевский...
- Что же, и вы бить королей, как Лапинский?
- Нет, поеду в Америку... буду драться за республику... Кстати, - спросил он Тхоржевского, - где здесь можно завербоваться? Со мной несколько товарищей и все без куска насущного хлеба.
- Просто у консула...
- Да нет, мы хотели на юг: у них теперь недостаток в людях, и они предлагают больше выгодные условия.
- Не может быть, вы не пойдете на юг! ...По счастью, Тхоржевский отгадал. На юг они не пошли.
3 мая 1867
(ГЛАВА VI). PATER V. PETCHERINE82
- Вчера я видел Печерина. Я вздрогнул при этом имени.
- Как, - спросил я, - того Печерина? Он здесь?
- Кто, rеvеrend Petcherine?83 Да, он здесь!
- Где же он?
- В иезуитском монастыре С. Мери Чапель в Клапаме.
Rйvйrend Petcherine!.. И этот грех лежит на Николае. Я Печерина лично не знал, но слышал об нем очень много от Редкина, Крюкова, Грановского. Молодым доцентом возвратился он из-за границы на кафедру греческого языка в Московском университете; это было в одну из самых томных эпох николаевского гонения, между 1835 и (363) 1840. Мы были в ссылке, молодые профессора еще не приезжали, "Телеграф" был запрещен, "Европеец" был запрещен, "Телескоп" запрещен, Чаадаев объявлен сумасшедшим.
Только после 1848 года террор в России пошел еще дальше.
Но угорелое самовластие последних лет николаевского царствования явным образом было пятым действием. Тут уже становилось заметно, что не только что-то ломит и губит, но что-то само ломится и гибнет: слышно было, как пол трещит, - но под расседающимся сводом.
В тридцатых годах, совсем напротив, опьянение власти шло обычным порядком, будничным шагом; кругом глушь, молчание, все было безответно, бесчеловечно, безнадежно и притом чрезвычайно плоско, глупо и мелко. Взор, искавший сочувствия, встречал лакейскую угрозу или испуг, от него отворачивались или оскорбляли его. Печерин задыхался в этом неаполитанском гроте рабства, им овладел ужас, тоска, надобно было бежать, бежать во что бы ни стало из этой проклятой страны. Для того чтоб уехать, надобны деньги. Печерин стал давать уроки, свел свою жизнь на одно крайне необходимое, мало выходил, миновал товарищеские сходки и, накопивши немного денег, - уехал.
Через некоторое время он написал гр. С. Строгонову письмо, он уведомлял его о том, что он. не воротится больше. Благодаря его, прощаясь с ним, Печерин говорил о невыносимой духоте, от которой он бежал, и заклинал его беречь несчастных молодых профессоров, обреченных своим развитием на те же страдания, быть их щитом от ударов грубой силы.
Строгонов показывал это письмо многим из профессоров.
Москва на некоторое время замолкла об нем, и вдруг мы услышали, с каким-то бесконечно тяжелым чувством, что Печерин сделался иезуитом, что он на искусе в монастыре. Бедность, безучастие, одиночество сломили его; я перечитывал его "Торжество смерти" и спрашивал себя - неужели этот человек может быть католиком, иезуитом? Ведь он уже ушел из царства, в котором история делается под палкой квартального и под надзором жандарма. Зачем же ему так скоро занадобилась другая власть, другое указание? (364)
Разобщенным показался себе, сирым русский человек в сортированном и по горло занятом Западе, ему было слишком безродно. Когда веревка, на которой он был привязан, порвалась и судьба его, вдруг отрешенная от всякого внешнего направления, попала в его собственные руки, он не знал, что делать, не умел с ней управляться и, сорвавшись с орбиты, без цели и границ упал в иезуитский монастырь!
На другой день, часа в два, я отправился в St. Магу Chapel. Тяжелая дубовая дверь заперта, - я стукнул три раза кольцом; дверь отворилась, и явился тощий молодой человек лет восемнадцати, в монашеском подряснике; в -руках у него был молитвенник.
- Кого вам? - спросил брат-привратник по-английски.
- Rйvйrend Father Petcherine84.
- Позвольте ваше имя.
- Вот карточка и письмо.
В письме я вложил объявление о Русской типографии.
- Взойдите, - сказал молодой человек, запирая снова за мною дверь. Подождите здесь. - И он указал в обширных сенях на два-три больших стула со старинной резьбой.
Минут через пять брат-привратник возвратился и сказал мне с небольшим акцентом по-французски, что le pиre Petcherine sera enchantй de me recevoir dans un instant85.
После этого он повел меня через какой-то рефекторий86 в высокую небольшую комнату, слабо освещенную, и снова просил сесть. На стене было высеченное из камня распятие и, если не ошибаюсь, с другой стороны также богородица. Кругом тяжелого массивного стола стояли большие деревянные кресла и стулья. Противуположная дверь вела сенями в обширный сад, его светская зелень и шум листьев были как-то не на месте.
Брат-привратник показал мне на стене надпись; в ней было сказано, что rйvйrend Fathers принимают имеющих в них нужду от четырех до шести часов. Еще не было четырех. (365)
- Вы, кажется, не англичанин и не. француз? - спросил я его, вслушиваясь в его акценты.
- Нет.
- Sind sie ein Deutscher?
- О, nein, mein Herr, - отвечал он, улыбаясь, - ich bin beinah ihr Landsmann, ich bin ein Pфle87.
Ну, брата-привратника выбрали недурно: он говорил на четырех языках. Я сел, он ушел; странно мне было видеть себя в этой обстановке. Черные фигуры прохаживались в саду, человека два в полумонашеском платье прошли мимо меня; они серьезно, но учтиво кланялись, глядя в землю, и я всякий раз привставал и также серьезно откланивался им. Наконец, вышел небольшой ростом, очень пожилой священник в граненой шапке и во всем одеянии, в котором священники ходят в монастырях. Он шел прямо ко мне, шурстя своей сутаной, и спросил меня чистейшим французским языком:
- Вы желали видеть Печерина? Я отвечал, что я.
- Чрезвычайно рад вашему посещению, - сказал он, протягивая руку, сделайте одолжение, присядьте.
- Извините, - сказал я, несколько смешавшись, что не узнал его; мне в голову не приходило, что встречу его костюмированного, - ваше платье...
Он слегка улыбнулся и тотчас продолжал:
- Давно не слыхал я никакой вести о родном крае, об наших, об университете; вы, вероятно, знали Редкина и Крюкова.
Я смотрел на него. Лицо его было старо, старше лет; видно было, что под этими морщинами много прошло, и прошло tout de bon88, то есть умерло, оставив только свои надгробные следы в чертах. Искусственный клерикальный покой, которым, особенно монахи, как сулемой, заморяют целые стороны сердца и ума, был уже и в его речи и во всех движениях. Католический священник всегда сбивается на вдову: он так же в трауре и в одиночестве, он так же верен чему-то, чего нет, и утоляет настоящие страсти раздражением фантазии.
Когда я ему рассказал об общих знакомых и о кончине Крюкова, при которой я был, о том, как его сту(366)денты несли через весь город на кладбище, потом об успехах Грановского, об его публичных лекциях, - мы оба как-то призадумались. Что происходило в черепе под граненой шапкой, не знаю, но Печерин снял ее, как будто она ему тяжела была на эту минуту, и поставил на стол. Разговор не шел.
- Sortons un peu au jardin, - сказал Печерин, - le temps est si beau, et cest si rare а Londres.
- Avec le plus grand plaisir89. Да скажите, пожалуйста, для чего же мы с вами говорим по-французски?
- И то! Будемте говорить по-русски; я думаю, что уже совсем разучился.
Мы вышли в сад. Разговор снова перешел к университету и Москве.
- О, - сказал Печерин, - что это было за время, когда я оставил Россию, без содрогания не могу вспомнить;
- Подумайте же, что теперь делается; наш Саул совсем сошел с ума после 1848. - И я ему передал несколько гнуснейших фактов.
- Бедная страна, особенно для меньшинства, получившего несчастный дар образования. А ведь какой добрый народ; я. часто вспоминаю наших мужиков, когда бываю в Ирландии, они чрезвычайно похожи; кельтийский землепашец - такой же ребенок, как наш. Побывайте в Ирландии, вы сами убедитесь в этом.
Так длился разговор с полчаса, наконец, собираясь оставить его, я сказал ему:
- У меня есть просьба к вам.
- Что такое? Сделайте одолжение.
- У меня были в руках в Петербурге несколько ваших стихотворений - в числе их есть трилогия "Поликрат Самосский", "Торжество смерти" и еще что-то, нет ли у вас их, или не можете ли вы мне их дать?
- Как это вы вспомнили такой вздор? Это незрелые, ребяческие произведения иного времени и иного настроения.
- Может, - заметил я, улыбаясь, - поэтому-то они мне и нравятся. Да есть они у вас или нет?
- Нет, где же!.. (367)
- И продиктовать не можете?
- Нет, нет, совсем нет.
- А если я их найду где-нибудь в России, - печатать позволите?
- Я, право, на эти ничтожные произведения смотрю, точно будто другой писал; мне до них дела нет, как больному до бреда после выздоровления.
- Коли вам дела нет, стало, я могу печатать их, положим, без имени?
- Неужели эти стихи вам нравятся до сих пор?
- Это мое дело; вы мне скажите, позволяете мне их печатать или нет?
Прямого ответа он и тут не дал, я перестал приставать.
- А что же, - . спросил Печерин, когда я прощался, - вы мне не привезли ничего из ваших публикаций? Я помню, в журналах говорили, года три тому назад, об одной книге, изданной вами, кажется, на немецком языке.
- Ваше платье, - (Отвечал я, - скажет вам, по каким соображениям я не должен был привезти ее, примите это с моей стороны за знак уважения и деликатности.
- Мало вы знаете нашу терпимость и нашу любовь, мы можем скорбеть о заблуждении, молиться об исправлении, желать его и во всяком случае любить человека.
Мы расстались.
Он не забыл ни книги, ни моего ответа и дня через три написал ко мне следующее письмо по-французски:
St. Mar ys, Clapham, 11 апреля 1853 г.
Я не могу скрыть от вас той симпатии, которую возбуждает в моем сердце слово свободы, - свободы для моей несчастной родины! Не сомневайтесь ни на минуту в искренности моего желания - возрождения России. При всем этом я далеко не во всем согласен с вашей программой. Но это ничего не значит. Любовь католического священника обнимает все мнения и все партии. Когда ваши драгоценнейшие упования обманут вас, когда силы мира сего поднимутся на вас, вам еще останется верное убе(368)жище в сердце католического священника: в нем вы найдете дружбу без притворства, сладкие слезы и мир, который свет не может вам дать. Приезжайте ко мне, любезный соотечественник. Я был бы очень рад вас видеть еще раз, до моего отъезда в Гернсей. Не забудьте, пожалуйста, привезти .вашу брошюру мне.
В. Печерин".
Я свез ему книги и через четыре дня получил следующее письмо:
"J. M. J. А.
St. Pierre, Islands of Guernsey. Chapelle Catholique, 15 апреля 1853 г.
Я прочел обе ваши книги с большим вниманием. Одна вещь особенно поразила меня; мне кажется, что вы и ваши друзья, вы опираетесь исключительно на философию и на изящную словесность (belle littеrature). Неужели вы думаете, что они призваны обновить настоящее общество? Извините меня, но свидетельство истории совершенно против вас. Нет примера, чтобы общества основывались или пересоздавались бы философией и словесностью. Скажу просто (tranchons le mot91), одна религия служила всегда основой государств; философия и словесность, это - увы! - уже последний цветок общественного древа. Когда философия и литература достигают своей апогей, когда философы, ораторы и поэты господствуют и разрешают все общественные вопросы, тогда конец, падение, тогда смерть общества. Это доказывает Греция и Рим, Это доказывает так называемая александрийская эпоха; никогда философия не была больше изощрена, никогда литература - цветущее, а между тем это была эпоха глубокого общественного падения. Когда философия бралась за пересоздание общественного порядка, она постоянно доходила до жестокого деспотизма, например, в Фридрихе II, Екатерине II, Иосифе II и во всех неудавшихся революциях. У вас вырвалась фраза, счастливая или несчастная, как хотите: вы говорите, что "фаланстер - не что иное, как преобразованная казарма, и коммунизм может выть только видоизменение николаевского самовластия". (369)
- Да, вы у меня сняли камень с груди... если не поздно теперь... я все сделаю.
Взволнованный Сверцекевич стал ходить по комнате. Я ушел вскоре с Тхоржевским.
- Слышали вы весь разговор? - спросил я у него, ид учи.
- Слышал.
- Я очень рад; не забывайте его - может, придет время, когда я сошлюсь на вас... А знаете что, мне кажется, он ему все сказал да потом и догадался проверить свою антипатию.
- Без всякого сомнения. - И мы чуть не расхохотались, несмотря на то что на душе было вовсе не смешно.
1-е нравоучение
...Недели через две Сверцекевич вступил в переговоры с Blackwood компанией пароходства - о найме парохода для экспедиции на Балтику.
- Зачем же, - спрашивали мы, - вы адресовались именно к той компании, которая десятки лет исполняет все комиссии по части судоходства для петербургского адмиралтейства?
- Это мне самому не так нравится, но компания так хорошо знает Балтийское море - к тому же она слишком заинтересована, чтоб выдать нас, да и это не в английских нравах.
- Все так - да как вам в голову пришло обратиться именно к ней?
- Это сделал наш комиссионер.
- То есть?
- Тур.
- Как, тот Тур?..
- О, насчет его можно быть покойным. Его самым лучшим образом нам рекомендовал Б<улевский>.
У меняна минуту вся кровь бросилась в голову. Я смешался от чувства негодования, бешенства, оскорбленья, (356) да, да, личного оскорбленья... А делегат Речи Посполитой. ничего не замечавший, продолжал:
- Он превосходно знает по-английски - и язык и законодательство.
- В этом я не сомневаюсь, Тур как-то сидел в тюрьме в Лондоне за какие-то не совсем ясные дела и употреблялся присяжным переводчиком в суде.
- Как так?
- Вы спросите у Б<улевского> или у Михаловского. Вы не знакомы с ним?
- Нет.
- Каков Тур - занимался земледельем, а теперь занимается вододельем...
Но общее внимание обратил на себя взошедший начальник экспедиции полковник Лапинский.
LAPINSKI-COLONEL. POLLES-AIDE DECAMP74
В начале 1863 года я получил письмо, написанное мелко, необыкновенно каллиграфически и .начинавшееся текстом "Sinite venire parvulos"75. В самых изысканно льстивых, стелющихся выражениях просил у меня раrvulus76, называвшийся Polies, позволенья приехать ко мне Письмо мне очень не понравилось. Он сам - еще меньше. Низкопоклонный, тихий, вкрадчивый, бритый, напомаженный, он мне рассказал, что был в Петербурге в театральной школе и получил какой-то пансион, прикидывался сильно поляком и, просидевши четверть часа, сообщил мне, что он из Франции, что в Париже тоска и что там узел всем бедам, а узел узлов - Наполеон.
- Знаете ли, что мне приходило часто в голову, и я больше и больше убеждаюсь в верности этой мысли, - надобно решиться и убить Наполеона.
- За чем же дело стало?
- Да вы как об этом думаете? - спросил parvulus, несколько смутившись.
- Я никак. Ведь это вы думаете...
И тотчас рассказал ему историю, которую я всегда (357) употребляю в случаях кровавых бредней и совещаниях о них.
- Вы, верно, знаете, что Карла V водил в Риме по Пантеону паж. Пришедши домой, он сказал отцу, что ему приходила в голову мысль столкнуть императора с верхней галереи вниз. Отец взбесился. "Вот... (тут я варьирую крепкое слово, соображаясь с характером цареубийцы in spe...77 негодяй, мошенник, дурак....), такой ты сякой! Как могут такие преступные мысли приходить в голову... и если могут - то их иногда исполняют, но никогда об этом не говорят..."78
Когда Поллес ушел, я решился его не пускать больше. Через неделю он встретился со мной близ моего дома, говорил, что два раза был и не застал, потолковал какой-то вздор и прибавил:
- Я, между прочим, заходил к вам, чтоб сообщить, какое я сделал изобретение, чтоб по почте сообщить что-нибудь тайное, например в Россию. Вам, верно, случается часто необходимость что-нибудь сообщать?
- Совсем напротив, никогда. Я вообще ни к кому тайно не пишу. Будьте здоровы.
- Прощайте, - вспомните, когда вам или Огареву захочется послушать кой-какой музыки - я и мой виолончель к вашим услугам.
- Очень благодарен.
И я потерял его из вида, с полной уверенностью, что это шпион - русский ли, французский ли, я не знал, может интернациональный, как "Nord" - журнал международный.
В польском обществе он нигде не являлся - и его никто не знал.
После долгих исканий Домантович и парижские друзья его остановились на полковнике Лапинском, как на способнейшем военном начальнике экспедиции. Он был долго на Кавказе со стороны черкесов и так хорошо знал войну в горах, что о море и говорить было нечего. Дурным выбора назвать нельзя. (358)
Лапинский был в полном слове кондотьер. Твердых политических убеждений у него не было никаких. Он мог идти с белыми и красными, с чистыми и грязными; принадлежа по рождению к галицийской шляхте, по воспитанию - к австрийской армии, он сильно тянул к Вене. Россию и все русское он ненавидел дико, безумно, неисправимо. Ремесло свое, вероятно, он знал, вел долго войну и написал замечательную книгу о Кавказе.
- Какой случай раз был со мной на Кавказе, - рассказывал Лапинский. Русский майор, поселившийся с целой усадьбой своей недалеко от нас, не знаю, как и за что, захватил наших людей. Узнаю я об этом и говорю своим: "Что же это? Стыд и страм - вас, как баб, крадут! Ступайте в усадьбу и берите что попало и тащите сюда". Горцы, знаете, - им не нужно много толковать. На другой или третий день привели мне всю семью: и слуг, и жену, и детей, самого майора дома "е было. Я послал повестить, что если наших людей отпустят, да такой-то выкуп, то мы сейчас доставим пленных. Разумеется - наших прислали, рассчитались - и мы отпустили московских гостей. На другой день приходит ко мне черкес. "Вот, говорит, что случилось; мы, говорит, вчера, как отпускали русских, забыли мальчика лет четырех: он спал... так и забыли... Как же быть?" - Ах вы, собаки... не умеете ничего сделать в порядке. Где ребенок? - "У меня; кричал, кричал, ну, я сжалился и взял его". - Видно, тебе аллах счастье послал, мешать не хочу... Дай туда знать, что они ребенка забыли - а ты его нашел - ну, и спрашивай выкупа. - У моего черкеса так и глаза разгорелись. Разумеется, мать, отец в тревоге - дали все, что хотел черкес.., Пресмешной случай.
- Очень.
Вот черта к характеристике будущего героя в Самогатии.
Перед своим отправлением Лапинский заехал ко мне. РН взошел не один и, несколько озадаченный выражением Моего лица, поспешил сказать:
- Позвольте вам представить моего адъютанта.
- Я уже имел удовольствие с ним встречаться. Это был Поллес.
- Вы его хорошо знаете? - спросил Огарев у Лапинского наедине. (359)
- Я его встретил в том же Boarding House, где теперь живу, он, кажется, славный малый и расторопный.
- Да вы уверены ли в нем?
- Конечно. К тому же он отлично играет на виолончели и будет нас тешить во время плаванья ..
Он, говорят, тешил полковника и кой-чем другим.
Мы впоследствии сказали Домантовичу, что для нас Поллес очень подозрительное лицо.
Домантович заметил:
- Да я им обоим не очень верю, но шалить они не будут.
И он вынул револьвер из кармана.
Приготовления шли тихо... Слух об экспедиции все больше и больше распространялся. Компания дала сначала пароход, оказавшийся негодным по осмотру хорошего моряка, графа Сапеги. Надобно было начать перегрузку. Когда все было готово и часть Лондона знала обо всем, случилось следующее. Сверцекевич и Домантович повестили всех участников экспедиции, чтоб они собирались к десяти часам на такой-то амбаркадер79 железной дороги, чтоб ехать до Гулля в особом train, который давала им компания. И вот к десяти часам стали собираться будущие воины - в их числе были итальянцы и несколько французов; бедные отважные люди .. люди, которым надоела их доля в бездомном скитании, и люди, истинно любившие Польшу. И 10 и 11 часов проходят, но traina нет как нет. По домам, из которых таинственно вышли наши герои, мало-помалу стали распространяться слухи о дальнем пути .. и часов в 12 к будущим бойцам в сенях амбаркадера присоединилась стая женщин, неутешных Дидон, оставляемых свирепыми поклонниками, и свирепых хозяек домов, которым они не заплатили, вероятно, чтоб не делать огласки. Растрепанные и нечистые, они кричали, хотели жаловаться в полицию... у некоторых были дети... все они кричали, и все матери кричали. Англичане стояли кругом и с удивлением смотрели на картину "исхода". Напрасно старшие из ехавших спрашивали, скоро ли пойдет особый train, показывали свои билеты. Служители железной дороги не слыхали ни о каком traine. Сцена становилась шумнее и шумнее.. Как вдруг прискакал гонец от шефов Сказать ожидавшим, что (360) они все с ума сошли, что отъезд вечером в 10, а не утром... и что это до того понятно, что они и не написали Пошли с узелками и котомочками к своим оставленным Дидонам и смягченным хозяйкам бедные воины...
В десять вечером они уехали. Англичане им даже прокричали три раза "ура".
На другой день утром рано приехал ко мне знакомый морской офицер с одного из русских пароходов. Пароход получил вечером приказ утром выступить на всех парах и следить за "Ward Jacksonом".
Между тем "Ward Jackson" остановился в Копенгагене за водой, прождал несколько часов в Мальмё Бакунина, собиравшегося с ними для поднятия крестьян в Литве, и был захвачен по приказанию шведского правительства.
Подробности дела и второй попытки Лапинского рассказаны были им самим в журналах. Я прибавлю только то, что капитан уже в Копенгагене сказал, что он пароход к русскому берегу не поведет, не желая его и себя подвергнуть опасности; что еще до Мальмё доходило до того, что Домантович пригрозил своим револьвером не Лапинскому, а капитану. С Лапинским Домантович все-таки поссорился, и они заклятыми врагами поехали в Стокгольм, оставляя несчастную команду в Мальмё.
- Знаете ли вы, - сказал мне Сверцекевич или кто-то из близких ему, - что во всем этом деле остановки в Мальмё становится всего подозрительнее лицо Тугендгольда?
- Я его вовсе не знаю. Кто это?
- Ну, как не знаете, - вы его видали у нас, молодой малый, без бороды. Лапинский был раз у вас с ним.
- Вы говорите, стало, о Поллесе.
- Это его псевдоним - настоящее имя его Тугендгольд.
- Что вы говорите?.. - и я бросился к моему столу. Между отложенными письмами особенной важности я нашел одно, присланное мне месяца два перед тем. Письмо это было из Петербурга - оно предупреждало меня, что некий доктор Тугендгольд состоит в связи с III отделением, что он возвратился, но оставил своим агентом меньшого брата, что меньшой брат должен ехать в Лондон. (361)
Что Поллес и он было одно лицо - в этом сомнении не могло быть. У меня опустились руки,
- Знали вы перед отъездом экспедиции, что Поллес был Тугендгольд?
- Знал. Говорили, что он переменил свою фамилию, потому что в краю его брата знали за шпиона.
- Что же вы мне не сказали ни слова?
- Да так, не пришлось.
И Селифан Чичикова знал, что бричка сломана - а сказать не сказал.
Пришлось телеграфировать после захвата в Мальме. И тут ни Домантович, ни Бакунин80 не умели ничего порядком сделать, - перессорились. Поллеса сажали в тюрьму за какие-то брильянты, собранные у шведских дам для поляков и употребленные на кутеж.
В то самое время как толпа вооруженных поляков, бездна дорого купленного оружия и "Ward Jackson" оставались почетными пленниками на берегу Швеции, собиралась другая экспедиция, снаряженная белыми; она должна была идти через Гибралтарский пролив. Ее вел граф Сбышевский, брат того, который писал замечательную брошюру "La Pologne et la cause de lordre"81. Отличный морской офицер, бывший в русской службе, он ее бросил, когда началось восстание, и теперь вел тайно снаряженный пароход в Черное море. Для переговоров он ездил в Турин, чтоб там секретно видеться с начальниками тогдашней оппозиции и, между прочим, с Мордини.
- На другой день после моего свиданья с Сбышевским, - рассказывал мне сам Мордини, -- вечером, в палате министр внутренних дел отвел меня в сторону и сказал: "Пожалуйста, будьте осторожнее... у вас вчера был польский эмиссар, который хочет провести пароход через Гибралтарский пролив - как бы дела не было, да зачем же они прежде болтают?"
Пароход, впрочем, и не дошел до берегов Италии: он был захвачен в Кадиксе испанским правительством. По (362) миновании надобности оба правительства дозволили полякам продать оружие и отпустили пароходы.
Огорченный и раздосадованный приехал Лапинский в Лондон.
- Остается одно, - говорил он, - составить общество убийц и перебить большую часть всех царей и их советников... или ехать опять на Восток, в Турцию...
Огорченный и раздосадованный приехал Сбышевский...
- Что же, и вы бить королей, как Лапинский?
- Нет, поеду в Америку... буду драться за республику... Кстати, - спросил он Тхоржевского, - где здесь можно завербоваться? Со мной несколько товарищей и все без куска насущного хлеба.
- Просто у консула...
- Да нет, мы хотели на юг: у них теперь недостаток в людях, и они предлагают больше выгодные условия.
- Не может быть, вы не пойдете на юг! ...По счастью, Тхоржевский отгадал. На юг они не пошли.
3 мая 1867
(ГЛАВА VI). PATER V. PETCHERINE82
- Вчера я видел Печерина. Я вздрогнул при этом имени.
- Как, - спросил я, - того Печерина? Он здесь?
- Кто, rеvеrend Petcherine?83 Да, он здесь!
- Где же он?
- В иезуитском монастыре С. Мери Чапель в Клапаме.
Rйvйrend Petcherine!.. И этот грех лежит на Николае. Я Печерина лично не знал, но слышал об нем очень много от Редкина, Крюкова, Грановского. Молодым доцентом возвратился он из-за границы на кафедру греческого языка в Московском университете; это было в одну из самых томных эпох николаевского гонения, между 1835 и (363) 1840. Мы были в ссылке, молодые профессора еще не приезжали, "Телеграф" был запрещен, "Европеец" был запрещен, "Телескоп" запрещен, Чаадаев объявлен сумасшедшим.
Только после 1848 года террор в России пошел еще дальше.
Но угорелое самовластие последних лет николаевского царствования явным образом было пятым действием. Тут уже становилось заметно, что не только что-то ломит и губит, но что-то само ломится и гибнет: слышно было, как пол трещит, - но под расседающимся сводом.
В тридцатых годах, совсем напротив, опьянение власти шло обычным порядком, будничным шагом; кругом глушь, молчание, все было безответно, бесчеловечно, безнадежно и притом чрезвычайно плоско, глупо и мелко. Взор, искавший сочувствия, встречал лакейскую угрозу или испуг, от него отворачивались или оскорбляли его. Печерин задыхался в этом неаполитанском гроте рабства, им овладел ужас, тоска, надобно было бежать, бежать во что бы ни стало из этой проклятой страны. Для того чтоб уехать, надобны деньги. Печерин стал давать уроки, свел свою жизнь на одно крайне необходимое, мало выходил, миновал товарищеские сходки и, накопивши немного денег, - уехал.
Через некоторое время он написал гр. С. Строгонову письмо, он уведомлял его о том, что он. не воротится больше. Благодаря его, прощаясь с ним, Печерин говорил о невыносимой духоте, от которой он бежал, и заклинал его беречь несчастных молодых профессоров, обреченных своим развитием на те же страдания, быть их щитом от ударов грубой силы.
Строгонов показывал это письмо многим из профессоров.
Москва на некоторое время замолкла об нем, и вдруг мы услышали, с каким-то бесконечно тяжелым чувством, что Печерин сделался иезуитом, что он на искусе в монастыре. Бедность, безучастие, одиночество сломили его; я перечитывал его "Торжество смерти" и спрашивал себя - неужели этот человек может быть католиком, иезуитом? Ведь он уже ушел из царства, в котором история делается под палкой квартального и под надзором жандарма. Зачем же ему так скоро занадобилась другая власть, другое указание? (364)
Разобщенным показался себе, сирым русский человек в сортированном и по горло занятом Западе, ему было слишком безродно. Когда веревка, на которой он был привязан, порвалась и судьба его, вдруг отрешенная от всякого внешнего направления, попала в его собственные руки, он не знал, что делать, не умел с ней управляться и, сорвавшись с орбиты, без цели и границ упал в иезуитский монастырь!
На другой день, часа в два, я отправился в St. Магу Chapel. Тяжелая дубовая дверь заперта, - я стукнул три раза кольцом; дверь отворилась, и явился тощий молодой человек лет восемнадцати, в монашеском подряснике; в -руках у него был молитвенник.
- Кого вам? - спросил брат-привратник по-английски.
- Rйvйrend Father Petcherine84.
- Позвольте ваше имя.
- Вот карточка и письмо.
В письме я вложил объявление о Русской типографии.
- Взойдите, - сказал молодой человек, запирая снова за мною дверь. Подождите здесь. - И он указал в обширных сенях на два-три больших стула со старинной резьбой.
Минут через пять брат-привратник возвратился и сказал мне с небольшим акцентом по-французски, что le pиre Petcherine sera enchantй de me recevoir dans un instant85.
После этого он повел меня через какой-то рефекторий86 в высокую небольшую комнату, слабо освещенную, и снова просил сесть. На стене было высеченное из камня распятие и, если не ошибаюсь, с другой стороны также богородица. Кругом тяжелого массивного стола стояли большие деревянные кресла и стулья. Противуположная дверь вела сенями в обширный сад, его светская зелень и шум листьев были как-то не на месте.
Брат-привратник показал мне на стене надпись; в ней было сказано, что rйvйrend Fathers принимают имеющих в них нужду от четырех до шести часов. Еще не было четырех. (365)
- Вы, кажется, не англичанин и не. француз? - спросил я его, вслушиваясь в его акценты.
- Нет.
- Sind sie ein Deutscher?
- О, nein, mein Herr, - отвечал он, улыбаясь, - ich bin beinah ihr Landsmann, ich bin ein Pфle87.
Ну, брата-привратника выбрали недурно: он говорил на четырех языках. Я сел, он ушел; странно мне было видеть себя в этой обстановке. Черные фигуры прохаживались в саду, человека два в полумонашеском платье прошли мимо меня; они серьезно, но учтиво кланялись, глядя в землю, и я всякий раз привставал и также серьезно откланивался им. Наконец, вышел небольшой ростом, очень пожилой священник в граненой шапке и во всем одеянии, в котором священники ходят в монастырях. Он шел прямо ко мне, шурстя своей сутаной, и спросил меня чистейшим французским языком:
- Вы желали видеть Печерина? Я отвечал, что я.
- Чрезвычайно рад вашему посещению, - сказал он, протягивая руку, сделайте одолжение, присядьте.
- Извините, - сказал я, несколько смешавшись, что не узнал его; мне в голову не приходило, что встречу его костюмированного, - ваше платье...
Он слегка улыбнулся и тотчас продолжал:
- Давно не слыхал я никакой вести о родном крае, об наших, об университете; вы, вероятно, знали Редкина и Крюкова.
Я смотрел на него. Лицо его было старо, старше лет; видно было, что под этими морщинами много прошло, и прошло tout de bon88, то есть умерло, оставив только свои надгробные следы в чертах. Искусственный клерикальный покой, которым, особенно монахи, как сулемой, заморяют целые стороны сердца и ума, был уже и в его речи и во всех движениях. Католический священник всегда сбивается на вдову: он так же в трауре и в одиночестве, он так же верен чему-то, чего нет, и утоляет настоящие страсти раздражением фантазии.
Когда я ему рассказал об общих знакомых и о кончине Крюкова, при которой я был, о том, как его сту(366)денты несли через весь город на кладбище, потом об успехах Грановского, об его публичных лекциях, - мы оба как-то призадумались. Что происходило в черепе под граненой шапкой, не знаю, но Печерин снял ее, как будто она ему тяжела была на эту минуту, и поставил на стол. Разговор не шел.
- Sortons un peu au jardin, - сказал Печерин, - le temps est si beau, et cest si rare а Londres.
- Avec le plus grand plaisir89. Да скажите, пожалуйста, для чего же мы с вами говорим по-французски?
- И то! Будемте говорить по-русски; я думаю, что уже совсем разучился.
Мы вышли в сад. Разговор снова перешел к университету и Москве.
- О, - сказал Печерин, - что это было за время, когда я оставил Россию, без содрогания не могу вспомнить;
- Подумайте же, что теперь делается; наш Саул совсем сошел с ума после 1848. - И я ему передал несколько гнуснейших фактов.
- Бедная страна, особенно для меньшинства, получившего несчастный дар образования. А ведь какой добрый народ; я. часто вспоминаю наших мужиков, когда бываю в Ирландии, они чрезвычайно похожи; кельтийский землепашец - такой же ребенок, как наш. Побывайте в Ирландии, вы сами убедитесь в этом.
Так длился разговор с полчаса, наконец, собираясь оставить его, я сказал ему:
- У меня есть просьба к вам.
- Что такое? Сделайте одолжение.
- У меня были в руках в Петербурге несколько ваших стихотворений - в числе их есть трилогия "Поликрат Самосский", "Торжество смерти" и еще что-то, нет ли у вас их, или не можете ли вы мне их дать?
- Как это вы вспомнили такой вздор? Это незрелые, ребяческие произведения иного времени и иного настроения.
- Может, - заметил я, улыбаясь, - поэтому-то они мне и нравятся. Да есть они у вас или нет?
- Нет, где же!.. (367)
- И продиктовать не можете?
- Нет, нет, совсем нет.
- А если я их найду где-нибудь в России, - печатать позволите?
- Я, право, на эти ничтожные произведения смотрю, точно будто другой писал; мне до них дела нет, как больному до бреда после выздоровления.
- Коли вам дела нет, стало, я могу печатать их, положим, без имени?
- Неужели эти стихи вам нравятся до сих пор?
- Это мое дело; вы мне скажите, позволяете мне их печатать или нет?
Прямого ответа он и тут не дал, я перестал приставать.
- А что же, - . спросил Печерин, когда я прощался, - вы мне не привезли ничего из ваших публикаций? Я помню, в журналах говорили, года три тому назад, об одной книге, изданной вами, кажется, на немецком языке.
- Ваше платье, - (Отвечал я, - скажет вам, по каким соображениям я не должен был привезти ее, примите это с моей стороны за знак уважения и деликатности.
- Мало вы знаете нашу терпимость и нашу любовь, мы можем скорбеть о заблуждении, молиться об исправлении, желать его и во всяком случае любить человека.
Мы расстались.
Он не забыл ни книги, ни моего ответа и дня через три написал ко мне следующее письмо по-французски:
St. Mar ys, Clapham, 11 апреля 1853 г.
Я не могу скрыть от вас той симпатии, которую возбуждает в моем сердце слово свободы, - свободы для моей несчастной родины! Не сомневайтесь ни на минуту в искренности моего желания - возрождения России. При всем этом я далеко не во всем согласен с вашей программой. Но это ничего не значит. Любовь католического священника обнимает все мнения и все партии. Когда ваши драгоценнейшие упования обманут вас, когда силы мира сего поднимутся на вас, вам еще останется верное убе(368)жище в сердце католического священника: в нем вы найдете дружбу без притворства, сладкие слезы и мир, который свет не может вам дать. Приезжайте ко мне, любезный соотечественник. Я был бы очень рад вас видеть еще раз, до моего отъезда в Гернсей. Не забудьте, пожалуйста, привезти .вашу брошюру мне.
В. Печерин".
Я свез ему книги и через четыре дня получил следующее письмо:
"J. M. J. А.
St. Pierre, Islands of Guernsey. Chapelle Catholique, 15 апреля 1853 г.
Я прочел обе ваши книги с большим вниманием. Одна вещь особенно поразила меня; мне кажется, что вы и ваши друзья, вы опираетесь исключительно на философию и на изящную словесность (belle littеrature). Неужели вы думаете, что они призваны обновить настоящее общество? Извините меня, но свидетельство истории совершенно против вас. Нет примера, чтобы общества основывались или пересоздавались бы философией и словесностью. Скажу просто (tranchons le mot91), одна религия служила всегда основой государств; философия и словесность, это - увы! - уже последний цветок общественного древа. Когда философия и литература достигают своей апогей, когда философы, ораторы и поэты господствуют и разрешают все общественные вопросы, тогда конец, падение, тогда смерть общества. Это доказывает Греция и Рим, Это доказывает так называемая александрийская эпоха; никогда философия не была больше изощрена, никогда литература - цветущее, а между тем это была эпоха глубокого общественного падения. Когда философия бралась за пересоздание общественного порядка, она постоянно доходила до жестокого деспотизма, например, в Фридрихе II, Екатерине II, Иосифе II и во всех неудавшихся революциях. У вас вырвалась фраза, счастливая или несчастная, как хотите: вы говорите, что "фаланстер - не что иное, как преобразованная казарма, и коммунизм может выть только видоизменение николаевского самовластия". (369)